Текст книги "Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых"
Автор книги: Владимир Соловьев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Устами младенцев глаголет истина.
И поразительно – мальчик кончает читать, медленно поднимает глаза, словно требуя разъяснений, которые не излишни и нам, зрителям, ибо здесь есть о чем подумать, о чем поспорить с автором письма, который адресовал его не только Чаадаеву, но и властным перлюстраторам, и было бы куда как печально прервать эти размышлизмы на полуслове. Но женщины уже нету, будто ее и не было, мальчик подходит к столу – нет даже чашки, из которой она только что пила чай, есть только на блестящей поверхности стола потное пятно от горячей чашки, но и оно на глазах мальчика исчезает, и брошенные, покинутые автором фильма, мы остаемся наедине с собственными раздумьями.
Время – это в том числе и влажный след от чашки чая, исчезающий на наших глазах.
Время – это вопросы, которые ставит перед человеком его мир, окрестный и внутренний:
Не я пять чувств, как пятерню Фома,
Вложил в зияющую рану мира.
А рана мира облегла меня;
И жизнь жива помимо нашей воли.
Андрей Тарковский продолжил своего отца, поведав то, что Арсений Тарковский не решился, не посмел, не сумел.
Субъективная кинокамера Андрея Тарковского показывает объективную, историческую судьбу советского человека, на плечи которого было возложено слишком много – не по человеческим силам.
Как в зеркале, мы узнаем в этом фильме растянутое на несколько поколений наше время.
Такова природа и суть невидимого автопортрета в фильме «Зеркало».
Посвящение-3. А. & А. Тарковским: Сон бабочки
Как бабочки с незрячими глазами…
Арсений Тарковский
Никто не тянул ее за язык. Шли годы, быльем поросло, как будто ничего и не было. Да и что было? Перепихнулись – big deal! Так для большинства, но не для нее. Не ее стиль. Если бы не его настойчивость, не ее легкое подпитие и крутое в те дни одиночество, ничего бы не стряслось. Хотя бывают моменты, когда все позволено. Пусть ошибка, минута слабости, прокол. Ничего больше. Просто похоть или что-то еще, кроме похоти? А что есть похоть? И чем отличается от страсти? Сношение – от соития? Языковые игры? Или смысловые? To make love without love? Это уже выражение в новой среде обитания, где они с мужем оказались, а любовник остался на родине, за океаном. Или это они теперь за океаном?
Нет, все эти легкие интрижки не в ее жанре. Не то что белая и пушистая, а другой стиль. Ни до, ни после мужу не изменяла. Точнее, так: она изменила ему дважды, но с одним и тем же человеком. С его близким приятелем. Нравственно это, конечно, осложняло ситуацию, но и облегчало ее – все-таки давний знакомый, с которым она много раз встречалась, разговаривала, танцевала, пару раз украдкой целовалась, но неглубоко и недолго. Велика разница – танцевать, обнявшись, можно, целоваться можно, а это – нельзя?
С чужим у нее вряд ли бы и вышло. А своих, отдельных от мужа, знакомых у нее не было, и его друзья были единственными, с кем она тусовалась на днях рождения, по праздникам либо просто на совместных пати, состав которых был всегда один и тот же: плюс-минус. Он ее никогда и не ревновал – принципиально, как он говорил. Да и поводов не было. У них сложились такие тесные, близкие, доверительные отношения, да и сношались они плотно, регулярно, полноценно, сверх меры, по несколько раз в день, секс не хилый, хоть и привычный, что у нее не было ни желания, ни возможности, ни времени подумать в этом плане о ком-то другом. Нет, он не держал ее на голодном пайке, она никогда не простаивала.
