Текст книги "Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых"
Автор книги: Владимир Соловьев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
О тех сороковинах я уже сочинил гипотетический сюжет со слов сиделки (рассказ «Сороковины»), которая приняла последний вздох умирающей и сдружилась с семьей вдовца: бабкой, сыном, дочкой. «Все в курсе дела», – заверила меня эта болтливая баба.
Тогда я усомнился, а теперь представляю, как всё произошло и с тех пор длится уже несколько лет. Хоть и стараюсь не давать волю своему испорченному воображению, а со свечой не стоял – чего не было, того не было. Одна Маша могла утешить его, и недостаточно назвать это утешение инцестом. Любовь может принимать различные формы, и кровосмешение – не худшая из них.
Любовь обратно пропорциональна возможности без нее обойтись. А здесь без нее ну никак – позарез! Он был безутешен и одинок, старуха мать – друг, но одновременно ее долгожительство служит как бы укором: тридцативосьмилетняя жена умерла от рака, а девяностодвухлетняя мать до сих пор отсвечивает и два раза в неделю плавает в бассейне. Эта подмена бросается в глаза. Бог вопиюще несправедлив. По какому принципу производит он распределение жизненных сроков там у себя наверху? Чем руководствуется, заставляя молодых долго страдать перед смертью, зато другие у него умирают во сне в глубокой старости? Вот такие чепуховые мысли лезли мне в голову на сороковинах, я перенес их на бумагу, так и назвал рассказ «Сороковины», а теперь глядел на виновника торжества, заласканного, а по сути спасенного дочкой. Говорят, его героическая, жертвенная жена, умирая в муках, но в полном сознании, была больше всего озабочена судьбой мужа, который оставался без нее один, как перст, на белом свете, беспомощный и беззащитный. А если она наказала дочери заботиться об отце, как заботилась всю жизнь она сама? Святое дело – наказ умирающей. После ее смерти они были одиноки оба – отец и дочь. У него кончилась супружеская жизнь, у нее – девичьи метания. Бойфренд окончательно ушел в мир наркоты и фэнтези. Зато они нашли друг друга – отец и дочь.
Дочь, которой у меня самого никогда не было.
Куда меня заносит? Что, мне умиляться отцовско-дочерним отношениям?
По деревне дождь идет,
Занавески дуются.
Отец дочь свою еб*т,
Мать на них любуется.
За покойницу не скажу, у них там в Элизиуме другие правила, и нам на земле есть, наверное, чему у мертвецов поучиться. Увы, не дано просечь, что у них там на самом деле происходит. В любом случае, наши земные предрассудки там вряд ли в чести. Так чего нам, на земле, быть такими морально упертыми?
Сын, застав нас как-то в Париже за этим делом, пожелал родить ему сестренку, а сам потом мечтал о дочери, но у них с женой, как назло, каждый раз получался мальчик, как будто они заботились об американской армии, хотя та теперь на сколько-то процентов состоит из женщин. У меня, помню, тоже мелькало: вот бы дочку, похожую на мою жену, в которую до сих пор влюблен. Не дай бог, в меня. Родился мальчик, похожий на меня, а у него – два сына. В отличие от китайцев, я желаю, чтобы дальше дело пошло гендерно разнообразней. Увы, мне не дожить, когда мои внуки разбавят этот мужской поток хоть одной девочкой. Но я заранее в нее влюблен и приветствую с того света. Не обязательно красивая – пусть будет желанная. У меня была знакомая, родители так долго ждали ее, что назвали Желанной. Она ненавидела это провокационное, как невыполненное обещание, имя, сократив до Жанны. Пусть моя правнучка будет желанной не только для своих родителей. Вот во мне и заговорил педофил, коим я, по-видимому, всю жизнь и был, влюбившись в мою жену с первого взгляда, когда она была угловатым безгрудым подростком, и любуясь в ней до сих пор подростковой грацией и душевным наивом. Вот почему мне никогда не грозило стать педофилом – педофил я сызмала. А на инцест проверки не прошел – у меня нет дочери, похожей на мою жену.
