Читать книгу "Sadcore"
Автор книги: Ян Ващук
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Whole Lotta Love
Недавно я въехал в новую квартиру на метро «ВДНХ», недалеко от монумента «Рабочий и колхозница» рядом с аллеей Космонавтов, где взлетает железная ракета, оставляя за собой железный след огня и согбенную спину каменного Циолковского.
Мой дом – лейтенантский, с невысокими потолками два двадцать и входом с лестницы сразу в жилую комнату. Лейтенантский – в том смысле, что, когда его построили, квартиры в нем получили главным образом младшие офицеры, обслуживавшие советскую военно-космическую махину, которая размеренно работала в соседнем Калининграде, дыша жаром на свежий ровный асфальт пустой Ярославки и блестя смазанными молодыми закрылками и турбинами. Там находился ЦУП, оттуда Сергей Палыч, чуть сильнее обычного сжимая в руке микрофон, и больше ничем не выдавая волнения, говорил Юрию Алексеичу: «Я „Заря“, Юра, как дела, прием?», оттуда летела под дых Джону Кеннеди новость «Soviets put man in space», оттуда молодой отец, проигрывая в голове Led Zeppelin, целился в другого молодого отца, который щупал приятный руль нового Oldsmobile Cutlass и говорил: «Great! I’m buying it!», туда устремлялись блестящие «Волги», блестящие глаза – в слепящее солнце, в густую зелень и прозрачный воздух постапокалипсиса, который им было приказано приближать всеми доступными средствами.
Там, под сенью кленов, у фонаря на фоне конструктивистских двухэтажных зданий бывшей Болшевской коммуны, неловкий ПТУшник космического машиностроения держал скользкую руку ПТУшницы, и говорил:
– Ты будешь меня ждать?
– Конечно, буду, – отвечала она, и мир тонул в необъяснимой любви, голубом свитере с катышками, шелковой юбке в горошек, темной материи и темной энергии, которым суждено было спасти человечество от самоуничтожения.
Мой дом окружен зеленью – в какую сторону ни пойдешь – окажешься в парке. Это успокаивает. Спокойствие и умиротворенность были жизненно необходимы тем, кто трудился над концом света.
Лестничные клетки выложены мелкой цветной плиткой, она сложена в незамысловатые узоры, которые задумал безымянный советский художник, а, может быть, прораб с навыками художника. Эти узоры были первым, на что падал взор лейтенанта, выходившего из квартиры с мусорным ведром розовеющим июньским вечером. Он замирал на мгновение с сигаретой в зубах, ставил ведро на холодный пол (жена в квартире слышала стук и переставала водить губкой по тарелке), наклонял голову, улыбаясь краешком рта. Он смотрел на серо-бело-оранжевый туркменско-русско-украинский орнамент на полу, который создал для его успокоения другой труженик апокалипсиса, простой советский работяга, затем поднимал глаза на окно, которое, возможно, было распахнуто и за которым, возможно, щебетали маленькие громкие птички и скрипели качели, и слабый ветер, возможно, качал вездесущие юные клены – такие густые, что и не скажешь, что мы в Москве; почти такие же густые, как были у нас в закрытом территориальном образовании «Ленинград-10» – помнишь, зай? – звал он жену, уже стоявшую в дверном проеме, сложив мокрые руки на груди, и неодобрительно хмурящую брови, – ты чего, а? – моя колхозница, улыбался ей уже всем ртом, с парой коронок и пломб, но в целом аккуратным, доярушка моя, комбайнистка, – ты чего встал-то с ведром, как дурак, – а почему как, хохотал, подхватывая ее, таща в квартиру, роняя мусор и грохоча на весь подъезд, – и впрямь дурак, визжала, перед соседями-то хоть не позорь нас картофельными очистками и бумажками своими…
– Какими своими?
– Ну, этими своими, с полигона.
– Ты что, с ума сошла?! – резко ставил ее на ноги, убирал сигарету. – Ты в курсе, что их нельзя выбрасывать?
