Электронная библиотека » Владимир Соловьев » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 13 октября 2016, 11:20


Автор книги: Владимир Соловьев


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Пальцем в небо! Мы встретились еще пару раз – в Нью-Йорке, в Москве, во Внукове, где на стене висели вынужденно подаренные мной перед отвалом (Минкультуры не пропускало) литографиии Анатолия Каплана, но отношения не заладились. Причиной были все те же, будь они прокляты, «Три еврея», которые Фазиль принял с таким энтузиазмом в рукописи, а тут, уже под влиянием общественной реакции на две его нью-йоркские публикации – серийную в «Новом русском слове» и отдельной книгой, – стал всячески отговаривать от издания в России.

Честно, я опешил.

– Ты же сам был в восторге от романа! Тем более роман уже издан в Нью-Йорке.

– Там – другое дело. Тамиздат как самиздат.

– Ты что, забыл, какую записку мне тогда написал?

– Ты ее уничтожил? – спросил Фазиль, и я вдруг понял, что теперь его озабоченность не перед гэбухой, а перед вечностью.

– Я ее предъявлю на Страшном суде. Может, мне еще и сам роман уничтожить, коли я не могу его печатать?

– Зачем уничтожать? Подожди.

– Я ждал пятнадцать лет.

– Рукописи не горят.

– Не факт. Не дошло большинство пьес Эсхила, Софокла, Еврипида, очень выборочно – куски из «Истории» и «Анналов» Тацита. Да мало ли!

– Подожди еще.

– Что изменится? Что изменилось?

– Не кричи на меня, – сказал Фазиль. И вдруг: – Зачем старуху обидел?

– Какую старуху? – не понял я.

– Ну эту, как ее, с еврейской фамилией? – поставил меня совсем в тупик.

– Да мало ли еврейских фамилий! Рабинович, Лифшиц…

– Вот-вот! Гинзбург. Лидия Гинзбург.

Мне она и в самом деле не нравилась – ни как литератор, ни как человек, ни сама атмосфера почитания, о чем я и написал с открытым забралом в «Трех евреях». Спустя многие годы прочел ее посмертно изданные «Записные книжки», куски из которых она нам торжественно зачитывала: рационализм, вторичность, примитив и самодовольство. «Я несомненно была права», – пишет она. Если убрать из ее записок автора, то как книга литературных сплетен, пусть в большинстве известных от других мемуаристов, сойдет.

– Что, я не имею права сказать о ее вульгарных концепциях? Руссо родил Толстого, Толстой родил Пруста – и поехало!

– Какие, к черту, концепции! Ты написал, что она лесбиянка.

– Ах вот в чем дело! Единственное, чем она интересна. Представляешь, самодовольная рационалистка, кое для кого даже литературный гуру, а тут вдруг такие страсти, ссоры с домработницей на любовной почве и прочее. Ты что, с луны свалился? Совсем с ума ё*нулся? О Прусте можно, что нетрадиционной ориентации, а о старухе с еврейской фамилией – нельзя? И что зазорного в лесбиянстве? Кавказский ты человек, Фазиль…

Диаспора Фазиля

Возвратимся в семидесятые.

Это было время эмиграции самих писателей либо их книг: к примеру, «Верный Руслан», «Чонкин» и «Ожог» были опубликованы на Западе задолго до того, как туда перебрались их авторы. Эмиграции писательских тел предшествовала эмиграция их текстов. Для Фазиля проблема выбора была более сложной, чем для других. Однажды он уже эмигрировал – из Абхазии в Россию. Москва была для него чужбиной, а исторической, географической и какой угодно родиной навсегда остался Чегем.

То есть Абхазия.

Точнее – Искандерия.

