Текст книги "Сердце сокрушенно"
Автор книги: Владимир Щербинин
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Стук вагонных колес
Я рано понял, что не останусь здесь. Еще до больницы. Каждый вечер я бежал к реке, чтобы не пропустить пассажирский поезд, который всегда в одно и то же время шел по тому берегу. Поезд отчаянно сигналил, проезжая мимо деревни; стучали равномерно колеса. В желтых окнах вагонов виднелись люди, которые ехали куда-то, оставив свои дома. Наверное, они пытались догнать ускользавшую от них удачу или поймать призрачную птицу счастья, забыв о том, что все свои беды и несчастья мы носим внутри себя.
Еще я точно знал, что обязательно буду заниматься творчеством. Тот огонь, который поселился во мне после больницы, выжигал мою внутренность, заставляя рисовать, писать, лепить, вырезать, фотографировать. Зачем-то я выписал книги по актерскому мастерству и с увлечением читал Станиславского, разыгрывая разные сцены перед зеркалом. У меня не было зрителей и ценителей. Даже родители слабо догадывались, чем я там занимаюсь, запершись в своей комнате.
В один из своих приездов в краевой центр,я собрал свои рисунки, фотографии, тексты и пошел по разным культурным заведениям. Мне интересно было знать, что думают профессионалы по поводу моих опусов.
В художественном училище меня похвалили, но сказали, что не хватает школы.
В театре один седовласый актер взглянул сочувственно, как я с трудом передвигаюсь на громоздком ортопедическом аппарате, и посоветовал податься в культпросвет.
В редакции журнала меня мягко высмеяли, обозвали графоманом и дальше разговаривать не пожелали.
Это был ушат воды, но не более того. Мои белые и пушистые крылья были изрядно помяты, однако они быстро расправились, и уже на следующий день я был одержим другой идеей: раз меня здесь, на родине, не понимают и не принимают, то придется мне податься завоевывать столицу.
За кратчайший срок я собрал сведения обо всех учебных заведениях Москвы, обучающих разным искусствам, разослал повсюду свои документы и работы, какие были, и самонадеянно стал ждать.
И однажды оно пришло.
Почтальонша, усмехаясь, передала заветное письмо, где было коротко сказано, что я прошел творческий конкурс на режиссерский факультет института кинематографии и, стало быть, приглашаюсь на вступительные экзамены в Москву…
«Это совсем другое дело», – подумал я про себя, но до времени никому не сообщил об этом…
* * *
Вагонные колеса поезда выбивали свой незамысловатый ритм в ночи, а я лежал на второй полке и вглядывался в уносящуюся куда-то черноту, как бы стараясь рассмотреть очертания моей будущей жизни.
Внизу колобродили цыгане, которыми был заселен весь вагон. Одни безуспешно пытались усыпить детей, другие громко ругались между собой, третьи пили вино и шумно играли в карты. За четверо суток пути я сжился с ними, почувствовал себя частью этого развеселого табора. Мне нравился их вольный нрав, их безудержное стремление к дороге, их презрение к уюту и удобствам жизни.
* * *
За окном, под лунным светом, смутно угадывалась совершенно плоская и тоскливая Западно-Сибирская низменность, а перед моими глазами стояли еще родные горные пейзажи.
Я уезжал на следующий день после школьного выпускного вечера. Чтобы собрать денег на дорогу, родители продали теленка. Провожали все, провожали спокойно, без слез, словно были уверены, что я никуда не поступлю и скоро вернусь. Только бабушка Иустина прослезилась, как бы предчувствуя, что мы видимся с ней в предпоследний раз. Она, наверное, даже не подозревала, что отчасти была виновницей моего отъезда. С самых ранних лет я слышал от нее рассказы о покинутой родине. Она говорила: здесь, в Сибири, красиво, хорошо, здесь много земли и леса, полно ягод и рыбы, но вот там, в Рассеи…
Из ее слов я понял, что живу на чужбине, а не на родине.
И по ночам мне грезилась холмистая земля с множеством полей и рек и с белыми, как корабли, монастырями и церквами. Над этими холмами, казалось, еще не затихли звуки древней битвы: свистели стрелы, звенели мечи, слышались топот и ржание лошадей…
Я всегда мечтал о том, что вернусь в Россию…
* * *
И вот я переезжаю Уральский хребет. За вагонными окнами – унылый, однообразный пейзаж с редкими и полуживыми деревнями и поселками, с разбитыми дорогами, с грязными полустанками, на которых бабушки торгуют огурцами да картошкой. То там, то здесь мелькнет и исчезнет за холмом шпиль полуразрушенной колокольни. И все. Никакого величия и красоты.
* * *
Тогда я понял, что бабушка рассказывала не об этой земле.
Она открывала нам свой, другой, почти сказочный мир, который навсегда запечатлелся в ее детском сердце. И мне не дано его никогда увидеть, как никому не дано увидеть и познать мой мир.
Никто, кроме меня, не сможет войти в мой старый и уютный дом; никто не пройдет в тайге моими заветными тропами; никто не сможет увидеть речку и лес так, как видел их я.
Я единственный хозяин своего мира. Я населяю его теми, кто мне близок и дорог. В моем мире не стареют и не умирают. В нем звенят хрустальные источники живой воды; поет иволга и кукует кукушка.
Я обнесу свой мир крепостной стеной с высокими башнями, закрою его медными воротами от пошлости, грязи, бахвальства, предательства и прочей нечистоты. Это то место, куда посторонним вход запрещен; куда я могу скрыться в минуты крайнего отчаяния или беды, чтобы не погибнуть.
Я построю здесь белые храмы и распишу их своими руками; на звонницах повешу колокола из чистого серебра.
И когда жизнь моя на земле иссякнет, я вернусь сюда…
Навсегда…
Часть 2
Рождение в муках
Счастливчик
Пожилой и совершенно лысый секретарь приемной комиссии очень тщательно разглядывал мои документы. Он то нервно крутил в руках медицинскую справку, то смотрел на мою трость. Потом звонил куда-то, сам отвечал на телефонные звонки, выписывал какие-то справки заходящим абитуриентам. На его лбу от напряжения вздулись вены. Наконец он откинулся в кресле и равнодушно произнес:
«Нет. Вы не можете поступать на режиссерский факультет. По состоянию здоровья».
«Что же мне делать?» – спросил я, но тот только развел руками.
Председатель комиссии – Алексей Алексеевич, главный пожарник института, внимательно выслушал историю моего путешествия; пожалел теленка, которого пришлось продать, и попросил меня подождать, когда приедет Мэтр, который набирал в тот год режиссерскую мастерскую. Может быть, он поможет.
* * *
Полдня я просидел возле двери приемной, наблюдая бурный человеческий круговорот. Кто-то бился в истерике, крича, что он поступает уже в десятый раз и что его несправедливо не допустили; кто-то грозил высокопоставленными родственниками. Все поступавшие были людьми взрослыми, бородатыми, умными – не то, что я, выскочка деревенский. Во всяком случае, так мне тогда казалось.
То там, то здесь слышались незнакомые доселе слова:
«Антониони, Феллини, Куросава, Кафка, Кьеркегор».
Один чудак осмелился спросить, кто мой любимый режиссер. Бондарчук, – ответил я. Чудак от удивления открыл рот и тут же исчез, потеряв всяческий интерес к дальнейшему со мной общению. Он, конечно, не подозревал, что других фамилий я просто не знал. Ну, или почти не знал, если говорить точно.
Я абсолютно был не подготовлен к любым кинопрофессиям и практически ничего не разумел о мире кино. Меня занесло сюда попутным ветром, почти случайно, и изнутри подмывало сильное желание встать и уйти.
Уже было ясно, что мне здесь ничего не светит. Но какое-то внутреннее чутье и врожденное сибирское упрямство удерживали меня.
* * *
А потом появился Мэтр.
Я, конечно, видел его по телевизору, знал, что это – живой классик советского кино, снявший фильмы про семерых смелых и первую учительницу. Он шагал важно и неторопливо, с достоинством неся на груди золотую звезду героя. Рядом шествовала его супруга – кинозвезда с вечной улыбкой на лице, а следом тянулся шлейф из десяти помощников, которые были готовы откликнуться на каждый их жест.
Меня позвали.
Алексей Алексеевич довольно подробно рассказал историю моего долгого путешествия из Сибири в Москву, при этом не забыл упомянуть и про бедного проданного теленка. Мэтр, слушая, кивал, а потом прочел краткую лекцию о том, что режиссер должен быть, прежде всего, физически здоровым и крепким, а уж потом – умен, талантлив и все остальное.
«Что будем делать с ним?» – растерянно спросил Алексей Алексеевич.
И тут Мэтр произнес сокровенную фразу, которая стала ключевой в моей киносудьбе:
«Позаботьтесь об этом молодом человеке»…
Улыбка судьбы
Я не верю в слепую судьбу. В нашем земном путешествии всегда есть нечто одушевленное, заставляющее нас делать этот шаг, а не другой и встретить того, а не иного человека. Каждый миг своей жизни мы стоим как витязь на распутье – можем идти налево, направо или вперед; вольны, наконец, развернуть своего коня в обратную сторону. Тогда и судьба наша сложится совершенно иначе.
Но почему мы живем так, как живем; и отчего с нами приключаются эти события, а не другие? – это большая тайна.
* * *
Я даже в самых дерзких мечтах не смел думать о том, что буду работать в кинематографе. Все произошло на первый взгляд совершенно случайно. Меня и до сих пор иногда мучает совесть оттого, что я занял чье-то, чужое, место. Но так получилось: сначала мне попался на пути сердобольный Алексей Алексеевич, потом явился Мастер и разглядел в груде бесформенной породы какой-то драгоценный камешек. Он дал мне шанс, а остальное вышло само собой.
Во время экзаменов во мне почему-то не было никакого страха и волнения. Наверное, я чего-то не понимал. В то время когда мои собратья-абитуриенты падали в обморок от вступительных переживаний, я бродил себе спокойно по июльской Москве, катался на колесе обозрения на ВДНХ, ел мороженое, пил газировку из автоматов.
Я первый раз был в столице, поэтому всякие географические подробности мне были особенно интересны. Значительно интересней, чем то, что надо было зубрить по учебникам…
Впрочем, до учебников надо было еще дожить. Сначала нужно было пройти испытания по специальности…
* * *
Темы для литературного этюда на экзамене были разные, но я выбрал «День Победы», это было хоть как-то мне знакомо. Времени для написания рассказа отводилось довольно много – восемь часов. Другие поступавшие уже давно и лихорадочно выводили свои строки, шелестя страницами, а я все думал, вспоминал, грыз авторучку. И решил, что сочинять ничего не надо, потому что я все равно этого делать не умею.
* * *
Мне вспомнился май, восторженные трели скворцов, звенящие ручьи, косогоры, ярко-оранжевые от жарков. Вспомнился дядя Денис, брат моей бабушки, который прошел семнадцать немецких концлагерей. Вид у него был ужасен: выдраны ноздри, выбиты все зубы, а на спине не осталось живого места от следов плетей и железных прутов. Несколько раз он стоял в расстрельной шеренге, где фашисты убивали каждого третьего. Он оказывался или первым, или вторым…
Победу он встретил в Бельгии, на территории, оккупированной союзниками. Американцы предложили ему остаться на Западе, но Денис наотрез отказался, потому что его измученная душа стремилась домой – к родным горам и быстрой реке. Он вместе с лагерным приятелем два месяца пешком добирался до советских войск, питаясь падалью и утоляя жажду из грязных луж, потому что цивилизованные европейцы, едва заслышав русскую речь, плотно закрывали перед ними всякие двери, не давая даже глотка простой воды.