Теперь уже соседи и впрямь начинали шебуршать, брякать щеколдами и крякать дверями. Кое-как собирал разлетевшиеся по кафелю распечатки траекторий межконтинентальных ракет и обконфуженно запихивал их, себя и жену в квартиро-комнато-кухню.
– Зай, ну ты чего, – уже захлопнув дверь, – я же говорил тебе – это секретная информация, их можно либо сжигать, либо…
– Либо под обои наклеить, отлично будет вместо газет-то, а?
– Зай, ты гений! Это же гениально!
– Отстань.
– Ты моя колхозница.
– Отвали, я не хочу.
И мир опять погружался в темную материю, прерываемую вспышками телевизоров и треском холостых и боевых патронов, входивших в историю холодной войны.
Я люблю вставать рано утром и идти гулять на ВДНХ – туда, где остались места силы, где еще действует мощное магнитное поле, которое забыли выключить перед уходом в небытие седые советские ученые и которое уже не способно сдвигать континенты и реки, но все еще притягивает ржавые машины и раскачивает старенькие трамваи с хипстерами и бабульками.
По ступенькам на обновленном стилобате «Рабочего и колхозницы» поднимается вялый охранник с лицом несвежего Хопкинса, музей открывается в шесть, от арки центрального входа ВДНХ отшелушивается новый кусок штукатурки, попадает в воздушный поток и летит над пустынной площадью, где вечером будут роллеры, зеваки, индейцы и подростки, над экспресс-окном Макдоналдса, к которому в очереди только один человек, и это я, над железной ракетой, над ее железным хвостом, над Гагариным, над Леоновым, над Королевым, над Циолковским, его напутствиями, высеченными металлом по граниту, продублированными деревом по дереву, мелом по стеклу и ярко-синей ручкой по блекло-синим клеточкам, его веком, его страной, которой пламенные крылья, его народом, его потомками, которые, как он полагает, неотрывно глядя на низкие перистые облака, сначала робко проникнут за пределы атмосферы, а потом, а потом буквы отвалились, а потомки продолжают молча полулежать на скамейке в ожидании шести-тридцати, когда откроется метро, чтобы спуститься под землю и задремать.
Я возвращаюсь домой, и, перед тем, как войти в квартиру, бросаю взгляд на растрескавшийся пол возле мусоропровода. По нему пробежали десятки тысяч раз кирзачи, штиблеты, кроссы, кроксы, шлепки и шпильки, узор выцвел и стал почти неразличимым без коррекции контраста и фильтров. За окном шумит буйно разросшаяся зелень, тарахтят мотоциклы, воют геенны спецтранспорта и рычат тонированные львы регресса. Я захлопываю дверь и вхожу в квартиро-комнато-кухню. Из-под ободранных котом обоев выглядывают распечатки с полигона «Ленинград-10» в Архангельской области. Я опускаюсь на колени и смотрю на цифры, указывающие координаты целей в Нью-Йорке. Возможно, прямо сейчас одна из этих целей садится в винтажный Oldsmobile и едет через марсианский ландшафт по Route 66, напевая идеальными губами себе под идеальный (возможно, тут не обошлось без пластики) нос:
Gimme whole lotta love, whoa,
Gimme whole lotta love—
Death of an Astronaut
Ты перебираешь ногами, ты пытаешься удержать равновесие, ты ударяешься о чью-то ногу и садишься на пол, ты поднимаешься и идешь снова, вызывая массу восторгов и лайков в инстаграме.
Желтая Луна безразлично висит в черном небе.
Ты втягиваешь февральский воздух вместе с теплым дымом садиковской кухни, ты катаешь вместе с папой туловище снеговика из мартовского липкого снега, ты прячешься за дверью своей комнаты, наблюдая за пылью в луче июньского солнца и настороженно прислушиваясь к шуму семейной ссоры, ты спрашиваешь маму, запихивающую тебя в такси: «Куда мы едем?», ты скачиваешь свое первое приложение из апстора и подписываешься на мамин инстаграм—
Желтая Луна безразлично висит в черном небе.