Пользуюсь названием городка на юг от Багдада, чтобы обозначить страну, которой нет ни на одной карте – она вымышлена автором из детских импульсов, снов, слез и грез. С действительностью связана не больше, чем Фивы царя Эдипа и Антигоны с реальными Фивами, как Иерусалим Давида и Соломона или Афины Перикла и Фидия – с нынешними Иерусалимом и Афинами. Как жизнь с мифом. Единственному из совковых писателей, Фазилю Искандеру удалось мифологизировать сплетни, анекдоты, сказания и реалии своего племени, хотя аналогичные поползновения были у писателей-деревенщиков (особенно у лучшего из них – Василия Белова), у Гранта Матевосяна, Юрия Рытхэу, Анатолия Кима, Петра Киле и других «нацменов». Но они так и повисли между небом и землей, оставшись классными прозаиками. Что тоже немало.

Прожив большую часть жизни в Москве и будучи в ней лучшим русским прозаиком (даже если пик литературной деятельности этого восьмидесятишестилетнего шестидесятника уже позади), Фазиль всегда чувствовал себя в русской столице одиноко, на безлюдье, на сквозняке: «Отсутствие гор создавало порой ощущение беззащитности. От обилия плоского пространства почему-то уставала спина. Иногда хотелось прислониться к какой-нибудь горе или даже спрятаться за нее». Москва – диаспора Искандера, отсюда это чувство незащищенности, неуюта, сиротства и страха. Тогда как Чегем – некая опора либо (пусть так) ее видимость. «Лене и Володе – братски – новым американцам от старого чегемца», «Леночке и Володе – для меня вы из редчайших, кого зачисляю в чегемцы» – из десятка автографов на подаренных нам книгах чуть ли не каждый второй со ссылкой на его историческую родину, а в одном, когда мы уезжали из России, Фазиль помянул своего племенного Бога: «Леночке и Володе – дружески обнимаю с пожеланием счастливой судьбы в новой неведомой жизни. И да благословит вас Аллах!»

Не то чтобы Фазиль считал народ, из которого вышел – обитающих в Абхазии мифологических «чегемцев», – избранным, хоть и сложил о нем свое пятикнижие: рассказы, повести, три тома «Сандро из Чегема» и «Ночь и день Чика». Менее всего хотел бы он возвратиться на эту свою, скорее, метафизическую, или, как ныне принято говорить, виртуальную родину. И вовсе не потому, что нет пророков в своем отечестве, а Фазиля его соплеменники поначалу и не очень-то жаловали – во-первых, пишет не на родном языке, во-вторых, описывает Чегем-Абхазию не исключительно апологетически и проч. Как-то я даже сравнил отношение абхазцев к Фазилю с отношением амстердамских евреев к Спинозе. Постепенно, однако – у Баруха Спинозы после его смерти, у Фазиля Искандера в пределах его жизни, – соплеменники сменили гнев на милость и стали гордиться блудными сынами. Когда я был его соседом, заставал у него земляков, а когда, спустя сто лет одиночества, прибыл из Нью-Йорка в Москву, половина нашего пятичасового трепа с Фазилем у него на даче во Внукове и окрестностях была посвящена конфликту между грузинами и абхазцами, который носил пока что словесный характер: мы с Леной слушали, а Фазиль горячо объяснял нам историческую необоснованность грузинских притязаний на абхазскую территорию. (В ту же нашу побывку на родине мы повстречались с одним известным русифицированным грузином, который столь же горячо и не менее убедительно обосновывал противоположную точку зрения.)

