Текст книги "Князь механический"
Автор книги: Владимир Ропшинов
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
IX
* * *
Утро Покровской площади было не похоже на ночь. Прожектора не горели, и в бледном мареве позднего декабрьского рассвета прохожие проплывали серыми куклами – недостаточно бесплотными, чтобы казаться тенями, но и недостаточно осязаемыми, чтобы походить на живых людей. Возможно, они просто слишком сильно кутались в платки, пряча свою кожу от ледяного ветра, и оттого начинали походить на виденных князем во Внутренней Монголии войлочных кумиров.
Редкие автомобили, светя фарами, продирались сквозь колючий воздух. Дома вокруг поднимали свои заиндевелые стены с заткнутыми окнами. И только из-под закрытых ставен собора выбивался несмелый желтоватый свет горящих свечек – там служили литургию. Князь втянул носом воздух – ему показалось, что он слышит запах ладана, которым там, внутри, сейчас кадил поп. И даже запах людей, столпившихся в своих расстегнутых шубах, плотно прижавшись и согревая друг друга перед почерневшими иконами. Но никакого запаха, конечно, не было – стоило бы ему только появиться, как ветер тотчас же смел бы его и потащил по Садовой. Князю просто казалось, что он должен быть, потому что был до войны. Он пошел бы туда, внутрь, встать среди этих людей, слушать гнусавый голос дьякона и смотреть, как горят свечи, но Игнат звал его слушать про рабочее счастье. И следовало идти за ним.
Они сели в паровик, шедший по 1-му маршруту: по Садовой, через Троицкий, по Большой Дворянской и на Сампсониевский. Кондуктор с кассой разноцветных билетиков подошел к ним, и Олег Константинович заплатил за обоих. Паровики теперь ходили вместо трамваев по трамвайным маршрутам: их пустили прошлой зимой, когда управа отчаялась найти способ бороться с обледенением проводов.
Через Крюков канал с маленькими домиками времен Екатерины, в одном из которых умер ее фельдмаршал Суворов, мимо лавчонок Никольских рядов, где, боясь мороза пуще воров, больше не открывали ставни, в клубах черного ватного дыма паровик повез их по Садовой, мимо пожарной каланчи. С приближением к Сенной стало больше людей. Соединив рукава своих тулупов наподобие муфт, чтобы прятать в них руки, обмотав вокруг шеи концы башлыков, обитатели Петрограда спешили по своим делам.
За Сенной Садовая менялась. Здесь было тепло, потому что на него хватало денег, и в незанавешенных чистых окнах князь видел рождественские елки. Так похожие на ту, которую они в декабре последнего мирного года вдвоем наряжали с Надей в ее доме. И даже тяжелая неуклюжая одежда на людях, входивших и выходивших из дорогих магазинов к поджидавшим их авто, казалась не клеймом беспросветной зимы, а небольшой трудностью, прейдущей с неизбежной весной. По Троицкому мосту пересекли вставшую Неву, на которой мужики, рискуя жизнями, вырезали лед для ледников, и Романов посмотрел налево – туда, где из-за тюремного бастиона поднималась, извиваясь своими стальными рельсами, гиперболоидная башня, как волчица сосущими щенками, утыканная полицейскими цеппелинами.
На Выборгской стороне сошли с паровика и пошли по Сампсониевскому. Шли долго и потом повернули направо – здесь князь совсем перестал ориентироваться. Вдоль улицы стояли длинные деревянные двухэтажные бараки с шапками снега на ржавых крышах. Покосившиеся лестницы, пристроенные снаружи, вели во вторые этажи. Деревянные столбы с электрическими проводами, похожие на расчески, тянулись вдоль улицы. От холода дома поскрипывали. Водопроводные колонки торчали через определенные промежутки, и снег вокруг них был покрыт льдом. У домов снег не убирался и лежал грязными, почерневшими сугробами. На дороге – укатанный, с желтыми пятнами от конского навоза. Сгоревший, вероятно во время немецкого налета, дом, от которого остались только фундамент и две печные трубы, да пустая покосившаяся виселица – вот все, что напоминало в этих местах о войне. На таких виселицах солдаты генерала Крымова вешали в августе бойцов рабочих дружин. Позже городская дума отдельно выносила вопрос о виселицах и постановила в рабочих районах их не убирать.