На Маше я застрял, любуясь тем, на что и смотреть – грех. Но – не оторваться. И что есть грех с точки зрения вечности? На то и искусство, чтобы преобразовывать греховность в праведность. Отец и дочь – праведники. Перед Богом – чисты. В отличие от меня с моими греховными мыслями.
Уже в «Эмералде» меня пробирала внутренняя дрожь, а когда вышли на улицу, я дрожал, как осиновый лист.
– Что с тобой? – удивилась жена. – Сейчас не холодно.
– От мыслей, – сказал я, не пускаясь в подробности. – С женским днем, моя несравненная!
– Ты меня уже поздравлял с Днем святого Валентина!
Я подсмотрел чужую тайну, и теперь мне не с кем поделиться моей собственной тайной: тоской по еще одной женщине – по дочери.
Спустя несколько дней, уже в нашей теплой компании, я рассказал о своих общих впечатлениях от юбилея в «Эмералде», которые здесь опускаю – танец живота, например.
– Он нашел себе кого-нибудь? – спросил меня сосед о вдовце.
– Дочь, – сказал я. И с ходу: – Тебя дочь называет солнышком? Ласкает? Гладит по щеке? – теребил я дружбана.
– Она погладит – жди. Разве что против шерсти…
Незнакомые между собой дочери моих знакомых были одних приблизительно лет. И то правда – мой сосед не был вдов. Да и в отношениях с женой они скорее деловые партнеры, чем страстные любовники. Случись что – не дай бог! – убиваться так не будет. Тем более, не станет искать утешения у дочери. Или моих друзей я знаю как облупленных – ничего не измыслишь? Иное дело – юбиляр в «Эмералде», которого я вижу, дай бог, раз в два года. Его старуху-мать встречаю чаще. Надо ей позвонить – не обиделась ли, что серьезный разговор я превратил в шутку?
Ничего не откладывать: ни звонки, ни встречи, ни замыслы. Если что с нами и происходит, то по чистой случайности – чудом мы преодолели барьер времени. А как-нибудь останемся позади него. Вот я уже прилагаю усилия, чтобы вызвать из завалов памяти недавно умершего приятеля. А кто помянет меня? Не обязательно добрым словом. У злопамятных память крепче – по определению.
Жаль все-таки, что я бездочерен. Почему у меня нет дочки вдобавок к сыну? Безотносительно к тому, что я здесь насочинял. Поздравил бы ее сегодня с днем Восьмое марта.
Быть Фазилем
Лучший из евтушенок
Нетитулованный нобелянт
Иногда у меня как у вспоминателя закрадывается сомнение: какое право имеют живые сочинять мемуары про мертвецов, когда те не в силах ни подтвердить, ни опровергнуть то, что о них пишут? Само собой, про мертвецов писать сподручнее. Даже если нет злого умысла, неизбежны капризы памяти, аберрация зрения, домыслы ложного воображения. А вот опыт мемория про живых у меня случился, как обморок, в 75-м, когда, переехав из Ленинграда в Москву, я сочинил свой прощальный роман «Три еврея» о питерских друзьях и врагах. Точнее, друзьях-врагах. В Нью-Йорке сочинил московский роман с памятью «Записки скорпиона», куда включил неюбилейный портрет юбиляра Фазиля Искандера: шутка ли – 75 лет шестидесятнику! А потом и вовсе оксюморон: шестидесятник-октогенарий. А теперь и совсем уж зашкаливает – пишу про живого, слава Богу, восьмидесятишестилетнего Фазиля. Совесть моя чиста. Главное – соединить в один портрет Фазиля, которого знаю лично, с Искандером, прозу которого люблю.