Но вот муж уехал, ее охватила тоска, родная сестра похоти или даже, может, ее эквивалент, а встретилась она с этим скорее его, чем ее, другом по его же, мужа, деловой просьбе, тот ее напоил и уболтал, хоть она особенно не противилась, смутно проигрывая этот вариант, когда ехала к нему, чтобы забрать эту клятую рукопись и отослать мужу в Ялту. Разве мы вольны в нашем воображении? Как и в снах, над которыми не властны. Было ей хорошо, утишило ее одиночество, хоть какое-то разнообразие, пусть и не обалдемон, но вспоминала этот тет-а-тет не без удовольствия, даже когда муж вернулся и, как в том анекдоте, – «пере*б по-своему», по-родственному, по-супружески, – не испытывая особого чувства вины, и постепенно эта мимолетная, случайная, не очень и нужная ей случка стерлась из памяти и сошла бы на нет, если бы не еще один аналогичный случай в схожих обстоятельствах с тем же партнером, по инерции, уже и Рубикон переходить не надо, он на это и напирал, уговаривая: семь бед – один ответ.
Они сделались по-быстрому, по привычке, а не по страсти, тоже в отсутствие мужа, но муж с ним к тому времени раздружился и был во враждебном лагере, и на этот раз она ощутила со стороны бывшего приятеля мстительный оттенок, как будто, трахаясь с ней, он брал реванш за разрыв с ним ее мужа. Вот почему, наверное, вторую измену она переживала всерьез, до сих пор, чувствуя в ней привкус предательства, не очень понимая, почему ее снова потянуло, и теперь уже точно решив ни в чем мужу ни в какую не признаваться. В его голове ничего подобного не укладывалось. Она представляла, как бы сильно он огорчился, ибо безоговорочно ей доверял. Тем более с бывшим другом, а теперь врагом: с обоими. Как бы с двумя. Что хуже? Первый раз или теперь? Но муж ничего не знает – значит, ничего и не было. Для него. Достаточно, что она сама до сих пор страдает и терпеть не может этого своего двухразового полюбовника и резко о нем высказывается всякий раз, когда кто-нибудь, а тем более муж, заводит о нем речь, не признавая никаких его достижений, хотя отечественные почести к нему как из рога изобилия. Но у него свои тараканы: Нобельки не хватает. Нобельку дали рыжему изгнаннику, а этот так, для местного потребления. Из-за того муж с ним и разошелся, обвиняя в сервилизме: правильный еврей. Нет, Нобелька ему не светит, хотя кто знает: еще не вечер, русским она давно не доставалась, а он так давно отсвечивает, что стал прижизненным классиком. Может, он и не чувствует себя лузером? Как там у Соломона? Псу живому лучше, нежели мертвому льву.
Мужу она его всегда поругивала, даже когда муж с ним дружил, а потом раздружился по идейным соображениям. Она понимала, что слегка выдает себя таким пристрастно-критическим отношением, но ничего не могла с собой поделать – не хвалить же ей человека, с которым у нее случился этот глупый, случайный, банальный адюльтер, и теперь она должна терзаться из-за пустяка: чем дальше, тем больше. В конце концов, у нее даже появились претензии к лоху мужу, который знать ничего не знает, даже не подозревает и понуждает ее нести эту ношу в одиночестве. Соблазн намекнуть ему и ввергнуть хотя бы в сомнения был довольно сильным, да хоть выложить всё, как есть, но она понимала все риски и непредвиденности с этим связанные, а потому помалкивала, хотя молчать становилось все труднее. Тем более словесные перепалки между мужем и любовником продолжались уже в печати, и любовник как-то в интервью объяснил эти атаки на него личными причинами и грозился подробнее рассказать о них в воспоминаниях.
Вот здесь она и вструхнула и, зная его мстительный и мелочный характер, предполагала, что он может рассказать и об их отношениях. Мандраж – да еще какой! «Скорее бы он умер!» – ловила себя на совсем уж дикой мысли. Здесь и встал перед ней вопрос: не упредить ли эти воспоминания и не рассказать ли мужу всё как есть? А если она зря суетится, и тот не решится написать об их интиме? Человек он скверный, конечно, но не до такой же степени. С другой стороны, в тот первый раз, когда у них это произошло, он поведал ей о своих любовных победах, в том числе о связях с женой своего литературного наставника и с женами парочки приятелей. А где еще искать подружек – во-первых, а во-вторых, условные эти табу его возбуждают, вспомнилась его сволочная аргументация.