Только один раз князь увидел маленький скверик – полностью занесенный непроходимым снегом, с развалившейся кованой решеткой. Бюст императора Александра III стоял в его центре. Несколько сухих деревьев тянули к нему обломанные ветки, неотличимые от прутьев решетки.
Они шли дальше – в сторону Финляндской чугунки, как понимал Романов. Бараки кончились, и начались кварталы заводов. Длинные стены из красного кирпича с большими непрозрачными окнами с двух сторон формировали улицы. Их монотонность превращалась в бесконечность, и только грязь, различающаяся по своей форме, давала понять, что жизнь существует и здесь тоже.
Клепаные стальные эстакады, крашенные серой и зеленой краской, пересекали дорогу над их головами: по ним, то останавливаясь, то снова трогаясь, двигались вагонетки. Нахохлившиеся, сжавшиеся люди, втягивающие головы в плечи и укутывающие их поднятыми воротниками тулупов, выходили на улицу и шли рядом с Олегом Константиновичем и его провожатым. Шли поодиночке, редко группами в 2–3 человека, но не разговаривали. Это рабочие, как понял князь, идущие туда же, куда и они, – за счастьем.
В одном месте Олег Константинович увидел остатки поста противовоздушной обороны – забетонированную площадку с торчавшими из нее болтами, на которые крепилось снятое теперь орудие.
У заводского корпуса, ничем не отличающегося от прочих, все останавливались и заходили в небольшую металлическую дверь без всяких вывесок.
Это был разбомбленный в войну немцами и с тех пор заброшенный завод. Народу очень много. Рабочие с грубыми, обожженными лицами, в тулупах и шапках расхаживали по двору, собираясь маленькими группами и переходя от одной группы к другой. «Совсем как на званом вечере», – подумал князь.
Двор был небольшим, со всех сторон окруженным заводскими корпусами с выбитыми окнами и закопченными, но не заводской гарью, а дымом пожара стенами. Серое небо светило в окнах сквозь проломленные бомбами потолки корпусов, разрезанное рамами там, где они сохранились. Битый кирпич, стальные балки, покореженные станки и прочий заводской мусор лежали на земле, присыпанные снегом. В углу, видимо оттащенное туда уже впоследствии, стояло зенитное орудие. На стволе были сколы, гидравлические противооткаты посечены осколками, лафет измят. Здесь же, у стены, стояло два простых деревянных креста. На одном была табличка: «73 человека рабочих чугунного цеха, убитых при бомбежке. 12.01.1918». На другом – «Расчет 3-дюймового зенитного орудия, погибший 12.01.1918, отражая немецкий налет. Поручик Звонарев и 4 нижних чина». Даже в смерти только поручик имел право сохранить свою личность, зато его солдаты получили другое право – не лежать в одной могиле с рабочими. Все-таки они погибли сражаясь, а не как эти, выторговавшие бронь[17]17
Бронь – освобождение от призыва в действующую армию, выдававшееся рабочим оборонных заводов.
[Закрыть], но раздавленные рухнувшей крышей.
Сквозь пролом в стене Романов и Игнат вместе с другими рабочими вошли в цех. Чугунные плиты пола были завалены мусором и снегом. Крыши не было – она провалилась, не выдержав немецких бомб. Ее искореженные стальные балки торчали из стен и свисали вниз, а кое-где совсем уже упали. На стене князь увидел плакаты, призывавшие подписываться на 5-й военный заем.
Цех был набит битком. Рабочие стояли, как на митинге, повернувшись все в одну сторону, где, вероятно, находилось что-то вроде трибуны. Олег Константинович не видел ее за спинами собравшихся.
На трибуну, составленную из ящиков, поднялся инвалид. Он был из ударников[18]18
Ударники – солдаты ударных частей русской армии, специальных подразделений, предназначавшихся для штурма вражеских окопов и укреплений. После Февральской революции, во время развала армии ударные части формировались как наиболее боеспособные и надежные. Они также называли себя частями смерти, имея в виду свою готовность умереть за родину. В этом случае вместо кокард солдаты и офицеры прикрепляли «адамову голову» – череп со скрещенными костями или мечами.