А тогда, с превеликими трудами обменяв ленинградскую квартиру на московскую, я оказался его соседом, окно в окно, как-то даже неловко – выходило, что подглядываю: вуайор поневоле. Особенно по утрам, когда Тоня уходила на работу, а Марина – в школу: Фазиль метался по своей трехкомнатке, что зверь в клетке, а тому природой положено пройти энное число километров, и он их, несомненно, проходил: говорю про обоих. Розовое гетто – наш писательский кооператив на Красноармейской улице – располагалось буквой П: я жил в одной ее «ножке» на седьмом этаже (д. 27, кв. 63), Фазиль – в противоположной на шестом (д. 23, кв. 104). В тех же домах жили Аксёнов, Копелев, Корнилов, Межиров, Войнович (чуть поодаль, на Черняховского, в доме, где писательская поликлиника), но рассказывать мне хочется только об одном соседе – Фазиле, которого знал лучше других. В конце концов я высчитал – чтобы пройти всю квартиру насквозь и вернуться в исходную точку, к окну в спальне, Фазилю требовалось 47 секунд. Я ему сочувствовал – не пишется. Потом ходьба прекращалась, и я гадал, что отвлекло Фазиля: телефон или машинка? Иногда я встречал его в соседнем Тимирязевском парке – хороший такой парк, с мелкими, по сравнению с нью-йоркскими, рыжими белками. И снова было неловко, что вторгаюсь в его одиночные прогулки. Иное дело «официальные» встречи – мы часто виделись по поводу (дни рождения, Новый год, вплоть до наших проводов, когда мы вынуждены были подробру-поздорову убраться из России) и без оного: звали друг друга «на гостя», который являлся к кому-нибудь из нас, и приготовления все равно неизбежны. У нас заурядный московско-питерский стол, зато у Фазиля мы испробовали весь кавказский разблюдник: лобио, хачапури, цыплята табака и прочие экзотические деликатесы, включая коронное блюдо – сациви, которое Лена Клепикова полюбила, а я возненавидел – из-за сопутствующей изжоги. Не говоря уже об аджике, будь она проклята! Не было тогда в Москве волшебных желудочных капсул, и я безуспешно пытался погасить содой пожирающий меня снутри огонь. А теперь вот тоскую даже по этим куриным кусочкам, утопленным в орехово-чесночно-кинзовом соусе – и мгновенно, по-прустовски, вспоминаю Фазиля.
Сациви – мои мадленки.
Подружились мы, судя по его письмам мне в Питер, которые я раскопал в моем архиве, за три года до моего переезда из столицы русской провинции в столицу советской империи. Каждый мой наезд в Москву – а они становились все более частыми, пока я не перебрался окончательно – заходил к нему в гости. Разговор обычно кончался застольем, хотя общие знакомые говорили, что настоящего Фазиля, выпивоху и гуляку, я уже не застал. Женя Ряшенцев рассказывал мне захватывающую историю, как они с Фазилем, вдрызг пьяные, ползут по краю обрыва где-то на Кавказе и один спасает другого от падения в пропасть. Я пытался пересказать эту историю Фазилю, но он сказал, что ничего не помнит – был в отключке. Таким я Фазиля действительно не знал. Но все равно у меня, как читателя и критика, прочное ощущение, что знаю Фазиля давным-давно – с тех самых пор, как прочел его первые вещи.
«Спасибо за статью в „Дружбе народов“ – она меня обрадовала и доставила истинное удовольствие. Хотя люди, хвалящие нас, всегда кажутся тонкими и проницательными, на этот раз уверен, что статья хороша вне похвалы и вне меня», —
писал он мне летом 73-го. Я опубликовал о нем с полдюжины статей – в «Новом мире», «Звезде», «Неве», «Дружбе народов», «Юности», нью-йоркских «Новом русском слове» и «Русском базаре», но именно рецензия на «Ночь и день Чика» понравилась ему больше других: «…та твоя статья – образец критической работы, тонкости понимания самой сути художественной ткани», – писал Фазиль в другом письме и добавлял, что в статье о «Сандро из Чегема» нет «…той стройности и законченности, которой отличается твоя рецензия на Чика… Видимо, чудовищная обрывочность того, что напечатал „Н.м.“, сбивала тебя и не могла не сбить с толку».
На деле, под видом рецензии на новомировского кастрата я пытался протащить статью о рукописном оригинале, но что не позволено даже Зевсу, сиречь Юпитеру (Фазилю), тем более нельзя было быку (мне).
