Текст книги "Истинная жизнь Севастьяна Найта"
Автор книги: Владимир Набоков
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Он спустил кошку на пол и порылся в ящике стола, но ничего не нашел. «Может быть, где‐нибудь в чемодане, у моей сестры, – сказал он неуверенно, – но точно сказать не берусь… Такие мелкие вещицы ходят в любимицах у забвения, да и потом, я знаю, что Севастьян только приветствовал бы их пропажу».
– А кстати, – сказал я, – в вашем воспроизведении прошлое выглядит удручающе мокрым, с метеорологической точки зрения, – да и нынче, впрочем, та же тоска (стоял понурый февральский день). Скажите, неужто никогда не бывало тепло и ясно? Ведь и Севастьян где‐то упоминает «розовые подсвечники огромных каштанов» по берегам какой‐то красивой речки?
Да, верно, и весна, и лето случались в Кембридже почти каждый год (какая‐то странная приятность заключалась в этом «почти»). Да, Севастьян любил беззаботно плыть по Кеми в плоской шлюпке. Но больше всего он любил в сумерках ездить на велосипеде по тропинке вдоль лугов. Там он садился на жердь и смотрел, как перистые облачка на поблекшем вечернем небе переходят от семужных тонов на тускло-медные, и думал. О чем? О той ли девушке из простых, с мягкими, все еще заплетенными в косы волосами, за которой он как‐то раз шел через поле, нагнал, поцеловал и больше никогда не видел? О контуре облака? О дымчатой вечерней заре по‐над черным русским бором (и чего бы я не отдал за такое его воспоминание!)? О тайном смысле травинки и звезды? о неведомом языке безмолвия? о страшной тяжести росинки? о щемящей красоте одного круглого камушка среди галечной тьмы тем, и все‐то они имеют какой‐то смысл, но вот какой? О старом-престаром вопросе «кто ты такой?», с которым обращаешься к самому себе, сделавшемуся в сумерках странно-уклончивым, и к Божьему миру вокруг, которому ты так и не был представлен как следует? А может быть, мы будем ближе к истине, предположив, что когда Севастьян сидел на этой жерди, в его голове толпились слова и мысли – незаконченные мысли, недостаточные слова, – но он уж знал тогда, что только это одно и было его подлинной жизнью и что его предназначенье лежало за этим призрачным полем брани, которое ему в свой срок предстояло перейти.
– Нравились ли мне его книги? О да, и еще как. Мы редко виделись после Кембриджа, и он мне никогда не присылал своих вещей. У сочинителей, как известно, память короткая. Но как‐то раз я взял в библиотеке три его книги и в три же ночи прочитал их. Я и всегда был уверен, что он напишет что‐нибудь замечательное, но я никак не ожидал, что это будет настолько замечательно. В свой последний здесь год… не понимаю, что нашло на эту кошку… она точно вдруг разучилась лакать молоко.
В свой последний год в Кембридже Севастьян много занимался; его предмет, английская литература, был обширным и сложным; но в то же самое время он повадился вдруг отлучаться в Лондон, обыкновенно не испрашивая на то позволения у университетского начальства. Его наставник, покойный г. Джефферсон, был, как я узнал позднее, довольно занудный старик, но зато отличный лингвист, который упорно считал Севастьяна русским. Другими словами, он доводил Севастьяна чуть ли не до белого каления тем, что выкладывал ему весь запас русских слов, какие знал, – а он набрал их целый короб во время посещения Москвы за много лет перед тем, – и просил научить его новым. Наконец в один прекрасный день Севастьян выпалил, что тут недоразумение – он на самом деле родился не в России, а в Софии. При этих словах старик просиял и тотчас заговорил по‐болгарски. Севастьян, смешавшись, отвечал, что он говорит на другом, особенном диалекте, а когда ему было предложено сказать что‐нибудь на нем, сочинил на ходу новое наречие, которое привело старого языковеда в полное замешательство, покуда до него не дошло, что Севастьян —
– Ну вот, теперь вы как будто выжали из меня все, что я знаю, – сказал мой осведомитель с улыбкой. – Мои воспоминания делаются всё тривиальнее и глупее, и не стоит, может быть, и упоминать, что Севастьян кончил курс с высшим отличием и что мы с ним снялись на память в полном облачении, – если хотите, я постараюсь как‐нибудь отыскать эту фотографию и тогда пришлю ее вам. Как, вы уже уезжаете? Не желаете ли пойти посмотреть набережные колледжи?[41]41
Т.е. колледжи, живописно расположенные «на задах», по берегам Кеми.