Как ни силен племенной инстинкт, писательский инстинкт удерживает Фазиля вдали от родины. Ср. с Джойсом – тот и вовсе заказал себе путь назад в Дублин и даже на похороны матери не прибыл. Не только из отвращения к ирландской местечковости – скорее, из инстинкта писательского самосохранения: память сохраняет образ, а зрение его колеблет, искажает, сглатывает. Думаю, живи Фазиль в Абхазии, не стать бы ему таким значительным писателем, как стал он в России. Лучшая его проза – это следствие, а еще точнее – след, оставленный его ностальгией – по родине? по детству? по утраченному времени? по виртуальной реальности? «И я хотел бы пройти по жизни назад, как это удалось в свое время Марселю Прусту», – не без зависти писал автор «Зависти». Ибо Олеше это как раз не удалось – по крайней мере, в том объеме, как хотелось. Из русских прозаиков прошлого века разве что Бунин и Набоков вполне реализовали в литературе эту прустовскую мечту, причем последний не только в полумемуарном «Даре» и жанрово чистых мемуарах «Другие берега» (в нашем контексте больше подошло бы английское название «Speak, Memory»), но и чуть ли не в каждой книге, щедро раздавая свои юные годы вымышленным героям, кроша и кромсая тогдашние впечатления, о чем потом жалел. Не сделай он этого, «Другие берега» вышли бы втрое-вчетверо толще. Вспомним семитомный пробег обратного времени у родоначальника этой прозы Пруста.

«Усладить его страданья Мнемозина притекла» – Пушкин не разъясняет, справилась ли богиня памяти с поставленной задачей. Но не будь страданий, не было бы ни Мнемозины, ни литературы.

Олеше так и не удалось пройти назад по жизни, зато Бунину с Набоковым – удалось. А Фазилю Искандеру?

На каком-то кризисном этапе его литературной жизни Фазилю понадобилось решительно отойти от прямого автобиографизма таких его классных рассказов, как «Колчерукий», «Начало», «Дедушка», «Вечерняя дорога». Так появилось некое подставное лицо, заместитель и alter ego автора под псевдонимом Чик. «День Чика» был опубликован в Москве, а непроходимая ввиду психоаналической изнанки «Ночь Чика» чудом проскочила в ленинградской «Авроре» благодаря героическим усилиям редактора отдела прозы Елены Клепиковой. По причине отчуждения автобиографического героя, возникла не просто дистанция между творцом и его созданием, между ними еще протекло время, и как результат этого протекания – осознание детства как исторического, а не только биологического. А так как Фазиль Искандер родился в 1929-м, то с историческим временем детства ему как человеку не очень повезло, зато повезло как писателю. «Но как всегда, не зная для кого, твори себя и жизнь свою твори всей силою несчастья твоего» – этот стих Бродского можно счесть эстетическим постулатом, пусть обязательным не для всех. Безусловно – для Искандера. А посему, перед тем как перейти к счастливо-несчастному детству Чика, два слова о детстве его создателя. Часто суть не важно, кто писатель по происхождению, – как говорил Бабель, «хучь еврей, хучь всякий». Однако в судьбе Фазиля Искандера, который по матери абхазец, особую роль сыграла национальность его отца. Тот был персом, и однажды большой спец по национальному вопросу решил выселить наличествующих в его стране персов обратно в Иран. Там они, включая отца Фазиля, были встречены отнюдь не с распростертыми объятиями: шах решил, что Сталин подсылает к нему своих шпионов. Кстати, единственное рациональное обоснование этой иррациональной акции, но шах явно не был знаком с образчиками сталинского сюра. Мнимые сталинские шпионы были закованы в цепи и отправлены на рудники, мать Фазиля стала соломенной вдовой, он сам – соломенным сиротой. Вот откуда этот печальный, трагический привкус счастливого детства Чика, хотя об отце Искандер рассказал в другой своей книге – «Школьный вальс, или Энергия стыда». После смерти «отца народов» Фазиль предпринял поиски отца, и формально они увенчались успехом – он разыскал его через несколько месяцев после того, как тот умер…

Лакомство умных на пире во время чумы

Почему я ставлю телегу перед лошадью – повести и рассказы о Чике, а не куда более знаменитые «Созвездие Козлотура» либо «Сандро из Чегема»?