Несмотря ни на что, они дошли до своих. Но еще год после этого томились в фильтрационном лагере, где энкавэдэшники дотошно проверяли их на принадлежность к власовскому движению.
Он вернулся домой невиновным в измене, но на нем почему-то навсегда осталось клеймо «предателя».
Что чувствовал этот сломленный, искалеченный душевно и физически человек в светлый праздник Победы?
Режиссер Cергей Герасимов (Мэтр)
Я хорошо помню, как он приезжал к бабушке в этот день. Выпивал рюмочку наливки, моментально пьянел. Все время пытался вспомнить что-то и рассказать о своей лагерной жизни, но не мог, потому что слезы душили его. Бабушка утешала, гладила его по голове, как ребенка, и сама тихо плакала.
Мне было странно наблюдать эти рыдания, потому что я никогда не видел плачущих взрослых.
Денис всю оставшуюся жизнь проработал пастухом, потому что боялся и избегал людей. Собак и лошадей любил и понимал значительно больше.
Его убили за год до моего отъезда из Сибири, в пьяной драке на Новый год, когда в очередной раз обозвали «власовцем». Он с кулаками бросился защищать свою честь, но его свалили на землю и просто забили ногами.
Такая страшная жизнь, и такая нелепая смерть…
Об этом написал я в своем «Дне Победы». Наверное, это была крамольная по тем временам вещь, и любой другой идеологически подкованный и осторожный преподаватель благополучно бы зарубил ее, обезопасив себя от неприятностей, тем самым поставив точку в моей киношной карьере.
Но у нас был другой Мастер…
Мастер
Его трудно было представить заискивающим перед сильными мира сего или унижающим слабых. Он никогда не шел на сделку со своей совестью – ни в творчестве, ни в жизни, поэтому у него остались не только друзья, но и много врагов. Большинство его сценариев никогда не были сняты на кинопленку не потому, что были слабы, а потому, что не отвечали тогдашним идеологическим нормам. Его творческую судьбу, наверное, можно назвать неудачной, хотя, несомненно, он оставил свой след в истории русского кино. Он умер в маленькой квартирке своих родителей, отдав свое немалое состояние своим многочисленным женам и детям. Всю жизнь он искал на земле справедливость и любовь, а находил равнодушие и предательство.
Он отчаялся. Он разуверился. Он устал жить. Большой, красивый и сильный человек со всегда горящими глазами, он за несколько лет превратился в старика с шаркающей походкой и потухшим взглядом.
В последнее лето перед его гибелью мы часто созванивались и часами говорили с ним о смысле жизни, о творчестве и, конечно, вспоминали нашу первую встречу в далеком 77-м.
* * *
Алексей Алексеевич, выполняя пожелания Мэтра, разложил передо мной список факультетов. Сразу вычеркнул те, где требовалось отменное здоровье и крепкие ноги, – операторский, актерский, – оставил только три, из которых я выбрал сценарный, потому что там нужно сочинять.
«Придется подождать еще, – развел руками добрейший Алексей Алексеевич, – пока Мастер придет».
Он пришел не скоро, ближе к вечеру – молодой, крепкий, злой, в кожаной куртке и солидным синяком под глазом. Вначале даже слышать обо мне не хотел, узнав, что меня рекомендовал Мэтр. Он терпеть не мог блата и всяческих протекций.
Но, вникая в мою историю, потихонечку добрел. Спросив, сколько мне лет, удивился. Услышав, откуда я, улыбнулся. Потом взял в руки обычную школьную тетрадку в двенадцать листов, в которой были собраны все мои «сочинения», полистал, шевеля черными усами, и, вздохнув, произнес:
«Что ж, попробуем…»
И все последующие пять лет он, как усердный кочегар, раздувал во мне все время угасавший огонь, отдавая тепло своего горячего неравнодушного сердца.
«Не пой с чужого голоса. Не пиши то, что просят; говори только о том, что видишь, любишь и хорошо знаешь. Храни свой мир. Дорожи своим опытом. Пропускай каждое слово и каждую мысль через свое сердце. Не бойся боли. Не бойся отчаянья. Не бойся остаться непонятым», – часто говорил мне он.
* * *
Каждая жизнь человеческая, даже самая ничтожная, драгоценна и неповторима. В нашем сердце, как в малой матрице, умещается не только все мироздание – со звездами, планетами, черными дырами, но и вся история, начиная от Адама и до вчерашнего дня, когда ты выпил чашечку кофе на завтрак, а за ужином – бокал вина.
Дивным образом во мне уживается ад и рай; Вавилон и Синай; пророчество Иезекииля и поцелуй Иуды.
Поэтому сегодня я светел и весел и готов откликнуться на всякое благо, а завтра в душе рождается сокрушительный темный смерч, который сносит все на своем пути. И часто мы не в силах противостоять разрушению, происходящему в нас. Нужно помнить, что зло – это не мелкая страстишка, которую можно запросто раздавить силой собственной воли, а огромный и смертельно опасный зверь, он значительно древнее и хитрее нас.
* * *
Мне кажется, поколение моего Мастера – люди честные, искренние, талантливые – не понимало эту простую вещь, и почти все погибли преждевременно, столкнувшись с внутренним Голиафом.
Они мечтали переустроить мир, сделать его более теплым, справедливым, гармоничным, но в результате не сумели даже изменить себя.
Я помню, как мы сидели с Мастером в ресторане Дома кино. Я, кажется, приехал тогда с прихода, где служил псаломщиком, а он только что стал большим киноначальником и был очень воодушевлен этим.
«Мы сделаем», «мы все изменим в нашем кино», «мы сможем», – все время повторял он, а я мрачно молчал, помешивая в стакане остывший чай, потому что уже тогда не верил ни в какие внешние перемены.
Неожиданно Мастер отвлекся от общих рассуждений:
«Видишь того человека у третьего стола – это настоящий гений. Когда-то он был самым талантливым и перспективным сценаристом во всем институте…» – и назвал фамилию.
Фамилию эту я не знаю и не помню, но картина, которую я тогда увидел, запала в память надолго.
Между столами, нервно покачиваясь, шел совершенно опустившийся человек в грязных кальсонах и с печатью белой горячки на небритом лице. Он, никого не спрашивая, запускал свои немытые пальцы в блюда посетителей, хватал рюмки с водкой с их столов, выпивал залпом, грязно приставал к женщинам, потом лез в драку. Его откидывали от одного стола, он упрямо лез к другому…
«Извини, – вдруг поднялся Мастер, – пойдем отсюда вон…»
Наш разговор о светлом будущем советской кинематографии был закончен…
* * *
Я хорошо помню наш последний разговор с Мастером.
Звонок – и долгое молчание. Я уже понимаю, что у него случился очередной тяжелый запой. Спрашиваю его: как он?
А в ответ:
«Очень плохо», – и опять тишина.
Я говорю, кричу ему в трубку о том, как мы, все ученики, его любим, как он нам нужен!
«Я знаю», – говорит он.
Я прошу его о том, чтобы он держался изо всех сил.
«Я постараюсь», – его последние слова. И короткие гудки.
В то лето я ходить почти не мог: растянулся в автобусе, сделал шпагат, разорвал какие-то связки в паху больной ноги, из-за чего залег на целых два месяца. А теперь корю себя, и буду это делать до конца жизни, за то, что не переступил через собственную боль, не поехал к нему.
К нему вызвали нарколога, чтобы тот сделал укол. Но Мастер не хотел этого, отбивался из последних сил, пока эти силы не оставили его. Ему поставили укол, но было уже слишком поздно.
Он умер в машине «скорой помощи», уже в больничном дворе…
Свой язык
Дело в том, что в юные годы мы как огня боимся чужого суждения о себе. Мы постоянно озираемся по сторонам, сравниваем себя с другими, стараемся плыть по течению и ничем не выделяться из общего потока, чтобы нас (не дай Бог!) не приняли за белых ворон и не оставили в одиночестве.
Мы смеемся вместе со всеми, когда душа плачет; кричим, когда хочется молчать; глумимся над высокими чувствами и словами, когда сердце их жаждет больше всего на свете, и преклоняемся перед низостью, потому что это выгодно, хоть и стыдно…
Так скоро мы теряем себя и начинаем смотреть на мир чужими глазами, думать чужими мыслями, говорить чужими словами. Мы как бы растворяемся в мутном потоке жизни и перестаем существовать как самобытная, неповторимая личность.
Я чувствовал для себя такую опасность, а посему простые слова Мастера были нужны мне, желторотому птенцу, как хлеб.
Сценарист Евгений Григорьев (Мастер)
Коллеги постарше, а также друзья-режиссеры просили меня работать под Шукшина, под Астафьева, под Распутина и прочих писателей-сибиряков, которые были в то время очень модны и востребованы. Уговаривали, чтобы я писал про крутых таежных мужиков, про страсти-мордасти, про лесорубов и охотников, которые говорят «надысь» и «ышшо».
Я изо всех сил пытался следовать советам умных и уважаемых доброжелателей, но ощущал внутри какой-то непримиримый разлад. Было чувство, что я предал и покинул свой мир, ушел куда-то в соседний поселок, где жили абсолютно незнакомые мне и чужие люди, которые разговаривали на непонятном языке, совершали бессмысленные поступки, выражали какие-то низменные и необузданные чувства.
В жизни было все иначе. Сибиряки – это очень молчаливый, сосредоточенный и созерцательный народ. Они многое взяли от живущих здесь туземцев, а что-то принесли с собой, каждый из своей земли. Они застенчивы и весьма скупы на внешнее выражение чувств, но это совсем не значит, что они бесчувственны.
Сибиряк, рвущий на груди тельняшку или хватающийся в споре за топор, – это образ, придуманный столичными писателями, которые изучали зауральскую жизнь лишь из окна мягкого вагона скорого поезда или за обильным угощением партийного чиновника.
Как человек, родившийся и выросший там и долго поживший здесь, я беру на себя смелость утверждать, что коренные сибирские жители – это последний остаток ушедшей Руси. Советская власть с ее мертвецкой идеологией здесь всегда была чрезвычайно слаба (слишком велики и свободны пространства), народ жил по принципу «тайга – закон, прокурор – медведь». Здесь было проще хранить свои обычаи, свою веру, свой язык – свое сокровенное. Поэтому неудивительно, что в какой-то исторический момент сибирская литература поднялась до высоких вершин и стала образцом для остальной России…
* * *
В институте от меня ждали чего-то необычного, экзотического, самобытного. Я тужился изо всех сил, чтобы соответствовать этим ожиданиям…
Но откуда мог взять творческие силы семнадцатилетний птенец, едва выпорхнувший из родительского гнезда?
Иногда я месяцами не мог вывести ни строчки, а ведь нужно было каждую неделю сдавать написанные тексты – этюды, экранизации, киноновеллы.
Два раза я пытался бросить учебу и заняться чем-нибудь другим. Но Мастер удерживал меня, возился как с собственным сыном.
По большому счету он и был мне вторым отцом. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что он сделал великую вещь: научил меня всегда оставаться самим собой и говорить своим, а не чьим-то чужим, языком.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?