О предстоящей публикации своего opus magnum Фазиль сообщил мне заранее:
Самая, на мой взгляд, зрелая вещь «Житие Садро Чегемского», которую собираются в чудовищно обрезанном виде давать в «Н.м.». Здорово мне все это портит кровь, потому что много вложил в нее, а пока идти на скандал (довольно крупный, учитывая полученные деньги, рекламу и т. д.) не решаюсь. Авось цензура дотопчет, может, и решусь… Посмотрим.
Цензура дотоптала, «Садро» вышел в урезанном, искалеченном виде – без великолепной главы «Пиры Валтасара» (лучший, на мой взгляд, образ Сталина в мировой литературе), а Фазиль все не решался. Он болезненно переживал и то, что сделали с его любимым детищем, а еще больше – что сам позволил редакторам и цензуре себя оскопить. Пошел на компромисс, в то время как его товарищи по перу, среди них друзья, шли на разрыв с официальной литературой. Литературная драма сублимировалась в семейную, и то, что Фазиль с ней худо-бедно справился и обуздал себя, говорит не только о его мужестве, но и о высоком моральном духе. В художественно преображенном – и искаженном – виде я рассказал о тогдашнем расколе среди московских писателей в повести «Сердца четырех»: ее персонажи – не совсем сколки с реальных людей, много художественной отсебятины и камуфляжа.
Точнее сказать: я маскировал друзей и знакомых как мог, меняя имена, внешность, этнос, curriculum vitae, но не суть и не судьбы. Фазиля, к примеру, из полуабхаза-полуперса превратил в караима Саула – с его собственной, правда, подсказки: у него есть где-то про дядю-караима, вот я и доразвил. По размеру вышла повесть, а жанр указан в подзаголовке: эскиз романа. Потому что на сам роман у меня не хватало ни материала, ни времени, ни желания, ни духа. Характеры – по личным наблюдениям, а сюжет – из признаний, слухов и домыслов. Другими словами, из сплетен, апологетом которых, как читатель уже знает, я являюсь. То есть сплетни – это, конечно, полемическое преувеличение. Я знал эту историю со слов ее участников, особенно подробен был Камил Икрамов (в повести Тимур), но и Фазиль с Володей Войновичем (в повести Кирилл) кое-что существенное добавили, я уж не говорю о женах и разведенках, а потом, когда повесть была напечатана – массовым тиражом у Артема Боровика в ежеквартальнике «Детектив и политика», в нью-йоркском «Русском базаре» и в моих московских книгах «Призрак, кусающий себе локти» и «Мой двойник Владимир Соловьев», наверняка жалели о своей откровенности.
Кто вряд ли жалел, так это модный психиатр Володя Леви, пользовавший свихнувшихся писателей, тогда как другой пастырь, отец Александр Мень, обращал их на путь истинный. Но батюшка блюл правила и не разглашал тайну исповеди – в отличие от психиатра, который болтал о своих пациентах налево и направо. Именно от него я узнал, что у М. эррекция только по утрам, то есть не все еще потеряно; Н. – латентный гомик, отсюда все его проблемы; у Фазиля – маниакально-депрессивный комплекс, который поддается лечению. Не уподобляюсь ли я теперь моему тезке д-ру Леви? В отличие от него клятву Гиппократа я не давал, нарушать нечего.
Суть того, что относится к Фазилю, сводилась к бессознательному переносу (в прямом и в психоаналитическом смысле) литературно-политической травмы в сексуальную сферу, на семейную почву – я об этом уже сказал пару слов в этой книге. Войнович увел жену у Камила Икрамова (пусть так – сама ушла), которого оба – Володя и Фазиль – почитали своим литературным гуру, и решился напечатать за бугром своего «Чонкина», на которого у него тоже был договор с «Новым миром».