На упомянутом уже вечере в Нью-Йорке Фазиль сказал, что его работа идет по двум руслам – он хочет написать еще несколько глав о дядюшке Сандро и Чике. Так и оказалось. С Сандро, мне кажется, он немного переусердствовал, надо уметь вовремя останавливаться, нельзя эксплуатировать даже удачно найденный образ – не выдержит. Эпос вообще склонен к повтору и монотону, даже такой пародийный, плутовской эпос, как «Сандро из Чегема». Зато Чик был явно недосказан, перспектива не замкнута, детские впечатления не исчерпаны. Что еще важно: Искандер сам, сломав жанровую иерархию, уравнял в правах эпический жанр с лирическим, потому что верно понимал масштабы в искусстве, где иное стихотворение Баратынского или Тютчева не менее значительно и масштабно, чем «Война и мир» или «Братья Карамазовы». Назовем это чувством пропорции, которое не зависит ни от объема, ни от охвата.

Чик – лакомка, хотя вовсе не в гастрономическом смысле: «Чем слабее умственно человек, тем меньше он чувствует оттенки. Оттенки – это лакомство умных, вот что заметил Чик».

Оттенки – лакомство Чика, сиречь Искандера. Он приписывает юному герою не только свою наблюдательность и свои наблюдения, но и свою любовь к наблюдениям. Юрий Олеша огорчался, что Лев Толстой не сделал Левина писателем. Нечто подобное можно сказать и в данном случае, с одной, правда, оговоркой: передоверив Чику свою изощренную любовь к наблюдению, к слову, к оттенкам, Искандер по сути сделал из него писателя, хотя и не заявил об этом напрямую.

Искандер доверяет Чику потаенные свои мысли и наблюдения, но в нужную минуту, когда читатель уже готов усомниться в способности столь юного существа к ответственным, часто философским умозаключениям, автор самолично вмешивается в сюжет – в теории литературы это называется «пиранделлизмом», по имени создателя «Шестерых персонажей в поисках автора». Или вспомним Борхеса с его гениальным стихотворением о пражском рабби, создателе Голема:

 
В неверном свете храмины пустынной
Глядел на сына он в тоске глубокой…
О, если б нам проникнуть в чувства Бога,
Смотревшего на своего раввина!
 

Возникает двойная перспектива: Чик жадно вглядывается в окрестный мир, а Искандер, в свою очередь, любовно и слегка иронично наблюдает за своим наблюдательным героем. Добавим к этим двум наблюдателям третьего: читателя, который следит за писателем, который следит за героем, который следит за всеми остальными. Получается, как в шпионском детективе. Вот цитата – никакой анализ не заменит живого, пульсирующего потока искандеровской прозы:

«Своих товарищей Чик разделил на тех, кто чувствует, что взрослые могут говорить одно, а думать совсем другое, и тех, которые этого не чувствуют. Обычно те, которые не чувствовали этого, были более губошлепистыми и счастливыми детьми. Чик чувствовал, что незнание делает их более беззаботными и веселыми точно так же, как знание делает людей более уязвимыми. Чик это знал. Вернее, он это знал, но не знал, что знает».

Подчеркиваю ключевые эти слова, чтобы наглядно продемонстрировать присутствие авторского «я» внутри художественной структуры.

Чуткость к слову – постоянное свойство Чика. Когда его приятель Оник, увидев в море корабль, радостно кричит: «Корабель! Корабель!!!» – Чику кажется, что «красивый, стройный корабль как-то скособочился оттого, что Оник его неправильно назвал».

Стилевой принцип иносказания позволяет Искандеру сочетать точность с изяществом, изысканность с непринужденностью: «Садовые розы – красные, белые и желтые, до того похожи на масло, что хотелось их намазать на хлеб». Про приятеля, который хромает и заикается, Чик думает, что он как бы прихрамывает на язык и заикается на ногу. (Ср.: заика Сомерсет Моэм сделал героя автобиографического романа хромоногим с рождения – с деформированной ступней.) О девочке Нике: «Она ходила, узко переставляя свои длинные ноги, словно стремилась как можно меньше соприкасаться с пачкающим ее пространством».