Ты поднимаешься по лестнице в странное здание, открываешь неприметную дверь, стучишься в кабинет, слышишь «Да-да» и отмечаешь эту характерную интонацию, которая потом будет проскальзывать в дежурных «Двадцать минут до старта», «Как слышите, Орел?», в отечески-заботливых «Не торопись, возьми чуть левее», «Что там у нас с пульсом?» и отчаянных «Заходи! Заходи обратно в модуль, это приказ!!!», ты смотришь на блестящую лысину и говоришь «Здравствуйте» —
Желтая Луна безразлично висит в черном небе.
Ты заученными движениями скользишь по приборной доске, ты включаешь маршевые двигатели и вжимаешься в спинку своего кресла. Ты смотришь на приблизившуюся Луну, которая вовсе не желтая, а серая, она огромная, она занимает собой весь обзор, она вытесняет из твоей памяти твою маму, твоего отца, твои первые шаги и твою первую квартиру. Ты выпрыгиваешь из посадочного модуля, как Нил Армстронг, ты стоишь на чужой твердой поверхности – не той, по которой ездили поезда из пункта А в пункт Б в школьных задачках по математике и на которую тебя учили проецировать сложные многогранники в институте, и не той, которая шаталась под тобой, когда ты ранним утром возвращался домой по мокрому асфальту, пытаясь сохранить в ноздрях смесь запаха постельного белья, пота и ее тинейджерских духов – ты стоишь на сером холодном грунте, одинаково безразличном к тебе и к Армстронгу, к 2030-м и к 1960-м, к цветастым платьям из шелка и черным скинни джеггинсам. Земля ползет маленькой мутной каплей по стеклу твоего сухого скафандра с запасом кислорода и нормальным атмосферным давлением. Стоит моргнуть – и ее не станет.
Костлявый и мясистый, с булькающим сердцем и урчащим желудком, с теплой кровью и часто моргающими глазами, ты стоишь на голой каменной шар-бабе, совершающей свой бесконечный размах в виду бесшумной горячей звезды. Ты перебираешь ногами, ты пытаешься удержать равновесие, ты прыгаешь так, как не получилось бы на Земле, ты размахиваешь руками, ты падаешь и снова идешь, ты кричишь что-то в свой передатчик—
Земля безразлично висит в темном небе.
Ты возвращаешься домой, тебя осыпают цветами, ты живешь в большой светлой квартире с высокими потолками, ты опираешься на палочку, чтобы сохранить равновесие, ты скручиваешься в сухой стручок в своей просторной кровати, ты бросаешь потухающий взгляд на Луну. Она занимает все пространство за твоим окном, вытеснив из поля зрения лепнину на фасаде, соседний дом, загруженный проспект и маленьких людей на нем. Она медленно вращается, все такая же серая и холодная, она подходит вплотную к твоему балкону и врезается в стекло, разрушая его на сотни разноцветных осколков, которые рассыпаются в вакууме и оставляют перед тобой черное небо и яркую бурлящую звезду.
Last Day on Earth
Вчера вечером я вышел пройтись после тяжелого рабочего дня. Было солнечно и прозрачно и тепло. Был вечер пятницы, самый желанный и самый ожидаемый на неделе для миллионов, населяющих дерево, бетон и фибру Москвы. Я двигался по набережной Яузы, вдоль длинного фасада предприятия «Химавтоматика» с его грубыми монтажными швами, плитами и бумажными снежниками на широких окнах, оставшимися после лабораторной вечеринки 2005-го. На улице было пусто, на парковке перед зданием стояло несколько машин, солнце проникало в их салоны, делая их такими же прозрачными и светлыми, как все вокруг, освещая пыльные навигаторы, бумажные стаканы из-под кофе и недоеденную картошку фри.