[Закрыть] Пойдемте – навестим крокусы, Севастьян их называл «грибами поэта» – вы, конечно, понимаете, что он имел в виду.
Но дождь зарядил не на шутку. Минуты две мы постояли под навесом крыльца, а потом я сказал, что мне, пожалуй, пора.
– Да, вот еще что, – крикнул мне вдогонку друг Севастьяна, когда я уже лавировал между лужами. – Совсем забыл сказать вам. Третьего дня мне ректор говорил, что ему кто‐то прислал просьбу подтвердить, что Севастьян Найт действительно учился в Троицком. Постойте, как бишь его имя? Ах, вылетело… Память села от стирки. И то сказать, мы с вами выполоскали ее на славу. Как бы там ни было, кто‐то, сколько я мог понять, собирает материалы для жизнеописания Севастьяна Найта. Забавно, что у вас как будто не —
– Севастьяна Найта? – послышалось вдруг из тумана. – Кто это тут поминает Севастьяна Найта?
Шестая глава
Произнесший эти слова незнакомец подошел ближе… ах, как мне иногда мечтается о непринужденном ходе хорошо смазанного романа! Как было бы славно, если бы голос этот принадлежал какому‐нибудь старому благодушному профессору с длинными, покрытыми светлым пухом мочками ушей и с этаким прищуром глаз, указывающим на мудрость и наклонность мило шутить… Удобный персонаж, желанный прохожий, тоже знававший моего героя, но только под другим углом зрения. «Ну а теперь, – сказал бы он, – я поведаю вам настоящую историю университетской жизни Севастьяна Найта».
И, не сходя с места, поведал бы ее. Но увы, ничего подобного не произошло. Этот Голос из Тумана раздался в самом тусклом закоулке моего сознания.
Он был лишь отзвуком некоей возможной истины, вовремя напомнившим: не очень‐то доверяй сведениям о прошлом, услышанным из уст настоящего. Остерегайся и самого честного посредника. Помни, что добытое тобою знание – с тройным дном:
повествователем сшито, слушателем перекроено и от обоих сокрыто покойным героем повести. Кто тут поминает Севастьяна Найта? – повторяет внутренний мой голос. Вот именно, кто да кто? Лучший его друг – и его брат по отцу. Скромный ученый-филолог, далекий от жизни, – и смущенный путешественник, заехавший в чужие края. Ну а где же третий? Мирно гниет себе на погосте в Сен-Дамье. Восхитительно живой в пяти своих томах. Незримо теперь заглядывающий мне через плечо, когда я все это пишу (впрочем, надо думать, у него было слишком мало веры в общее место вечности, чтобы поверить даже теперь в собственного своего призрака).
Но что там ни говори, у меня на руках был трофей этой дружбы. К нему я прибавил несколько подробностей, упомянутых в коротеньких письмах Севастьяна того времени, да мимолетных описаний университетского быта, разбросанных в его книгах. Затем я возвратился в Лондон, где у меня был заранее тщательно приготовлен следующий ход.
Когда мы с Севастьяном виделись в последний раз, он между прочим упомянул какого‐то своего секретаря, что ли, услугами которого время от времени пользовался между 1930‐м и 1934 годами. Подобно многим писателям прошлого и в отличие от большинства нынешних (впрочем, не исключено, что те из них, кто не умеет устраивать свои дела и не обладает «пробивной способностью», просто остаются в безвестности), Севастьян был до нелепости безпомощен в деловых вопросах и, найдя себе однажды советчика, предавался ему всецело и с величайшим облегчением, даже если тот оказывался мошенником, или дураком, или тем и другим вместе. Если бы я как‐нибудь спросил его, не кажется ли ему, что такой‐то его помощник – просто навязчивый старый плут, то он тотчас перевел бы разговор на другую тему, до того он боялся, что, обнаружив злоупотребление, вынужден будет расстаться со своей леностью и что‐то предпринять. Словом, он предпочитал скорее иметь негодного помощника, чем вовсе никакого, и мог убедить себя и других, что совершенно доволен своим выбором. Несмотря на все сказанное, я должен подчеркнуть со всей доступной мне определенностью, что с юридической точки зрения мои слова никоим образом не содержат наветного обвинения и что имя, которое я сейчас назову, в предыдущем пассаже не упоминается.