То есть проявился, в отличие от Саула, как настоящий мужчина, – это я уже цитирую мой эскизный роман, который, настаиваю, не один к одному с прототипной реальностью. – Здесь, думаю, и взыграл в нем собственнический инстинкт, и всё сосредоточилось на ревности к жене. В его темном восточном мозгу – как бы он ни был индивидуально талантлив, а гены есть гены – произошло короткое замыкание: коли Кирилл украл у друга женщину, а у него литературный успех, то теперь под угрозой семейное счастье, которого у Саула на самом деле не было. Наверно, его жена давала основания для ревности, а уж Кирилл просто под руку пришелся, олицетворяя собой все мировое зло, которое вдруг ни с того ни с сего обрушилось на Саула. Он скиксовал, отступил, проиграл и теперь все свои комплексы обрушил на жену, которая чудом спаслась от сувенирного кавказского кинжала, подаренного почитателями и неопасно висевшего на стене в кабинете Саула. В психушке он пролежал недолго, вернулся образумившийся, но побочный эффект его вспышки был тот, что жена вынуждена была сделать аборт, опасаясь, что ребенок родится дефективный.
Что греха таить – так приблизительно и было: Фазиль ревновал жену к человеку, который решился на мужской поступок в иной, гражданской сфере, а Фазиль не решился. История достаточно драматичная, но могла кончиться и вовсе трагически. Фазиль действительно гонялся за Тоней с кинжалом. Ей чудом удалось увернуться, она выбежала на лестницу и пару дней пряталась этажом ниже у Сарновых. Фазиль продолжал ревновать, но за нож больше не хватался. Однажды Тоня шепнула мне:
– Вы даже не представляете, до какой степени я невинна!
Не мое, понятно, дело, но склонен ей верить – она кокетка, а не кокотка. Домостроевец по натуре, он разницы между кокеткой и кокоткой не чувствовал и в женщине – любой – осуждал саму их природу. Лена Клепикова как-то набрала Фазиля, когда мы с Жекой были в Коктебеле, чтобы выяснить значение какого-то иностранного слова – нашла у кого! Фазиль решил, что это просто повод, в семантические подробности вдаваться не стал, разговор свернул – нечего, мол, звонить, когда мужа нет дома. Это что! Историю звонка Лены Фазилю я знаю от Лены, а вот мой питерский приятель Женя Колмановский узнал о звонке своей жены от Володина, которому она имела неосторожность позвонить: Александр Моисеевич почел за долг дружбы и мужской солидарности предупредить Женю о поползновениях его жены. За доносом Володина последовал скандал, а потом и развод. Вот уж, воистину:
Не верь, не верь поэту, дева!
Заплаканную Тоню я встретил в писательской клинике на Черняховского.
– Они считают, что я псих и от меня может родиться дебил, – сказал мне Фазиль.
Несколько лет спустя у них родился, слава богу, здоровый мальчик, названный по имени главного героя искандерова эпоса Сандро – куда оригинальней, чем называть сына именем живого отца. Тем более в стране, где есть отчество: Булат Булатович Окуджава.
Что же до Фазилевой ревности, то я и сам дикий ревнивец, хоть и не гоняюсь с ножом за Леной Клепиковой, и ревность Фазиля как раз возвышает его в моих глазах. Его ревности я знаю реальную, но безотносительно к Тоне, причину – в отличие от своей.
В то время даже я, по cоветским стандартам вполне преуспевающий критик, историк литературы и член Союза писателей, почувствовал, как мне тесно в цензурных рамках отечественной литературы, и сочинил на питерском материале исповедальный и покаянный «Роман с эпиграфами» – «Три еврея»: о КГБ, о Бродском, о питерской атмосфере страха и удушья. Фазиль вернул мне рукопись с запиской, которая начиналась со слов «Замечательная книга», а дальше шли восемь мелких замечаний, из которых семь я учел, а восьмым – убрать матерщину – пренебрег. Так же, как его императивной просьбой по поводу самой записки: «Уничтожь!».
Это был мой первый роман, и получить такой отклик от писателя, которого я считал не только другом, но и классиком, было большой для меня поддержкой. (Есть, конечно, некий парадокс-анахронизм в том, что другой классик – Герцен – взял фамилию Фазиля себе в псевдоним.)
Я уже упоминал о странном личном интересе Фазиля к постскриптуму про звонок Геннадия Геннадьевича Зареева из КГБ.
– Ты кончаешь на самом интересном месте, – сказал Фазиль. – А что было дальше?
– Дальнейшее – молчание. Не о чем рассказывать. Дальше не было ничего. Литературный прием – оборвать на полуслове, заинтриговать читателя. Тебя например.