О, эта вечная тревога – «Слова, слова, слова!», этот писательский инстинкт самосохранения, боязнь уже однажды найденных слов, страх перед тавтологией, мучительное желание весь мир обозначить заново! Что, скажем, делает бабочка? Летает? Но ведь летают и птица, и самолет, и Икар с Дедалом, и дубовый листок, оторвавшийся от ветки родимой, подхваченный ветром и отправленный в вечный полет Лермонтовым. Современный писатель – дедуктивист: он идет от общего к частному, восстанавливая живую конкретность, и если бабочка у него только летает, плохи его дела. Рифы банальности, общие места, Сцилла и Харибда словесного попугайства подстерегают литературу на каждом шагу. Так что же делает бабочка?

«Щенок жалобно смотрел на Чика, но тут у самой его морды заструилась большая усатая бабочка с красными, в черных пятнах крыльями.

“Ну и не надо!“ – мотнул щенок головой и, одновременно щелкнув зубами, хотел поймать бабочку, но та мягко отпрянула в воздухе, и страшная пасть захлопнулась возле нее. Щенок от удивления вытаращил глаза и даже облизнулся, чтобы убедиться, что это летает не другая бабочка, а та же самая: до того он был уверен, что защелкнул ее пастью. Раздраженный сплошными неудачами (то Чик не захотел с ним поиграть, то эта бабочка не захотела падать ему в пасть), он бросился за ней. Бабочка не спеша струилась в воздухе, и щенок, догоняя ее, несколько раз громко щелкал зубами, но та каждый раз сдувалась в сторону и лениво мерцала над лужайкой двора.

Наконец щенок ей надоел, и она залетела за косогор».

Глагольное это возобновление реальности действует безошибочно, ибо новые слова (заструилась, отпрянула, сдувалась, мерцала, залетела) найдены со снайперской точностью. Писательство и есть стрельба по движущейся мишени, приблизительность тут немыслима: либо ты попал, либо нет. Стоит сравнить хрестоматийное описание бабочек у Аксакова с искандеровским, чтобы понять сдвиг традиции, производимый современным автором: смысловой акцент перенесен с эпитета на глагол, с описания на действие. У Аксакова бабочка – статичная, коллекционная, наколотая на булавку и рассматриваемая сквозь стекло. У Искандера – живая: ее неровный, словно однокрылый полет увиден заново, достоверность восстановлена.

Конечно, такое описание было бы невозможно без литературной подсказки профессионального энтомолога Набокова – говорю не только о сюжете, но о поэтике. У Искандера они связаны более тесно, чем у большинства современных русских писателей. Это и позволило ему печатно – в пределах подцензурной советской литературы – выразить свое отношение к сталинизму в самый разгар застойной эпохи, когда всем другим было заказано и уже готовые сочинения Аксёнова, Алешковского, Владимова, Войновича, Гроссмана, Солженицына и Шаламова тайком переправились за кордон.

Чуждый прямоговорения, этого антипода литературы, Искандер в самый разгар застойной эпохи с помощью художественного иносказания ухитрился выразить в цикле о Чике свое отношение к времени, на которое пришлось детство его героя – и детство самого автора. Говоря о художественном иносказании, я имею в виду вовсе не Эзопову феню. Тем более сам Искандер цитирует Гегеля, а тот считал басню рабским жанром – Фазиль постарался запомнить это определение, чтобы в буду щем по ошибке не написать басни. Ошибку такую он, тем не менее, совершил, сочинив «Кроликов и удавов», растянутую на полтораста страниц басню. Ну ладно, притчу. Однако в «Ночи и дне Чика» и примыкающей прозе характеристика исторического времени дана не публицистически, а художественно. И дело тут не только в отдельных сюжетных деталях – скажем, отец Ники «довольно часто танцевал при большом начальнике, который оказался вредителем», и теперь Ника ждет, когда же отец возвратится наконец из своей бессрочной командировки, догадываясь, что – никогда. Художественное иносказание – это и общая тональность повести, и ее ключевая метафора: колымага собаколова – что-то вроде телеги с мертвыми телами у Пушкина: как напоминание пирующим о чуме. Счастливое детство Чика и есть такой пир во время чумы, ибо время, на которое оно пришлось, – зачумленное. Потому Искандер и выбрал для сюжета всего только один день из этого детства, чтобы подчеркнуть, что хоть он и тянется медленно, как арба, а все равно ему положен зримый предел – не только неизбежно наступающей ночью, но и обступающим юного героя со всех сторон политическим мраком. Хотя, конечно, описание одного дня из жизни Леопольда Блума также, наверное, сыграло кое-какую роль в «однодневном» замысле Искандера.