Яуза медленно текла параллельно мне, вместе со мной. Вместе с нами, но чуть медленнее, плыли панельные дома на другом берегу, пустая площадка с турниками, поле для мини-футбола с разросшейся травой, теннисный корт и скамейки в парке, где, как гласила потрепанная растяжка на входе, все лето проходят бесплатные занятия йогой.
Я миновал проходную «Химавтоматики» с тяжелой дверью, оббитой тысячами резких захлопываний и отрезавшую тысячи восклицаний охранника: «Придерживайте, для кого написа – », с кнопкой звонка из почерневшей пластмассы и резиновым ковриком, протертым до дыр поколениями завлабов, но все еще создающим ощущение гостеприимства.
Через дорогу от проходной возвышалась старая водонапорная башня из красного кирпича с готическими окошками и толстой железной лестницей. На верхнем ярусе башни развевался триколор – в этом было что-то американское, в государственном флаге на ржавом флагштоке, водруженном каким-то маленьким человеком на здание из ушедшей эпохи. Сегодня день России, вспомнил я, – день, когда суетливая группа мужчин в пиджаках на полосатом экране черно-белого телевизора собралась в одну кучку, затем в другую, затем расселась по местам, после чего экран погас, и где-то в одном из окружающих меня панельных домов мужчина в майке и трусах, прикурив от газа, сел на белый скрипучий табурет и произнес: «Ну вот и все».
Я шел по жилому кварталу, приближаясь ко входу в Леоновский парк. Капоты автомобилей на парковке для жильцов блестели под солнцем, безоблачное небо с идеальным голубым градиентом отражалось в застекленных балконах, на которых неподвижно висело высохшее белье и покоились велосипеды. Я перешел Яузу по деревянному мостику, обогнул заросший тиной пруд и поднялся по тропинке в деревянную беседку на небольшом холме. Смахнул листья и пыль со скамейки, сел, положил сумку рядом. Сквозь аккуратно рассаженные в шахматном порядке тополя мне была видна улица Вильгельма Пика, стеклянная автобусная остановка и вентиляционные шахты станции метро «Ботанический сад».
– Унннннг, – сказал высокий дуб, наклонившись надо мной и посыпав меня своей корой.
– Трррр-трррр, – сказала где-то в его кроне незнакомая мне птица.
– Шр, шр, шр, – сказали кроссовки бегуна где-то на границе слышимости.
Я поднял голову и в просвете между ветвями увидел маленький черный силуэт, ползущий по невозможной, невыносимой голубизне, над темно-краснеющими кирпичными эркерами, темно-зеленеющими тополями и темными не моргающими огромными глазами без зрачков.
По улице за деревьями пронеслось несколько гладких бесшумных машин. На тропинке появилась высокая, плавно двигающаяся фигура бегуна. Я достал из сумки «Заблудившийся автобус», чтобы чем-то занять время.
Как началась и закончилась моя научная карьера
Однажды я был инженером. У меня хороший захват груши, жесткий прищур на бюретку, сильный и убедительный кивок. Я мог преуспевать. Я прел в метро и успевал выкурить сигарету, пока шел от станции «Ленинский проспект» до НИИ физической химии, смело ступал в здание, здоровался с охранником и коммуницировался с коллегами.
Мне легко давались тяжелые монографии, быстро вливались нужные объемы в треснувшие и ничего нормально пробирки, гладко воспринималась профессорская речь, с брызгой бурлившая в азартных морщинах.
Я попадал взглядом в научного руководителем во время обеда, и моя блестящая вилка одновременно попадала в салат «Вкусный» или «Дачный» – точно не помню, но синхронно – входила в зелень, что самое важное, с характерным звяком, и таким же звяком отзывался стол то ли напротив, то ли за – да что там стол, звенел весь зал, звяк катался меж кафельных стен, создавая камуфляж для тихого научного урчания. Я был своим. И все были свои.