– Прием? Геннадий Геннадьевич Зареев – не прием, а живой человек. Что ты ему ответил? Он тебе больше не звонил? Ты с ним встречался?
– Я – нет. А ты?
– Я – да. Но тебе говорю единственному. Он взял расписку о неразглашении. Ты вот написал целый роман о встречах с КГБ, а я даже не решился кому сказать. Думал, голова лопнет. Тогда у меня крыша и поехала. А не от алкоголизма и ревности. Но как ты ему отказал? Послал его, да?
– Нет, конечно. Страшно занят, сказал, пишу «Роман с эпиграфами». Как и было. Да и о чем нам разговаривать? В Москве без году неделя, никого не знаю, даже настучать не на кого. Зареев хихикнул и повесил трубку.
– Ты отшутился, а мне не удалось, – взгрустнул Фазиль.
– От питерских мне тоже не удалось, – успокоил я его.
– Но ты написал про встречи с ними, а я – нет, – продолжал долдонить Фазиль.
– Даю слово, в следующем романе ни слова про гэбье. Пусть будет КГБ-невидимка.
– Ты пишешь еще один роман? – удивился Фазиль.
– Да. Про нас с тобой и про всех остальных. Держись меня подальше. Тогда я и в самом деле затеял московский вариант «Трех евреев», но из-за отвала не успел, и потом нет-нет да заглядывал в него как в черновик для своих «Записок скорпиона».
Меж нами с Фазилем чуть было не пробежала кошка, когда в Москву нагрянули Карл и Эллендея Профферы, мичиганские издатели русской неподцензурной, но и не антисоветской литературы. Меня познакомил с ними Войнович, он передал им рукопись «Трех евреев», а Искандера я попросил замолвить за меня словечко, коли мои «Евреи» привели его в такое возбуждение. Американов ждали давно, гэбуха была, конечно, в курсе и в боевой готовности, встречали их в Розовом гетто с распростертыми объятиями, они фланировали из квартиры в квартиру, передвижной этот пир стоял горой. Услуга за услугу – я был у Войновича на побегушках. Не помню, у кого в квартире я повстречал двух моих питерских дружков, само собой, бывших; один из них фигурирует в «Трех евреях». На следующий день Липкин с Лисянской устраивали в честь дорогих гостей нечто вроде банкета, на котором Фазиль обещал порекомендовать Профферам моих «Евреев». Для меня это было чрезвычайно важно, помимо авторского честолюбия: с неизданным антикагэбэшным романом я был открыт, уязвим, беззащитен перед КГБ. Фазиль все это отлично понимал. На следующее утро он явился с повинной:
– Я ничего не сказал им про тебя. Не было возможности. Там о тебе такое говорили! Кстати, как тебе удалось перебраться в Москву?
– А тебе? Из Ленинграда в Москву ближе, чем из Сухуми.
Я обо всем уже догадался. Заговор против меня последовал из Питера в столицу (а потом и в Америку, но это особый сюжет, всему свое время), КГБ мстил мне за отказ сотрудничать, а теперь еще за «Трех евреев», которых кто-то пустил в самиздат. Дошли ли они уже до гэбухи и моих бывших питерских дружков или слухами земля полнится? Скушнер явился к Длуголенскому, с которым я продолжал (и продолжаю) дружбу, и затребовал экземпляр, но Яша держался как партизан. Другой Яша, Гордин, с которым я раздружился еще в Питере, приехал в Москву и прочел «Трех евреев» у Володи Левина – из личного любопытства? по заданию КГБ? В любом случае интересы питерской литмафии и гэбухи на мне совпали, приблатненная писательская кодла была небрезглива в средствах, многие были коллаборантами. Вопрос, кто кого использовал: гэбуха писателей или писатели гэбуху? Брак по расчету – с обеих сторон, к взаимной выгоде. В инсинуациях против меня переезд в Москву фигурировал в качестве доказательства моих связей с КГБ.
От Фазиля я никак такого не ожидал и обиделся со страшной силой. И то, что не замолвил, как обещал, словечко за «Трех евреев», и что не защищал меня от инсинуаций, а теперь еще спрашивает про питерско-московский обмен, хотя тот весь проходил на его глазах, он был в курсе всех моих хождений по инстанциям, а наш общий друг Камил Икрамов (вкупе с Юнной Мориц) всячески мне помогал и буквально вытащил из Питера, подключив к борьбе высших чиновников, в том числе писательского начальника Сергея Михалкова и столичного мэра Промыслова. Я так и сказал Фазилю, что его трусливое молчание рассматриваю как предательство.
– Тебя очень трудно защищать, – вздохнул Фазиль. – Там такое о тебе говорили.
– Кто?
– Не скажу.
Говорить могли двое моих земляков, которые там присутствовали – Игорь Ефимов по личной инициативе, как честный Яго, и Женя Рейн, который уже обшмонал нашу московскую квартиру, – почему заодно не облажать меня, коли его об этом попросили? Вот кто был циничен и небрезглив! Могли и оба, общими усилиями, закладывать меня Карлу Профферу. Тогда я гадал, а теперь мне до лампочки.
Когда я пожаловался общему приятелю – Бену Сарнову, тот мудро посоветовал принимать людей, коли их любишь, какие они есть. Тем более Фазиля – психически травмированного, надломленного человека. Он уже совершил миграционный скачок из Сухуми в Москву, но в Москве чувствует себя неуверенно, пугливая лань, потому и сочинил автобиографическую притчу «Кролики и удавы»: их гипноз – это наш страх. Умом все понимает, но сердце уходит в пятки. И еще я уяснил себе раз и навсегда: у дружбы, как и у любви, есть пределы, а потому больше ни в ком никогда не разочаровывался.
С тех пор Фазиль вел себя по отношению ко мне безукоризненно, будто пытался замолить тот свой грешок. Когда мы с Леной вступили на диссидентскую стезю, образовав первое в советской истории независимое информационное агентство «Соловьев – Клепикова-пресс», нас перестали печатать и мы лишились писательских гонораров, Фазиль одолжил нам крупную по тем временам сумму, которую мы вернули, как только получили обратно взнос за кооперативную квартиру. Правда, все это было сделано тайно, и Фазиль взял с меня слово до поры до времени никому об этом не говорить, а то подумают, что он финансово поддерживает диссент. Однако именно этот наш кратковременный диссент реабилитировал нас в глазах Фазиля, укрепил и участил отношения.
В промежутке между этими денежными операциями информационные бюллетени «Соловьев – Клепикова-пресс» стали публиковаться в мировой прессе, и Фазиль, зная, что наш телефон теперь прослушивается, стал заходить без звонка. Зато – каждый день, а то и по нескольку раз. По своей природе я спринтер, а потому наша политическая активность продлилась недолго. К счастью – в противном случае мы загремели бы не на Запад, а на Восток. Кой-кому, однако, показалось, что мы затягиваем с отвалом, и Фазиль нас однажды попрекнул, что мы подводим друзей, ставя тех, кто выбрал иной путь, в сложное положение. Тогда я обиделся – мы засветились, были на виду, о нас трезвонили вражьи голоса, около нашего подъезда круглосуточно дежурила черная «Волга» с затемненными окнами, поступали анонимные звонки с угрозами, на Лену было покушение, мы и так были париями, а тут еще выслушивать подобные упреки от близкого человека. Теперь же, спустя годы, я лучше понимаю Фазиля: в тех, кто шел на конфронтацию с властями – будь то диссидентская деятельность либо просто подача заявления на эмиграцию, – была и в самом деле некоторая безоглядность, бесшабашность, в то время как остающиеся вынуждены были примеривать свой жизненный modus vivendi к обстоятельствам.
Полный вариант «Сандро из Чегема» вышел у Профферов в мичиганском издательстве «Ардис» спустя шесть лет после новомировской публикации, когда мы уже жили в Америке. Спустя еще десять лет прибыл на пару дней в Нью-Йорк и сам автор. Я боялся этой встречи – оказалось, зря: мы провели вместе несколько дней, как будто расстались только вчера.
Что меня поразило – в тот его приезд и в последующие – невосприимчивость Фазиля к новому, а в итоге – неприятие. Показываю ему Манхэттен – он торопит меня к нам домой к обещанной метаксе. В нью-йоркском сабвее по-московски домашним жестом кладет руку на плечо стоящему перед ним ниггеру и даже не обращает внимания, как тот окрысился. На Джонс-Бич, куда я повез его вместе с Тоней и Сандро, ввинтился в спор, доказывая мне, что нет принципиальной разницы между морем и океаном, который видит впервые, но исключительно количественная, и только когда океанская волна с головой накрыла его и разок-другой мощно крутанула, с трудом, пошатываясь, выбрался на берег и согласился, что Атлантический океан – не Черное море. Уже у нас дома, за столом, предлагаю ему виноград без косточек, и он тут же опять ввинчивается в штопор спора – что виноград без косточек быть не может по определению, как бы он тогда размножался?
– Да ты сначала попробуй, – говорю я этому виноградному знатоку виноградной Абхазии, родины «изабеллы», но там, как и по всей ныне распавшейся стране, счастливо миновали учение Менделя – Моргана, раскритиковав в пух и прах, а так как нешуточная, но анекдотичная борьба с генетикой велась в рамках борьбы с космополитами, все считали австрийского монаха Менделя евреем.
Впрочем, виноград без косточек я встречал еще у Мериме.
А за Фазилем я замечал это еще в Москве – его черепок переполнен впечатлениям детства и не сразу откликается на новые. Перебравшись в столицу, он так и остался вне тусы, чужаком, аутсайдером, изгоем. Короче, лицом кавказской национальности.
Вот причина его прокрастинации с изданием за рубежом «Сандро»: Фазиль уже совершил гигантский бросок, не только географический – с Кавказа в имперскую столицу, но и в русскую культуру; на еще один у него не хватало ни сил, ни мужества, ни душевного ресурса. Само собой, имею в виду не отвал из страны, а разрыв с официальной литературой. Тот скандал, о котором он мне писал в письме и на который так и не решился, и был тем самым выбором-риском, гениальную формулу которого вывел Паскаль: там, где в игру замешана бесконечность, а возможность проигрыша конечна, нет места колебаниям, надо все поставить на кон. Трагедия Искандера-писателя в том, что, если бы не его гамлетова нерешительность, большой талант соединился бы с исторической судьбой, и русских нобелевцев по литературе было бы одним больше. Да, убежден: Фазиль Искандер – несостоявшийся нобелевский лауреат, пусть это и внешний показатель. Они там, в Стокгольме, любят нацменов, которые жизнь своего народа превращают в миф, пусть и не на своем, а на великом, могучем, правдивом и свободном. Увы, Фазиль так и не стал тем, кого у нас тут, в Америке, называют the right man at the right time. Он опоздал, время вышло, поезд его судьбы скрылся за поворотом.
Как когда-то в Москве, в ЦДЛ, у меня даже афиша сохранилась, я делал теперь вступительное слово к его нью-йоркскому вечеру, который я же и организовал. Вдруг Фазиля понесло, и этот нетитулованный нобелянт стал отрицать забугорную русскую литературу. Кого он убеждал – слушателей или самого себя? Отторжение забугорных русскоязычников – отсиделись, мол, по америкам, франциям, германиям и израилям, пока мы там говно хавали, а теперь потянулись шаромыги на шару, на халяву, на готовенькое, в родные пенаты? Может, и сложнее: мигрантская трещина русского литературного мира прошла через Фазилево сердце, рана не заживала.
Как теперь – не знаю.
Последовавшие затем до глубокой ночи посиделки у нас казались еще одним знаком непрерывности наших отношений, несмотря на такой провал времени и пространства. Немало тому способствовала и семизвездная метакса. Он выпытал у меня то, что не удалось даже Довлатову, – точную сумму аванса, который мы получили за книгу об Андропове (американские газеты обтекаемо называли его «шестизначным», а «Известия» обобщали до миллиона – если бы!). «Милым и дорогим Леночке и Володе в память о нашей дружбе, которой, я думаю, не будет конца», – надписал он нам книгу своих стихов.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?