[Закрыть]. На его засаленной папахе блестела жестяная солдатская «адамова голова», на рукаве шинели – семь шевронов за каждые полгода, проведенные на фронте. Таким на улице солдаты, а иногда и офицеры из тех, что воевали, вопреки уставу первыми отдавали честь.
Обе руки инвалида были очень худы, а из рукавов шинели высовывались черными перчатками, и сразу становилось понятно, что они – механические. Судя по тому, как неуклюже-машинно инвалид забирался на свою кафедру, ноги у него тоже были не свои.
– Петренко, Семен Наумыч, – шепнул князю Игнат, наклоняясь к самому его уху, – совсем обрубком с фронта приехал, в сундучок положить можно было. А теперь, видишь – человек обратно.
Инвалид дождался, пока толпа затихла.
– Товарищи, – закричал он неожиданно высоким, но, тем не менее, приятным голосом, – товарищи и братья! Наша жизнь не трудна и не тяжела – она невыносима. По гудку, когда спят еще даже собаки, мы идем в предрассветном мраке на заводы и работаем, пока не начинаем валиться с ног! К ночи мы возвращаемся в наши холодные комнаты, в наши углы, где наши жены, наши дети смотрят на нас голодными глазами, а нам нечего им дать. И даже нам нечего им сказать. А пока мы спим, наши дети идут в подвалы, в машины Валь-Хамона гнать газ, чтобы мы не замерзли, а мы не знаем, вернутся ли они.
Когда мы истекали кровью во фронтовых госпиталях, княжны и графини, надев белые фартуки и чепцы, приезжали к нам и приносили нам конфетки и открыточки. Они говорили «ох, солдатик!», «не больно тебе, солдатик?», «выздоравливай, солдатик!». А сейчас они строят себе новые дома, живут в квартирах по десять комнат и топят каждую из них. И на каждый такой дом уходит столько газа, что хватило бы на сотню наших домов! И оттуда они смотрят, как мы калечимся и дохнем, как машины в цехах перемалывают наши руки, но они не бегут дарить нам конфетки и говорить «ох, солдатик!».
Толпа слушала молча, даже мало шевелясь. Инвалид всхлипнул, втягивая грудью воздух, и вдруг закашлялся, как туберкулезник. Он кашлял, согнувшись и сплевывая кровь на ящик, на котором стоял.
– Когда под Кенигсбергом наша ударная часть вошла в траншеи германцев и туда полезла пехота, они пустили на нее газ, – закричал он, откашлявшись, – и люди сначала ничего не почувствовали, а через день стали покрываться волдырями, как жабы. Волдыри росли медленно, никто не понимал, что с ними происходит, а потом они лопались, и желтый, вонючий гной лился оттуда. Я тогда уже лежал в лазарете и спрашивал: сестра, как же Бог допустил такое? А она отвечала: Бог попустительствует антихристу-Вильгельму, но наши казачки скоро поднимут его на пики. Эта сестричка, ангел с большими ясными глазами, ходила перевязывать отравленных газом и мыть их раны, хотя они воняли так, что воротило даже меня. А по ночам она плакала – я слышал, как она плакала в своей каморке рядом с моей кроватью. У меня не было уже рук – ноги были, но врачи собирались их отпиливать, потому что они гнили. Я тоже плакал – не потому, что мне жалко было свои руки и ноги, а потому, что я не мог сам поднять на пику Вильгельма и принести к ней, показать, как он, корчась, будет сползать по древку, как его потроха будут лезть наружу из дырки в брюхе. Я тогда думал, что только Вильгельм на пике может искупить ее слезы. А год назад княжна Долгорукая, сестра милосердия из моего фронтового госпиталя, вышла замуж за сына генерала фон Бюлова, который командовал кенигсбергским укрепрайоном. Она объяснила мне, как Бог допустил, чтобы на людях лопалась кожа. Но кто объяснит мне, как Он допустил это?
Инвалид присел, потому что, вероятно, стальные ноги не позволяли ему наклоняться, не рискуя потерять равновесие, и поднял железный прут. Уперев его одним концом в свое механическое плечо, а другой сжимая в ладони, он стал медленно сгибать руку в локте, выгибая прут дугой. Прут был не меньше полудюйма в диаметре, и толпа завороженно следила за действиями инвалида. Романову приходилось видеть лица борцов и атлетов: их глаза наливались кровью, на шее вздувались вены. Лицо инвалида было спокойным и даже отрешенным, как будто это не его рука сгибала железо, и князю казалось, что он видит фигуру, заглянувшую в этот мир из иного, где действуют совсем другие законы физики.
– Если Бог попускает такое, то я не знаю, существует ли Он вообще, – закричал инвалид, продолжая медленно, без видимых усилий сгибать локоть. – Но если и существует, я не знаю, зачем. Он создал нас слабыми и послал нам страдания. Зачем нам такой Бог?
В этот момент рука, сжимавшая прут, остановилась. Инвалид с удивлением посмотрел на нее, и вот тут на его шее действительно вздулись вены, как будто он изо всех сил посылал руке приказ продолжать сгибаться, а она не слушалась. Толпа стояла молча.
Меньше секунды удивленно смотрели люди и сам инвалид на вдруг остановившуюся руку. Но каждый из тех, кто там был, запомнил эту секунду так отчетливо, как только мог.
– Что, Наумыч, зря на Бога восстал? – выкрикнул кто-то из толпы.
Инвалид среагировал мгновенно. На удивление ловко спрыгнув с ящика, он бросился, расталкивая толпу, к кричавшему. Правая его рука так и замерла с прутом, но левой он схватил человека за шею и поднял вверх. Тот захрипел и задергал ногами, как висельник. Толпа, затаив дыхание, смотрела, как инвалид держал рабочего, пока тот не замер. Петренко разжал пальцы, и тело мешком упало на чугунные плиты пола заброшенного цеха.
– Кто, – закричал инвалид, – кто еще считает, что я восстал зря?
Он повернулся и залез обратно на ящик. Чтобы все видели, в чем было дело, Петренко вытащил левой рукой из кармана часовой ключ и вставил в дырку шинели на правом плече. Он повернул ключ несколько раз, щелкая, как щелкает механизм часов, когда его заводят. И рука ожила. Инвалид разогнул ее, помахал над головой согнутым прутом, показывая всем, до самого края толпы, и принялся сгибать его дальше, доказывая непрешедшую мощь стальных мускулов.
– Да, – закричал инвалид, – Он создал нас слабыми. Все слабые, все. И только машины – сильные.
Увечный ударник согнул прут до конца, поднял его над головой, а потом бросил на пол перед ящиком – с такой силой, что от чугунных плит полетели искры.
– Бог не дал человеку силы сгибать сталь, а машина – дала. Я согнул ее, потому что у меня механическая рука, обе руки механические. Но разогнуть не смогу, потому что между двумя руками – хрупкие, дрянные кости, сделанные Богом, которые треснут, если я начну это делать. Но когда и кости мои станут из металла – тогда смогу я!
Он перевел дух, сглотнул, и кадык на его небритой, грязной шее дернулся, как ручка затвора винтовки Федорова.
– Разве не видите вы, – закричал инвалид, – что машины – самые сильные? Они могут летать, как птицы, плавать, как рыбы, и убивать, как человек. Или вы думаете, что машины – ваши слуги, поскольку вы приказываете, что им делать, заправляете в них топливо и смазываете их шестеренки? А вы попробуйте хоть однажды не заправить – вас рассчитают, выгонят с квартиры, и вы пойдете всей семьей побираться! Нет, милые мои, – не машины служат нам, а мы служим машинам. Да кто вы против машин, если даже ваших детей они могут забрать, когда пожелают?
Инвалид снова закашлялся, согнувшись, он кашлял тяжело и долго, сплевывая кровь. В этот момент луч прожектора с полицейского цеппелина осветил через провалившуюся крышу его согнутую фигуру в шинели. Романов сжался, ожидая пулеметной очереди, в которой не сомневался. Тень от стальных балок и стропил, остова крыши, крестом упала на инвалида, как прицел. Князь почувствовал, как сжались рядом с ним все другие, кроме самого ударника. Цеппелин снялся с места, его луч скользнул по толпе и исчез за кирпичной стеной. Инвалид разогнулся, вытер рукавом рот и несколько раз судорожно схватил ртом воздух.