Если ей он мог рассказывать о других своих связях, то с таким же успехом мог прихвастнуть кому-нибудь своей связью с ней. Не только бабам, но и мужикам. Общим знакомым, ужаснулась она. А муж всегда узнаёт последним. Если узнаёт. Вот он и узнает из воспоминаний, которые тот сейчас строчит. И тут она припомнила, какой был скандал, когда Войнович увел жену у Камила Икрамова, своего друга и учителя. Но там хоть по любви, а питерский литературный треугольник Бродский – Басманова – Бобышев? Проиграв поэтический поединок Бродскому, Бобышев перенес его в область секса и сошелся с Мариной не по страсти, а из мести. А почему трахалась с ним Марина? Результат бобышевской мести был сложный, амбивалентный: еще пара дюжин классных любовных стихов Бродского и его преждевременная смерть.
Хоть она и дала себе слово молчать, но молчание ей обходилось все труднее и труднее. У них не было тайн друг от друга, она во всем привыкла полагаться на него и не представляла ни одного своего более-менее серьезного в жизни решения без совета с ним. Но есть решения, которые человек принимает сам, импульсивно – не советоваться же ей, раздвигать ноги или нет в тех обоих случаях, когда она сделала это с его другом, а потом врагом. Что говорить, ситуация паршивая. Но теперь, хоть она и дала себе слово никогда мужу ни о чем не говорить, ее все больше тянуло всё ему рассказать. Ну, хотя бы намеком. Не всю правду, так полуправду. Есть такая правда, которую нельзя вываливать на близкого человека сразу, но постепенно, малыми дозами, приучая к ней. Не выдает ли ее, что она сама о своем двухразовом е*аре никогда не заговаривает, а если его имя и всплывает в разговоре и ей не отвертеться, то отзывается холодно, а то и с презрением, отрицая за ним какие-либо заслуги перед отечественной словесностью? Что не совсем так – перебор с ее стороны. Втайне она догадывалась, как того гложет зависть к Нобелевскому покойнику – и радовалась этому. Косвенным образом она была отомщена, но это никак не решало ее проблему отношений с мужем: сказать или не сказать? Выложить всё как на духу – или ничего не рассказывать?
Всё это приключилось с ней на девятом году замужества, муж был ее первым мужчиной и, честно, никакой надобы в других у нее не возникало. Само собой, какие-то воображаемые варианты у нее иногда мелькали, когда она смотрела кино или читала книгу, или просто задумывалась – не совсем же она не от мира сего! И это отдельное, автономное, бесконтрольное существование ее плаксивой, плачущей вагины, раздельность верха и низа нимало ее не смущало – она потому и вышла замуж целой, что, мечтая о принце и платонически влюбляясь, с ранних лет неистово занималась мастурбацией, и постельные отношения с мужем были естественным, непосредственным переходом от самообслуги к сексуальному партнерству. Как раз влюблена она в него поначалу не была, хоть и влюбчива, инициатива исходила от него, но она быстро свыклась с ним физически: единственный, с кем она раскована и не стеснялась своего желания. Нет, не нимфоманка, хотя иногда себя ею чувствовала: выдыхалась прежде, чем была удовлетворена. А хотелось ей еще и еще, несмотря на оргазмы. Всё было мало.
Муж вполне вроде физически ее устраивал, но она предпочла бы, чтобы он это делал более, что ли, по-мужски, грубо, а не с обычной своей чувственной нежностью. Ей хотелось, чтобы он входил в нее резче и глубже, а его сексуальную пальцескопию и даже оральный секс она терпела только как преамбулу, возбуждаясь всё более и дрожа от нетерпения, чтобы он скорее перешел непосредственно к коитусу. Он доводил ее до исступления своими пальцами и языком, когда орудовал ими у нее между ног, и она иногда не выдерживала и буквально силой заставляла перейти к прямому действию, втягивая его в себя и шепча, что для этого природой создан совсем другой орган.