Так вот, от г. Гудмана мне нужно было не столько получить сведения о последних годах Севастьяна – этого мне покуда не требовалось, так как я намеревался следовать за ним по жизни этап за этапом, отнюдь не забегая вперед, – сколько просто справиться, с кем мне следует повидаться из тех, кто мог знать что‐нибудь о жизни Севастьяна после Кембриджа.
Итак, 1 марта 1936 года я посетил г. Гудмана в его конторе на Флит-стрит. Но прежде чем приступить к описанию нашей беседы, позволю себе небольшое отступление.
Среди писем Севастьяна я набрел на вышепомянутую переписку с издателем касательно одного его романа. Из нее мне стало ясно, что некий второстепенный персонаж его первой книги, «Грань призмы» (1925), представляет собой очень смешную и безпощадную пародию одного ныне здравствующего писателя, которого Севастьян счел нужным таким образом пробрать. Издатель, конечно, тотчас догадался, о ком речь, и, будучи в затруднении, советовал Севастьяну переписать все это место, от чего Севастьян отказался наотрез, сказав наконец, что напечатает книгу в другом издательстве, – что он впоследствии и сделал.
«Вы как будто недоумеваете, – писал он в одном из писем, – с какой стати я, зеленый автор (Ваши слова – хотя это расхожее выражение ко мне неприменимо, т. к. этот Ваш типичный зеленый писатель зеленеет всю жизнь, другие же, вроде меня, расцветают одним махом), Вы, позвольте повторить (что не означает, что я оправдываюсь в том, что пользуюсь тут этими прустовскими скобками), как будто недоумеваете, на кой ляд мне понадобилось взять благовидного фарфорового голубенького современника (а N. и в самом деле, не правда ли, похож на дешевую посуду, которую на уличных распродажах так и подмывает расколошматить) и сбросить его с башни моей прозы в канаву. Вы мне говорите, что он пользуется всеобщим уважением; что он расходится в Германии почти так же бойко, что и здесь; что один старый его рассказ был только что помещен в сборнике “Современные шедевры”; что наряду с X. и NN. он почитается одним из ведущих писателей «послевоенного» поколения; и что, наконец, он опасный критик. Вы как будто намекаете, что нам следует сохранять в тайне секрет его успеха, – который состоит в том, что он ездит вторым классом по билету третьего, а ежели моя аналогия несовсем понятна, извольте – он угождает вкусам читателей наихудшего разряда – не тех, кто читает запоем небылицы о сыщиках, это чистые души, – но тех, кто покупает наипошлейшие пошлости по той причине, что они спрыснуты «модерном», с подливой из Фрейда, или “потока сознания”, или еще чего‐нибудь в этом роде, – и, кстати сказать, такие читатели не понимают и не поймут никогда, что нынешние милые циники всего лишь племянницы Мэри Корелли[42]42
Marie Corelli (Mary Mackay, 1855–1924) – спиритка и популярная беллетрисса новой «натуральной школы», которой «не находится места в истории литературы», по выражению одного английского критика. Другое имя, в подлиннике «Mrs Grundy», принадлежит невидимому персонажу комедии Мортона «Speed the Plough» (1798), которую поминают при каждом затруднении или в сомнении: «А что на это скажет г-жа Грунди?»
[Закрыть] и племянники княгини Марьи Алексевны. Для чего нам хранить этот постыдный секрет?
Что это за масонская круговая порука низкопробной культуры, возведенной до религиозного культа? Долой этих кустарных божков! А Вы мне твердите, что моя “литературная карьера” будет с самого начала безнадежно подорвана таким нападением на влиятельного и почтенного писателя. Да даже если бы на свете и впрямь существовали “литературные карьеры” и меня сняли бы со скачек только за то, что я еду на собственной лошади, – я и тогда не переменил бы ни единого слова из написанных. Потому что, поверьте, никакое возможное наказание, каким бы жестоким оно ни было, не принудит меня отказаться от своего удовольствия, в особенности если это удовольствие от молодой, крепкой груди правды. И потом, в жизни не так уж много вещей, сравнимых в своей приятности с сатирой, и когда я представляю себе лицо этого пустозвона, читающего это место в книге (а он его непременно прочитает) и знающего не хуже нас с Вами, что это правда, тогда наслаждение достигает высшей и самой острой точки. Позвольте прибавить, что если я и воспроизвел достоверно не только внутренний мир N. (подземная станция метро во время вечерней толчеи), но и причуды его речи и поведения, то я решительно отрицаю, что он, или любой другой читатель, может найти самомалейший след чего‐нибудь неприличного на столь встревоживших Вас страницах. Но пусть они Вас больше не тревожат. Не забывайте к тому же, что я беру на себя всю ответственность, как нравственную, так и финансовую, – на случай, если Вы и в самом деле “попадете в историю” с моей безобидной книжицей».
Помимо самостоятельной ценности этого письма как документа, рисующего Севастьяна в том задорном мальчишеском настроении, которое позднее осталось висеть радугою над грозовой пасмурностью самых мрачных его повестей, привожу его здесь затем, чтобы разделаться с одним деликатным вопросом. Господин Гудман вот-вот объявится собственной персоной. Читателю уже известно мое крайне отрицательное отношение к книге этого господина. Однако ко времени нашей первой (и последней) беседы я еще ничего не знал о его опусе – если на скорую руку сбитая компиляция может именоваться опусом. Я был свободен от всякого предубеждения, когда пришел к г. Гудману; теперь, когда у меня, напротив, сложилось твердое суждение на его счет, оно не может, конечно, не сказываться на моем повествовании. Но в то же время я несовсем ясно представляю себе, как мне описывать свое посещение, не упомянув хотя бы мимоходом, как в случае с товарищем Севастьяна по университету, если не наружность, то хотя бы повадки г. Гудмана. Сумею ли на том остановиться и не пойти дальше? Не выпрыгнет ли откуда ни возьмись лицо г. Гудмана, к вящему и справедливому негодованию его обладателя, когда он прочитает эти строки? Я проштудировал письмо Севастьяна и пришел к заключению, что то, что могло быть позволено Севастьяну Найту в отношении г. N., не позволительно мне в случае г. Гудмана. У Севастьяна была открытая прямота гения, у меня же таковой быть не может, и вместо его блеска у меня вышла бы одна грубость. И так как я теперь ступаю по очень тонкому льду, мне, входя в кабинет г. Гудмана, следует продвигаться со всемерной осторожностью.
– Покорно прошу садиться, – сказал он, учтивым жестом указывая на кожаное кресло подле своего письменного стола. Он был отлично одет, хотя и с явным чиновничьим привкусом. Лицо его скрывалось за черной маской. – Чем могу служить? – Он все разглядывал меня сквозь прорези для глаз, держа мою визитную карточку.
Я вдруг понял, что мое имя ничего ему не говорит. Севастьян крепко-накрепко усвоил себе материнское.
– Я сводный брат Севастьяна Найта, – отвечал я.
Последовало краткое молчание.
– Позвольте… – сказал г. Гудман, – верно ли я понял вас – вы имеете в виду покойного Севастьяна Найта, известного писателя, не так ли?
– Точно так, – сказал я.
Господин Гудман провел по лицу большим и указательным пальцем… разумею лицо под маской… провел раз и другой, в задумчивости.
– Прошу прощенья, – сказал он, – но совершенно ли вы уверены, что тут нет какого‐то недоразумения?
– Совершенно уверен, – отвечал я и с максимально возможной краткостью объяснил наше родство с Севастьяном.
– Так вот оно что… – сказал г. Гудман, погружаясь во все большую задумчивость. – Так-так, а мне это и в голову никогда не приходило. То есть я, конечно, знал, что Найт родился и вырос в России. Но я как‐то упустил из виду историю с его именем. Да, теперь понятно… Да, разумеется, русское… Его мать…
Господин Гудман с минуту побарабанил своими тонкими белыми пальцами по бювару и затем едва слышно вздохнул.
– Ну что ж, теперь уж ничего не поделаешь, – заметил он. – Поздно теперь добавлять при… Я хочу сказать, – поспешно продолжал он, – что сожалею, что не знал этого раньше. Так вы его сводный брат? Рад, весьма рад познакомиться.
– Прежде всего, – сказал я, – мне желательно покончить с вещами практическими. Бумаги господина Найта, по крайней мере те, что касаются до его литературных занятий, находятся в некотором безпорядке, и я поэтому не знаю настоящего положения дел. Я пока не видался с его издателями, но мне известно, что из них один во всяком случае – тот, что напечатал «Веселую гору», – закрыл свое издательское дело. Прежде чем идти дальше, я хотел побеседовать с вами.
– Разумно, – сказал г. Гудман. – Кстати, вы, может быть, не осведомлены – у меня имеется финансовая доля в двух книгах Найта, в «Веселой горе» и в «Забытых вещах». В настоящих обстоятельствах всего лучше будет, если я ознакомлю вас с подробностями… завтра же пришлю их вам письмом вместе с копией моего контракта с г. Найтом. Или лучше сказать с господином… – И, улыбаясь под маскою, г. Гудман попытался произнести простую нашу русскую фамилью.
– Другое дело вот какое, – продолжал я. – Я надумал писать книгу о его жизни и трудах, и мне крайне нужны некоторые сведения. Не могли бы вы…
Гудман, казалось, окаменел. Потом он раз и другой прокашлялся и даже позволил себе выбрать из коробочки на своем внушительном столе смородиновый леденец.
– Милостивый государь мой, – сказал он, вдруг резко развернувшись вместе со своим креслом и вертя свой монокль на тесемке. – Будем говорить совершенно откровенно. Поверьте, я знал бедного Найта, как никто, но… постойте, вы разве уже начали писать?
– Нет, – сказал я.
– И не нужно. Простите, что я так прямо… Старая привычка и, быть может, дурная. Ведь вы не в претензии? Я что хочу сказать… как бы лучше выразиться… Видите ли, Севастьян Найт не был, что называется, великий писатель… Да-да, я знаю, конечно – тонкий художник и все такое прочее, – но в массе своей читатель его не принял. Не то чтобы о нем нельзя было написать книгу. Можно, конечно. Но тогда ее следует писать под известным углом зрения, чтобы сделать предмет увлекательным. В противном случае такая книга будет обречена на неудачу, потому что – как вам сказать? – я не полагаю, что у Севастьяна Найта была такая слава, чтобы оправдать сочинение того рода, что вы задумали.
Этот поток слов до того меня огорошил, что я ничего не мог выговорить. А г. Гудман продолжал:
– Надеюсь, вы не в обиде, что я так прямо, без обиняков. Мы с вашим сводным братом были такие добрые приятели, что вы вполне меня поймете. Бросьте эту затею, сударь мой, право, бросьте. Предоставьте это специалисту, тому, кто знает книжный рынок, – и он скажет вам, что всякий, кто попытается написать доскональное исследование жизни и трудов Найта, как вы изволили выразиться, потеряет только и свое время, и читателя. Да что – даже книга такого‐то о покойном… (тут было произнесено знаменитое имя) не разошлась, и это несмотря на все эти фотографии и факсимиле.
Я поблагодарил г. Гудмана за совет и потянулся за шляпой. Я видел, что это был не тот человек, который мне нужен, что я пустился по ложному следу. Почему‐то мне не хотелось просить его рассказать о том времени, когда они с Севастьяном были «такие приятели». Интересно, чтó он стал бы отвечать, если бы я попросил поведать историю его секретарства. Чрезвычайно приветливо пожав мне руку, он возвратил мне черную маску, и я сунул ее в карман, в предположении, что она мне еще когда‐нибудь пригодится. Он проводил меня до ближайшей стеклянной двери, и там мы расстались. Я уже начал было спускаться по лестнице, когда меня нагнала и остановила энергического вида барышня, которую я приметил в одной из комнат, – она безотрывно стучала на ремингтоне (странно – кембриджский друг Севастьяна тоже окликнул меня, когда я уже уходил).
– Меня зовут, – сказала она, – Элен Пратт. Я слышала из вашего разговора ровно столько, сколько могла вынести, и хочу просить вас о небольшом одолжении. У меня есть близкая подруга, Клэр Бишоп. Она хотела бы кое‐что узнать у вас. Не могли бы мы с вами поговорить на этих днях?
Я сказал, что да, конечно, и мы условились о дне и часе.
– Я хорошо знала господина Найта, – прибавила она, глядя на меня своими ясными круглыми глазами.
– Вот как, – сказал я, не зная толком, что сказать.
– Да, – продолжала она, – поразительная личность, и не скрою от вас, что книга Гудмана о нем мне претит.
– Какая книга? – спросил я. – Я не понимаю.
– Да та самая, которую он только что написал. Я на той неделе держала с ним корректуру. Ну, мне надо бежать. Очень вам благодарна.
Она умчалась, а я очень медленно пошел вниз по ступеням. Большое, мягкое, розоватое лицо г. Гудмана имело – и сохранило по сей день – разительное сходство с коровьим выменем.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?