Работа заканчивалась поздно, с поздней пробиркой, поздней Венерой в паучьем углу высокого могучего окна. Идучи по лохматому линолеумом коридору, я оставлял за собой погасшие комнаты, заглохшие машины и выключеннные чайники, в которых медленно оседали маленькие пластинки накипи. Утром профессорские цепкие руки снова приведут их в движение, и они будут весь день бултыхаться в тепленькой институтской водичке.
Впереди у меня был проход по проспекту, нырок внутрь метрополитена, танец позднего пассажира на станции и сон в полупустой электричке. Затемно и загородно я должен был уснуть в своей продавленной кровати. Но судьбе было угодно, чтобы все случилось иначе.
Шагая мимо последней двери перед поворотом на лестницу, я вдруг испытал неодолимое желание ее открыть. Остановил шаг. Открыл. Внутри летело Солнце, брызгали планеты. Я закрыл. Открыл. Слагался материк, свежо и сильно расшибался о его скаты густо синий океан. Закрыл. Открыл. Пронзился выскочившим лучом, втянулся внутрь. Скользя по размытой почве, пробежал вдоль стоек с приборами, споткнулся, схватился за белый халат, под ним тощие плечи, и пошел, пошел, пошел ногами по пустоте, потому что стал расклеиваться и рассыпаться пол, стали посвистывать острые осколки, стали шпорить трескучие искры, зажужжали тяжелые грузы, с высоких полок съезжая. И когда увидел внизу, далеко под летящим шнурком, глубокую марсианскую пропасть, задрал голову, закинул отчаянный взгляд в спокойные знакомые обеденные глаза, закричал, ощущая, как выскальзывает из пальцев и разъезжается по ниточкам человечья ткань.
В этот момент блестящая скульптурная рука схватила меня за шиворот, вырвала из бездны, швырнула в темный сужающийся прямоугольник на фоне кипящих облаков, и последним, что я увидел перед тем, как меня ударила холодная грубо окрашенная стена, было огромное бронзовое тело молодого бога, которое вращалось в разноцветных горячих ветрах над переменчивым газовым пейзажем.
Дверь захлопнулась, я скатился по ступенькам и выскочил на Ленинский проспект. Бежал к метро, как сумасшедший, бежал, чтобы выжить, смешивая шум рассасывающейся пробки с нечленораздельной своей молитвой. Я остановился отдышаться только за поворотом, и поэтому не видел, как окна НИИ вспыхнули красным цветом, и из здания на проезжую часть вытек разжиженный увеличенный охранник.
Больше я туда не возвращался, и моя карьера ученого на этом закончилась.
Похищение
Московское метро. Помидорная щека прижата к дверям вагона. «Мужчина, не толкайтесь!», «Женщина, не пихайтесь!», дыхание, моргание. В стороны торчат из глаз лучи, стеклянные взгляды, на дачу кусты, все стараются избежать пересечений.
Колеса грядут по рельсам, рельсы ведут быстро, извилисто, приближая око тоннеля, погружая машиниста в прозрачный белый жар, дрожащий многими ресницами. «Станция „Новослободская“», «Вы выходите?», пассажирами ощетиненная платформа. И снова пыль и скорость.
Я студент, еду домой из университета. Стою у стеночки, у меня мечта. Я мечтаю об одной девушке, о тесноте в ее комнате, о ее тени на моей тени, о чтении тетрадки, лежащей обложкой на моем левом и ее правом колене. Я познакомился с ней сегодня, успел только запомнить, что зовут Аня. И уже сейчас меня забирают инопланетяне.
Это произошло очень быстро, никто ничего не заметил. В тот момент, когда противный женский голос отделился от громкоговорителя, когда одна раковая клетка в печени машиниста отделилась от другой, когда свет отделился от высокой люстры, они получили из меня бензольное кольцо, потом в другом рукаве Млечного пути поймали второе, и получили из него меня, потом в третьем месте получили еще одну мою копию, вернули ее в метро и были таковы.