Чего она, к примеру, никак не понимала, так это отношений лесбиянок – в отличие от педиков: как? чем? Хотя в каком-то далеком и полузабытом детстве были у них с подружкой игры во врачей, но потом она перешла на самообслуживание, а когда вышла замуж, очень редко прибегала к мастурбации. Разве что когда они с мужем на время расставались. Она бы и в тот раз ею ограничилась, кабы не поручение мужа по электронке. Помешан на компе! Его лечить надо от компьютерной зависимости – гугл, вика, емельки, эсэмэски, чаты. Нет, но почему с ней это стряслось опять и с тем же? В том-то и дело, что ее замкнутый и неприступный вид отпугивал потенциальных ухажеров, никто к ней, кроме него, с этой целью не подваливал, ограничиваясь комплиментами – «обман зрения», парировала она – но обе эти ее измены с одним и тем же человеком она все-таки никак не могла объяснить рационально: подсознательная причина, почему ее тянуло расколоться и обсудить всё с мужем. Хорошо устроился – почему она одна должна мучиться? – совсем уж невпопад думала она.
В свои тридцать шесть она не только выглядела на все пять баллов, но и чувствовала себя моложе – ну, скажем, как тридцатилетняя, и если на вопрос о возрасте сбавляла пару-тройку лет, то из нежелания искренне удивленных возгласов: хотела соответствовать своему внешнему виду и внутреннему самочувствию. В любом случае, до менопаузы еще далеко. Муж шутя объяснял это ее возрастное несоответствие качеством своей спермы, она сама – что нерожалая: ему дети были не позарез, потому что было достаточно ее, а ей – без разницы. Ей не нужны были ни дети, ни любовники, вот почему ее все больше смущал тот ее срыв, а тем более ненужный второй да еще с тем же человеком, который за это время превратился из друга ее мужа в его врага. В конце концов, мысль, что коли муж не знает, то этого как бы и не было – по крайней мере, для него, перестала ее утешать: сама-то она всё знает! Хуже того, эта гнусная тайна объединяла двух людей, ее включая, – против ее мужа, который о ней не ведал. Даже если бы ее случайный временщик не был болтлив, но она знала, какой это для него соблазн объяснять вражду к нему ее мужа тем, что он сводит личные счеты, зная про ее измену, о которой, она была уверена, муж даже не подозревал, веря ей абсолютно.
В таком вот удрученном состоянии она и отправилась с мужем в их обычный, на семейном сленге именуемый «бросок на север» – от вашингтонской удушливой, невыносимой августовской духоты. Она всегда кайфовала от этих путешествий с многомильными горными и лесными тропами, собиранием по пути, если повезет, грибов (в отличие от России, ни одного конкурента!), с французскими пирогами и патэ в Квебеке, и омарами и крабами на обратном пути в Мэне, не говоря уж о сексе на свежем воздухе где придется – супер! Вот тогда это случилось – так долго держалась, а тут дала течь.
Было это уже в Акадии, которая никогда их не разочаровывала: океан, заливы, озера, понды, даже свой фьорд, единственный на всем Восточном побережье. Как Пушкин называл Летний сад «мой огород», так они звали Акадию своей дачей, хотя «дача» состояла из вместительной палатки, надувных матрацев, спальников, фонарей, электрических чайничков, термосов и газовой плитки с баллончиками – на случай, если пойдут грибы.
У них были заветные места. Дикий океанский пляж, где они всегда одни, плавали голышом, ели сырьем мидии, раскалывая их камнями и запивая соленой водой из раковины, а потом отправлялись к ближайшему понду и бросались в пресную воду, чтобы смыть океанскую соль. Короче, кайфовали.
А любимый их кемпинг – Sea Wall, на берегу океана, с выносной каменной платформой, откуда они наблюдали огромные волны во время прилива и закат солнца. В том году гигантская возвратная волна, выше горизонта, смыла двадцать таких, как они, зевак – спасательным вертолетам и лодкам удалось спасти семнадцать, трое погибли. Он вовремя оттащил ее, когда она в ответ на его предостережения ответила, что здесь – не Филиппины, хотя достаточно малой тектонической подвижки во время такой вот штормяги.
– «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет…» Вот за это мы вас и любим, – сказал он.
Она была русская, муж – кавказских кровей. Взрывная смесь!
Возбужденные, на взводе, вернулись они в кемпинг, и днем, в палатке, у них был потрясный секс, такого давно не было, как в юности, как в первый раз, у нее оргазм за оргазмом – отпад, улет, чума! Надувной матрац не выдержал напряга их страсти и с громким шипением испустил дух – в инструкции были сплошные эвфемизмы: не играть, не прыгать на нем, а главное, чем на любых матрацах занимаются люди – е*ля – была прямым текстом не указана.
Вот тут с ней и случилась истерика, хоть и была сухоглазой, – и она раскололась.
– Я знаю, – сказал он и назвал имя ее мимолетного любовника.
– Откуда?
– От Вики узнал, – усмехнулся он, имея в виду Википедию.
– Он тебе сам сказал? – спросила она, ожидая от того любой подлянки.
– Да нет, не он, я бы ему и не поверил. Ты сама мне сказала, – удивил он ее еще больше. – Только во сне. В моем сне, – успокоил он ее. Своим снам верил беспрекословно, а она все наутро забывала, как будто ничего не снилось. – Это было давным-давно. Знаешь, в снах есть что-то вещее, божественное. Грибоедову приснилось «Горе от ума», Менделееву – Периодическая таблица. Я тебе сразу же поверил.
– Это было до того, как вы с ним разбежались?
– Да не волнуйся ты так. Не больно и важно. С кем не бывает? Не бери в голову. Это всего лишь секс. Постзамужнее расширение опыта за счет воздержания до замужества. До того, – ответил он на ее вопрос. – Когда я был в Ялте и просил тебя к нему зайти за рукописью, помнишь?
Еще бы ей не помнить! Принципиально он, может, и не ревнив, но подсознательно – еще как, коли ему снилось как раз тогда, когда это случилось.
– Разошлись мы, как ты сама понимаешь, не из-за этого сна.
– И ты все это время молчал?
– Но раз ты молчишь, то мне и подавно… Не рассказывать же тебе мои сны. Чужие сны не очень убедительны для других.
– Это и было как во сне.
– В смысле?
– Ну, обе эти случки. Что будем теперь делать? – спросила она.
– Жить дальше. Оставим всё это во сне. Помнишь притчу о китайском философе, который увидел себя во сне бабочкой, а проснувшись, не мог понять, человек ли он, которому приснилось, что он бабочка, или бабочка, которой снится, что она человек? Будем жить наяву.
На том и порешили и больше к этому не возвращались.
Его любовь к ней была сильной, страстной, благородной, но эгоистичной – он опять оставил ее одну с ее думами. В его же думы ей пробиться было никак. Он и был бабочкой, которой снится, что она человек.
Быть Анатолием Эфросом
История одной скверности
Семнадцатое февраля. Было четвертое представление пьесы «Мнимый больной», сочиненной г-ном де Мольером. В десять часов вечера г-н де Мольер, исполняя роль Аргана, упал на сцену и тут же был похищен без покаяния неумолимой Смертью. В знак этого рисую самый большой черный крест. Что же явилось причиной этого? Что? Как записать?.. Причиной этого явилась немилость короля и черная Кабала!.. Так и запишу!
Булгаков. Кабала святош (Мольер)
По-настоящему я познакомился с ним на генеральной репетиции «Мольера» в Ленкоме, хотя знал прежде, а сошелся позднее. Кроме нас двоих в зале больше никого не было, Эфрос прервал спектакль только однажды, казалось, он не смотрит на сцену, погруженный в свои думы. Я знал, конечно, о склоках внутри театра и наездах на его главрежа снутри, извне и свыше. Его присутствие в зале меня немного смущало, но постепенно я оказался вовлечен в трагический драйв. Это был беспощадный по искренности и автобиографизму спектакль, хотя конечно же Оля Яковлева, годившаяся Эфросу по возрасту в дочери, в кровном родстве с ним не состояла – в отличие от Арманды Бежар де Мольер, которую она играла: по версии Булгакова, та была не только женой, но и дочерью Мольера.