Два времени совместились в одной повести – стремительное, клочковатое, напряженно-подозрительное время взрослых и растянутое, бесконечное, словно снятое замедленной съемкой время Чика. В точке их соприкосновения возникает разряд, который зовется художественным эффектом.

Теперь до меня наконец дошло, почему из всех моих статей о нем Фазилю больше всего приглянулась рецензия на «Чика». Эта моя любимая у него вещь, а потому и статья удалась больше других.

Ряд волшебных изменений милого лица…

«Чтобы дослышать все оттенки лиры Баратынского, надобно иметь и тонкий слух, и больше внимания, чем для других поэтов», – писал Иван Киреевский. Случаются, однако, и более курьезные истории, когда нужен более тонкий слух, чтобы дослышать новые оттенки у прежде любимых авторов, а оттенки, как мы помним, лакомство умных. Ницше, к примеру, считал, что у немцев нет пальцев для нюансов. Из истории литературы нам известно, как к концу 20-х – началу 30-х годов XIX века читатели потеряли Пушкина, решив, что он исписался. Любители «Руслана и Людмилы», «Кавказского пленника» и «Гаврилиады» отрицали и «Домик в Коломне», и «Повести Белкина», и «Маленькие трагедии». Говорить о «Борисе Годунове» в литературных салонах того времени считалось дурным тоном, последним главам «Евгения Онегина» читатели противопоставляли заученные наизусть первые. Вспоминаю об этом не для того, чтобы сравнить Искандера с Пушкиным, но – современного читателя с прошлым: похожи.

Что удивительного, если привычка – вторая натура. В том числе у читателя. Инерция читательского представления о писателе может сослужить последнему дурную службу, если он станет этому представлению потворствовать – выдавать лишь то, что от него ожидают. С Фазилем этого, слава богу, не произошло, хотя заплатил он за свою независимость от читателя известным охлаждением к нему аудитории где-то в середине 70-х. В период гласности этот разрыв был преодолен – читатель нагнал писателя, и если их пути опять разошлись к концу 90-х, то по иным причинам, касаться которых не стану ввиду их общеизвестности: читатель отхлынул от литературы вообще, а не лично от Искандера. Заслуживает внимания предыдущая история.

Когда профессиональный журналист Фазиль Искандер начал писать стихи, это задело самолюбие главного редактора газеты, который тоже писал стихи: для одной газеты двух поэтов оказалось слишком много, Фазилю пришлось покинуть редакцию, он сосредоточился на стихах, выпустил несколько поэтических сборников. Потом профессиональный поэт опубликовал в «Новом мире» гротескную повесть «Созвездие Козлотура», и для большинства читателей она заслонила прежние и последующие стихотворные опыты Искандера. Это как раз справедливо – у него есть хорошие стихи, но им далеко до его прозы. С этой повести, собственно, и началась всесоюзная слава Фазиля Искандера.

Главный герой в этой сатирической повести – рогатый гибрид козлотур, гипербола мнимости, директивно возведенная в разряд реальности. Главный герой этой лирической повести – сам автор. Вот он делает необязательное отступление в собственное детство – не играя никакой роли в фабуле «Созвездия Козлотура», мемуарный этот экскурс служит своего рода противовесом: это внешнее и мнимое, имя ему – козлотур, а это нутряное и истинное – жизнь автора-героя, независимая от козлотурной интриги. Между двумя этими сюжетами, основным и вставным, протянут соединительный мостик – «тонкий, как волос, и острый, как меч», если воспользоваться гениальной метафорой из священной для предков Фазиля книги, Корана.