– Что, вы еще не поняли? – истерично закричал он. – Машинами, мы должны стать машинами, и тогда будет счастье. Наши руки и ноги станут сильными, как машины, но счастье, конечно, будет не в этом. Счастье будет в том, что сильными станут наши сердца. Отчего, отчего ты несчастлив?
Он неожиданно ткнул пальцем в кого-то, стоявшего в первом ряду. Романов не видел, в кого, но подумал, что просто в кого-то случайного. Тот, в кого ткнул инвалид, не отвечал, вероятно, от растерянности.
– Ты несчастлив оттого, что твои дети голодны, жена ходит в лохмотьях, а ты, усталый, приходя с завода, не можешь выпить воды, потому что в твоем доме она замерзает? Если твое сердце не будет болеть о них, если тело не будет чувствовать ни усталости, ни жажды – не станешь ли ты счастливым?
«Тогда я умру», – вероятно, ответил рабочий. Романов этих слов не слышал, но инвалид закричал в ответ:
– От дурная башка! Значит, жить для тебя – непрерывно страдать? Вы, – он крикнул толпе, – вы, кто хочет страдать, – не ходите сюда. Кто хочет верить женским слезам – и вы не ходите! Идите, верьте, а потом глядите в замочную скважину, как они любятся с теми, кого вчера ненавидели. Приходите те, кто страдать не хочет. Кто хочет стать сильным! Мои руки уже машинные, но брюхо еще человечье. А скоро и оно станет машинным. Я знаю способ.
Неожиданно голос инвалида умолк. Князь привстал на цыпочки и увидел, что ударник исчез – вероятно, он спрыгнул с ящика и толпа скрыла его.
– Вот так всегда, – наклонившись к Олегу Константиновичу, сказал Игнат, уже в полный голос, – говорит-говорит, а потом раз – и прекращает. Значит, пора уходить. А в следующее воскресенье снова начнет.
– А если кто захочет стать машиной?
– Что, хочешь?
– Не знаю.
– Кто хочет – каждое воскресенье сюда приходит, слушает. Потом к Семену Наумычу подойти надо, поговорить.
Толпа рабочих повалила во двор через пролом в стене и оттуда – на улицу. В какой-то момент Олегу Константиновичу показалось, что он увидел среди множества спин черную корниловскую шинель[19]19
Корниловская шинель – шинель солдат корниловского ударного полка.
[Закрыть]. Расталкивая людей, он стал протискиваться в ту сторону, где она только что мелькнула. Рабочие злились, некоторые пихали князя, но Романов не обращал внимания.
Да, это был ударник, в окружении здоровых, специально подобранных рабочих, своих телохранителей, стоявший в толпе.
– Эй, Семен, – громко окликнул его князь.
Что он хотел ему сказать? Ему даже и в голову не могло прийти, что ударник посмотрит на него, как на одного из тысяч, и отвернется. Как можно было вот просто так, молча, отвернуться от него, князя крови императорской? Инвалид повернулся, смерил князя снизу вверх взглядом и в последний миг перед тем, как отвернуться и идти дальше, остановил глаза на его лице. Что-то переменилось в его взгляде.
– Чего тебе? – спросил ударник.
– Хотел… – растерялся князь, на ходу соображая, чего он мог бы хотеть. – Хотел поговорить с тобой.
– Ну пошли, – согласился ударник, – пошли, поговорим. Тебя как звать-то?
– Олег, – не нашел смысла врать Романов.
– Олег, да, – задумчиво сказал Петренко, – пойти хотел? Ну пошли.
X
* * *
Три огромных красного кирпича со стальными угловатыми крышками гроба для Голиафов – главные корпуса Путиловского завода – стояли головами своими к Петергофскому шоссе, а ступнями – к порту. Толстые красные трубы в ногах дымились густым черным дымом, он медленно выползал из них, и ветер тут же оттаскивал его в сторону залива, растворяя в темном снежном воздухе. Полуцилиндрические крыши поменьше торчали дальше. Как будто целый город был там. Особенный город: дома без окон, улицы без площадей, кирпичные трубы вместо деревьев и паровозы, исполнявшие роль городских обывателей.