Про отношения Эфроса с Яковлевой говорили черт знает что – можно подумать, что он и в самом деле совершает какой-то чудовищный грех, а не делает то же самое, что делают мужчины с любимыми женщинами. На общем собрании в Ленкоме некто с трибуны заявил, будто Яковлева сказала: «Все равно он меня любит!» – «Раз она так сказала, значит, так и есть», – отшутился Эфрос.
Схожая история случилась в театре на Малой Бронной, куда Эфроса изгнали из Ленкома «очередным» с десятком его любимых актеров, – б. Еврейский театр, театр в подворотне, оф-оф-оф-оф-Бродвей, не помню, сколько именно «оф» он произносил:
– Можете не отвечать, – сказал ведущий.
– Нет, почему же? Здесь вообще все очень просто: любил, люблю и буду любить.
Сплетни об отношениях Анатолия Васильевича и Яковлевой были только малой частью «кабалы святош» против Эфроса. Прокалывали шины, разрезали дубленку, а когда приходил запоздно домой, находил дверь обколотой иголками в замысловатом колдовском узоре – враги призывали смерть на его голову. Посылали анонимки в ЦК и прочие вышестоящие организации, шельмовали, что развел в театре семейственность, а под «семейственностью» имели в виду работающих с Эфросом евреев (в том смысле, что евреи – одна семья), на собраниях спрашивали, когда он наконец уберется в Израиль. А когда Яковлева назвала его преследователей волками, стал ее успокаивать:
– Какая-то вы очень ругачая.
Сам предпочитал художественный ответ – прямоговорению.
Этот заговор, плетясь и разветвляясь, преследовал Эфроса всю жизнь, пока не перехлестнул через границы любезного отечества и не свел его в конце концов в могилу. «Банда!» – в сердцах воскликнул Эфрос на репетиции «Чайки» и поставил Чехова страстно, тенденциозно и односторонне: с точки зрения Треплева, который гибнет в смертельной схватке с мафией Тригорина – Аркадиной. Ошельмованный в сотнях постановок как декадент, Треплев для Эфроса не только трагический, затравленный герой, но и – «быть может, какой-нибудь Блок. Кто знает?».
«Мольер», «Чайка», «Три сестры», «Отелло», «Мизантроп» – это был нескончаемый опыт Эфроса по изучению механики интриги, кошмара интриги, цель которой уничтожение человека. Не беру эту мейерхольдовскую характеристику сюжета «Отелло» в кавычки, потому что слегка переиначил ее. Яго ненавидит Отелло за то, что тот мавр – другой. Потому и мавр, чтобы наглядно продемонстрировать его альбинизм, одиночество и изгойство. Будучи сам мавром и парией, Эфрос рассказал о бессилии человека перед интригой – перед тем как уничтожить его физически, она разъедает его душу.
Эфрос исключением не был. И дело не только в таких его вынужденных, конъюнктурных спектаклях, как «Человек со стороны» или «Платон Кречет», хотя посредственные пьесы Дворецкого и Корнейчука в его талантливой режиссуре, будучи более смотрибельными, звучали еще фальшивее, чем у бездарных режиссеров, ибо те ставили равнодушно и формально, а Эфрос вкладывал живу душу.
Помню один наш с Эфросом разговор, который оставил у меня тяжелый осадок: он стал защищать то, что прежде ненавидел. Я понимал, это спор не со мной, а скорее с собой прежним, тем более я никак не мог причислить Эфроса к широко распространенному в московско-питерской интеллигентной тусовке типу die harmonisch Platte, гармонических пошляков из Розового гетто и окрестностей. Но вот, после стольких передряг с властями и чернью (в данном случае театральной – от русофильских критиков до обделенных при распределении ролей актеров), после потери театра, после запрещения его спектаклей, после обширного инфаркта, судьба Эфроса наконец выровнялась, и он, совсем еще недавно человек резких экстримов, стал искать примирения с реальностью – чтобы его индивидуальное совпало с общим, государственным. Даже «Чайку» он хотел теперь поставить заново, иначе: не так раздражительно, менее эгоцентрично, более объективно, а Треплеву дать повседневный, не такой чрезвычайный характер.