Я оказался на чужой планете, в столь чуждой атмосфере, столь чужеродным телом, что ее природа дернулась, скривилась и высморкнула меня вовне, где лежал чистый белый простор. Пришельцы пришли ко мне в виде летучих геометрических фигур. Я водил руками, пытаясь коснуться их, но они оставались недостижимым фоном. Они меняли цвет, расширялись, падали передо мной кривыми и ломаными, заполняли собой все, уходили, являлись снова. Неожиданно цвет капнул за веко, проник в мое зрение и покрыл мои руки – какое-то время они мелькали полосками кожи, затем исчезли вовсе, затем я перестал их ощущать, после так же исчезли ноги, отделилась голова, стало фоном все сознание, дугой изогнулась последняя мысль о боли, и мое пространство резко ужалось в пиксель.
Выросли стены, облезли обои, подо мной обнаружился стул, перед глазами – монитор. Я рассматривал фотографию. Я использовал зум. За дверью я слышал Анины шаги. Мои руки показались мне желтыми, желтыми, ветхими, отражение в мониторе сощурилось на меня мешками и морщинами. «Что случилось?», «Что произошло?» – уколол страх, но ответ, не успев принять осмысленную форму, стал быстро ускользать, он гас, а я гнался за ним, уставившись на свои руки, вглядываясь в монитор, но он был чужой, чуждый, чужеродный, и мое тело, вобрав в себя воздух и пыль, вышвырнуло его далеко за пределы моего понимания, на самую границу моих снов.
Скука Солнечной системы
Луны Сатурна над съехавшей каской. Обеденный перерыв. Рабочий жадно слушает ветер в наушниках, сильно скучает по атмосфере. Раскачивается, но не идет – еще рано, еще есть пара минут. Повернуться спиной к планете-стене, к опрокинутым кольцам, и снова послушать, как шумит, или шумело, наверно, вчера, в продуваемой насквозь спальне, как звучал голос, говорящий, что скучно, и как еще что-то скрипело – мокрые пальцы, наверно, трогали микрофон, и потом снова брали виноград.
Слабая проплешина на матовом безвоздушье. В плевках-облаках, лакированная морем и подернутая сушей – Земля над скорлупчатым лунным пейзажем. Спрятанная в скафандр нога легка и легка рука. Они обе не очень сильны, но никто не увидит их толщины. Только приехали? В ответ помехи. Понятно: первый раз. Пойдемте, я покажу вам колонию.
Между больших Солнечных плеч засел невыкашлянный Меркурианский рудник. В нагревшемся сверле отражается голова, неправильная и кривая, как в поручне вагона метро. Когда-то карта его была велика, а теперь превратилась в плывущего мотылька, который чернеет в виду светила, ложится на плечо и распадается блеклыми конфетти.
Большой и тяжелый, кожей уловимый Юпитер, залепил зрение своим видом. Когда сидишь один на Ганимеде, вся жизнь – это борьба с психоделическим желанием вытечь и просочиться, убежать яичницей по горячим горам, стартануть вверх и слиться с чудовищным огромным вихрастым хозяином всех желе, который лежит у тебя в каждом окне, зовет тебя в каждой щели. Спасает только одно – тебе звонят. Звонит начальство из подземелья, звонят друзья из соседних ям. Иногда звонит жена, оказавшись рядом на одной из орбит, прижатая к потолку своей каюты, ужатая в пиксель над горизонтом. Ну, а потом кончается смена.
Нет ничего, пожалуй, привычнее, чем марсианское костное небо, чем марсианская углекислая прозрачность, редкий воздух, хотя и не ложащийся в легочный мешок, но тоже привычный, весна-овсянка, марсианское лето-овсянка и марсианская осень-овсянка – все времена года здесь заменяет одна жидкая овсянка, и, может быть, поэтому меньше всего разводов приходится на семьи тех инженеров, которых отправили работать на Марс.