Неказистый дощатый забор отгораживал гробы от города, того его района, что сплошь был застроен двухэтажными деревянными бараками и назывался «за Нарвской заставой». Даже имени своего он не имел – застава имела, а он – нет. Над воротами на двух столбах, во всю их ширину, висела надпись: «Путиловский завод. Общество Путиловских заводов» и двуглавый орел над ней. Каждое утро в 6 часов, по пронзительному гудку, тысячи людей приходили к воротам и исчезали за ними. И в 7 часов вечера возвращались. По 15-м числам каждого месяца, когда на заводе давали получку, весь район собирался перед воротами. Бабы с маленькими детьми, которых не на кого было оставить, стояли, приподнимаясь на цыпочки и выглядывая в толпе выходящих рабочих своих мужей. А которая видела – сразу бросалась, расталкивая товарок, к нему и за рукав тащила домой – в сырой, промерзший барак. Чтобы не прошел он мимо дома в кабак и не оставил там половину всех денег.
В 1916 году, в самый разгар войны, когда любая забастовка, хотя бы на день, имела цену нескольких рот русских солдат, не поддержанных вовремя валом артиллерийского огня, а заводское правление вдобавок к тому постоянно срывало сроки поставок, Путиловский завод был изъят у собственников и передан в казну. Собственники подготовились, как могли: касса завода на момент секвестра составляла 136 рублей, а долги – более 10 миллионов.
Завод был передан в ведение особого совещания по обороне, а оперативно он подчинялся Главному артиллерийскому управлению. В короткий срок работу предприятия удалось стабилизировать и вернуться к изначальному графику отгрузки готового вооружения. Воодушевленное удачным примером, правительство по представлению военного министра секвестровало и передало в оперативное управление ГАУ почти все крупные петроградские заводы, производившие вооружение: Обуховский, Металлический и Ижорский, «Людвиг Нобель», «Новый Лесснер» и завод Эриксона на Выборгской стороне, который выпускал телефонные и телеграфные аппараты.
После войны Дума подняла было вопрос о возвращении заводов, но ни бывшие собственники не хотели брать обремененные долгами предприятия, ни Военное министерство их отдавать. Стороны сошлись на небольшой компенсации, выплаченной казной акционерам.
Главное артиллерийское управление превратилось в полноценного хозяина половины всей тяжелой промышленности Петрограда. Огромная индустриальная империя с сотнями дымящихся труб и тысячами машин, непрерывно кующих, льющих, режущих сталь и чугун, не могла не жить, но жизнь ее теперь, когда не было нужды ежедневно убивать по германскому и австро-венгерскому полку, оказалась бессмысленной. Сотни тысяч угрюмых рабочих ежедневно приходили в черные, замасленные корпуса с закопченными световыми окнами в крышах. Они должны были работать, чтобы кормить своих плачущих детей. И генерал Маниковский, начальник Главного артиллерийского управления, нашел чем занять заводы. Они стали делать цеппелины – самое мощное и самое дорогое оружие в мире, как будто это было единственное, в чем нуждался Петроград после кровавой изнурительной войны. Но смешно и нелепо было даже подумать, что на этих заводах, где родилась и откуда полетела на запад миллионами русских снарядов немецкая смерть, станут вдруг делать швейные машинки или автомобили, чтобы катать на Острова смотреть закат наглотавшуюся кокаина публику. Нет, прошло время тех машин.
Масштабы воровства на казенных военных заводах живо интересовали Думу, она несколько раз запрашивала по этому поводу военного министра, министра финансов и государственного контролера. Особенно славился речами на тему оборонных заказов Гучков, считавший себя специалистом в военном деле. Но правительство всякий раз оставляло запросы депутатов без удовлетворения, ссылаясь на засекреченный статус этих статей расходов. Да и как можно было доверять вопросы государственной обороны Думе, когда она сама была первой заговорщицкой организацией, каждый второй ее член – революционером, а каждый пятый, сверх того, японским шпионом?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.