Это было где-то в середине 70-х, как раз после инфаркта, из которого он чудом выкарабкался. Его смущали крайности и жесты – и чужие, и свои собственные, прежние. Он сказал мне, что готов теперь согласиться со своими критиками.
– И гонителями? – спросил я.
– Вы упрощаете, Володя.
– А разве ваша теперешняя нетерпимость к крайностям не есть сама по себе крайность?
Он рассмеялся, снимая напряжение:
– Это не крайность, а страсть.
– А прежде была не страсть?
В ответ последовала цитата:
Чтоб жить, должны мы клятвы забывать,
Которые торопимся давать!
Это было время, когда мир советской интеллигенции раскололся – на отъезжающих и остающихся. «Кто будет уезжать последним, не забудьте погасить свет!» – самодовольный, петушиный, отчаянный совет из тогдашнего анекдота, злободневная вариация на вечную тему «после нас хоть потоп». Более альтруистична формула Юрия Олеши: «Да здравствует мир без меня!», но необходимы мужество и талант, чтобы на нее решиться. Сейчас, отсюда, через океан, я уже не знаю, кому было тяжелее – остающимся или уезжающим, которые по крайней мере могли себе позволить громкие слова и широкие жесты. А тогда – не понимал. Когда мы с Леной образовали независимое информационное агентство «Соловьев – Клепикова-пресс» и «Голос Америки» стал в обратном переводе пересказывать напечатанные в «Нью-Йорк Таймс» и других американских газетах наши бюллетени, мы резко сократили число знакомств, чтоб никого не подводить, и общались только с теми, кто сам звонил. Или заходил без звонка, как наш сосед Фазиль Искандер. Звонка Эфроса я так и не дождался. А вдруг он тоже ждал моего звонка? В то время я об этом не подумал и уехал не попрощавшись ни с ним, ни с Наташей Крымовой, его женой, с которой дружил отдельно.
А тогдашний наш спор, часть которого я уже пересказал, начался со статьи Евгения Богата, отца Ирины Богат, моего будущего редактора в издательстве «Захаров», которая вместе с Игорем Захаровым придумали для третьего тиснения «Романа с эпиграфами» броское коммерческое название «Три еврея», уравняв всех нас (евреев, имею в виду). Статья эта была напечатана в двух номерах «Литературки» – про то, как школьницы избили до полусмерти свою подружку, а десятка два парней были зрителями и помогали советами: куда бить. Многовариантный, многопричинный, подробный, социологический, психоаналитический очерк, но – минуя первопричину: за что били? О причине вскользь, мимоходом, стыдливо.
Знак умолчания.
Несомненно: самосуд отвратен в любом случае, а жестокость, насилие и садизм – башмаками в лицо! – тем более. Но – за что били? Из намеков и недомолвок можно было догадаться: били за злоречие – жертва говорила в глаза и заглазно своим подружкам то, что о них думала. Это и меня взволновало, и я даже пожалел ненароком девочек, которых за их карательную акцию ждала нелегкая судьба в исправительных колониях. (Я был в одной в Суздальском монастыре – там не перевоспитывают, а калечат: на всю жизнь.) Но откуда было знать девочкам, что то, что позволено Юпитеру, нельзя быку? Почему можно бросить в тюрьму Амальрика, Марченко, Синявского с Даниэлем – все равно, за правду или злословие, – а избить подружку нельзя, хоть она тоже вела антипропаганду, мутила воду, выносила сор из избы? Почему властям можно, а их девичьему коллективу нельзя? Почему государство присваивает себе карательную прерогативу? И наконец, в стране, где критика официально наказуема, стоит ли удивляться школьному самосуду за критику?
Эфрос притворился, что статьи не читал, и вынудил меня ее пересказать. Он часто применял этот прием на репетициях, но я не актер и в его труппе не состоял. Я пересказал – тенденциозно, со своими комментариями. Эфрос, оговорив субъективность своих возражений и вынеся за скобки самосуд, который ему был так же отвратен, как и мне, сказал, однако, что жертва могла быть уродлива, нечистоплотна, злословила, шпионила, ябедничала и вообще не вписывалась, была неадекватна. Я напомнил о плетении сплетни вокруг «неадекватных» Чацкого и мольеровского Альцеста – тоже ведь злословили, почище девочки, иногда без большой на то нужды.
– А кто вам сказал, что оба, со своей невыносимой желчью, были правы? – возразил Эфрос.
Это был давний спор – не мой и не эфросовский: а что, если в самом деле фамусовская Москва состоит из вполне приличных людей и является надежной опорой миропорядка, а Чацкий – возмутитель спокойствия, бузотер, резонер и разрушитель?
Мой собеседник так не думал, но до меня вдруг дошло, что его раздражает, да он и не скрывал, и мы в конце концов позабыли и про избитую девочку, и про «мильон терзаний» Чацкого, все было названо своими именами. Насколько Эфросу было тяжело, можно было судить по оброненной им фразе:
– Остаться здесь труднее, чем уехать. И чтобы здесь жить и работать, необходимо большое мужество.
Как именно он сказал – большое или большее?
Признаюсь, я не любитель сравнений – кто больше страдает (или страдал). Типа: «Что ты говоришь об Х, ему дали всего три года, в то время как Y сидит уже седьмой год!» Страдание – не чин, разве может быть иерархия среди страждущих! Тем более я против апологетики страданий – мол, крест надо нести до конца, негоже выпадать из истории и покидать Голгофу. Еще как гоже! О, если б Мандельштам мог поступить подобно набоковскому Цинциннату Ц. и уйти с Голгофы! Кстати, задолго до первого ареста у него была возможность слинять (вызов Балтрушайтиса из независимой Литвы), но он предпочел остаться, о чем наверняка жалел, не мог не жалеть, когда настали тяжкие времена. Бабель мог остаться в Париже, Мейерхольд с Зинаидой Райх – в Риме и т. д. Самые сильные стихи против эмиграции написала не Ахматова («Когда в тоске самоубийства…»), а мой современник, националист и реакционер Стасик Куняев:
Вам есть, где жить.
А нам – где умирать.
* * *
Вот чем кончился поиск судьбы,
вот какого он жаждал финала!
Ни оркестра, ни гласа судьбы,
ни амнистии, ни трибунала.
Такой дилеммы, такого выбора – между жизнью и смертью, между эмиграцией и судьбой – ни перед кем из нас не стояло: ни перед знаменитым Любимовым, ни перед безвестным Лифшицем. Эфрос выбрал остаться, я это говорю не как о заслуге, хотя из пятерки ведущих советских режиссеров ему было тяжелее других. К прочим обстоятельствам добавлялось, что в отличие от Любимова или Ефремова ему повезло родиться евреем: чистокровным, типичным, ярко выраженным, местечковым – короче, жидом. Факт биографии, который при определенных обстоятельствах становится отметиной судьбы. Когда мы сошлись ближе, я наслышался множество рассказов на этот сюжет от всех членов его семьи, за исключением собаки, имя которой у меня запало. Наташа Крымова рассказывала о переживаниях ее мамы, среднего калибра партийной дамы, когда та познакомилась со своим будущим зятем:
– Ну, ладно, Эфрос, но чтоб так был похож!..
Безусловно, Эфрос любил Наташу, и ее личная семейная драма в том, что она не была актрисой. Драма (если это драма, а не счастье) Эфроса – что он любил двух женщин.
Точка.
Их сын Дима вошел в театральную жизнь столицы (как художник) под фамилией Крымов, хотя он боготворил отца и был против; и Наташа была против – настоял Эфрос. А в самом деле, так ли уж существенно, что Гарри Вайнштейн стал шахматным чемпионом под именем Каспаров?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?