«Созвездие Козлотура» – это лирическая повесть, открещивающаяся от сатирического объекта. Это медитативная реакция на сатирическую ситуацию. В жанровом плане – парадоксальное сосуществование иронии и лирики, смеха и медитации.

И вот, выдвинувшись благодаря «Козлотуру» в первые ряды русских прозаиков, Искандер и тут вильнул в сторону от им же проторенной дороги и от шестидесятничества в целом: стал писать рассказы, где сатира исчезла вовсе, а юмору пришлось еще больше потесниться, ибо жанровый и семантический упор перенесен на лирическое и философское восприятие реальности. Одновременно эти рассказы были смешными, и читатель с облегчением признал в них любимого автора – встреча со знакомым незнакомцем. Зато в «Детстве Чика» (название, данное им для объединенного цикла про Чика) Искандер предстал перед своим читателем вовсе неузнаваемым, и хотя это одна из лучших его вещей, она прошла незамеченной: читатель ее встретил равнодушно, критика – молчанием. Моя статья в «Дружбе народов» была чуть ли не единственным откликом. Писатель в своем движении обогнал читателя, который был захвачен врасплох, не понял что к чему.

Тем временем с Искандером происходили дальнейшие метаморфозы. Даже затянутая и прямолинейная притча «Кролики и удавы» была в контексте продолжающихся измен Фазиля Искандера Фазилю Искандеру – прежнему.

Не только сам писатель, но и, как бы независимо от него, его проза повела себя несколько странно. Уже опубликованные рассказы обнаружили вдруг тягу друг к другу. Выяснилось, что их самостоятельность относительна, условна, что помимо темы, места действия, героев и стиля их объединяет нечто большее. Оказалось, что при объединенном чтении выигрывает не только цикл – количественно, но и каждый рассказ в отдельности – качественно, освещенный (и освященный) общей идеей, общим замыслом.

Предположим даже, что первоначально этого общего замысла у Фазиля Искандера не было, он появился в процессе работы. Удивляться здесь нечему, ибо долог путь даже от поднятого кубка до губ, как считали древние греки. Тем более – от замысла до исполнения. Литературный замысел может меняться катастрофически по мере продвижения к цели, которая, в свою очередь, претерпевает изменения. Редко какой замысел остается неизменным по мере его воплощения. Фазиль, к примеру, даже Пушкина упрекал в том, что в «Маленьких трагедиях» он, «не дождавшись, пока каждый замысел созреет, чтобы стать художественной едой, ограничился гениально законсервированными замыслами…Можно отдегустировать, но пить как бы нечего, все как-то самоулетучивается».

Это из его письма по поводу моих, наструганных из диссертации статей про Пушкина. Понятно, я с ним не согласен в оценке, но по сути, безотносительно к Пушкину, он прав: художественный результат не равен первоначальной задаче, нам не дано предугадать не только, как наше слово отзовется, но даже каким будет следующее слово. Литературная судьба писателя имеет свой драйв, часто не менее занимательный, чем сюжеты его произведений.

Один из ключевых своих рассказов «Колчерукий» Искандер начинает фразой, полной глубокого сожаления: «Я уже писал, что однажды в детстве…» Может быть, он даже жалеет, что не взялся за свой чегемский эпос сразу, разбазарив материал по рассказам, а посему обречен ссылаться на самого себя и себя цитировать. Сюжеты обрастают у него вроде бы посторонним, а на самом деле формирующим его прозу материалом, ибо, как известно, есть разница между формой сформированной и формой формирующей. Forma formata – forma formans.

Я люблю приводить гениальные слова Мандельштама: «Сила дантовского сравнения прямо пропорциональна возможности без него обойтись». Той же природы отступления и метафоры Искандера – без них можно обойтись, но еще неизвестно, что важнее в его прозе: сюжет или отступления от него. «Но вернемся к нашему изрядно поднадоевшему сюжету», – вовремя одергивает себя Искандер, «не допуская руку до блаженства», но совершив предварительно далекий и произвольный экскурс в сторону. Сам Искандер определяет свой метод, как «замедленный полет стрелы». Есть соблазн назвать его витиеватый, с метафорическими завитушками стиль литературным барокко, но ведь любой смысл зиждется на эффективности уподобления, само понимание есть, в сущности, не что иное, как уподобление. См. об этом у Валери: «То, что ни на что не похоже, тем самым непостижимо… Утратить образ – значит утратить смысл». Он же предупреждал и о противоположной опасности: «Ограничиться образом – значит утонуть в множественности». Что Искандеру не грозит: его образ – подвижный, изменчивый, крутые метаморфозы – главный его писательский инструмент. Сама цель в литературе не статична, а изменчива: меняет свои координаты, как движущаяся мишень. Литературный процесс сам по себе есть меняющаяся цель и неведомый результат.

Страна Искандерия

Итак, начав с замкнутых произведений, Фазиль Искандер пришел к их цикловому объединению. От цикла он перешел к роману, который – в его случае – метаморфоза цикла рассказов. «Сандро из Чегема» – роман, образованный центростремительной силой рассказов, тяготеющих к единству.

При фабульной законченности каждого из вошедших в «житие» Сандро рассказов они в то же время сцеплены между собой общей идеей о непрерывной протяженности человеческой и исторической жизни. Рассказа либо даже цикла рассказов было бы недостаточно – взятый в отдельности, в одиночестве, рассказ выглядел бы как анекдот, а цикл рассказов как коллекция анекдотов.

Но и традиционный роман утяжелил бы фольклорного героя и вынудил бы писателя выискивать психологические мотивировки там, где они излишни. Компромисс между двумя жанрами привел к появлению нового, соответствующего избранному герою – ему по росту, по его историческому и литературному росту.

Искандер сочинял свой роман в споре с романной традицией, хотя, скажем, образ девочки Тали напоминает Наташу Ростову, да и вообще влияние Льва Толстого на Искандера не менее очевидно, чем Набокова, Олеши, Бабеля. Помимо литературных, он брал у Толстого еще и уроки морали, что позже приведет Искандера к ригоризму, сделает его поздние сочинения похожими на средневековые моралите.

Помню наши с Фазилем на эту тему споры. Я ссылался на два авторитета: на Пушкина и на моего рыжего кота Вилли. «Господи Суси! какое дело поэту до добродетели и порока? разве их одна поэтическая сторона, – писал Пушкин на полях статьи Вяземского. – Поэзия выше нравственности – или по крайней мере совсем иное дело». Что касается Вилли, то он, пока мы с Фазилем спорили, гонялся, за неимением ничего более достойного, за собственным хвостом – занятие, которому мог предаваться бесконечно. Устав от Фазилевой риторики о нравственной сверхзадаче литературы, я привел моего кота в качестве адепта чистого искусства: творчество – игра, цель – поймать себя за хвост. К тому времени мы были уже слегка поддатые, Фазиль был шокирован моим сравнением, но потом рассмеялся и стал сочувственно следить за тщетными попытками Вилли цапнуть себя за хвост.

Да простит мне читатель эту реплику в сторону. Что меня интересует – оправдана ли жанровая метаморфоза, которую произвел с романом Искандер, скрестив его с фольклором, с мифом и с житием? Один из редких случаев создания мифа в современной литературе. (Два других – Габриэль Гарсиа Маркес и Уильям Фолкнер.) Само появление мифологического героя было не очень своевременно. Это чувствовал, по-видимому, и автор, иронизируя над ним, подчеркивая старомодность и некоторую даже оперность его фольклорной фигуры. Получается так, что, с одной стороны, Сандро корректирует течение современной прозы, а с другой, современная проза, в свою очередь, меняет очертания былинного персонажа и самой агиографии как все-таки старомодного жанра литературы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации