Текст книги "Голос бамбука, цветок персика"
Автор книги: Ясунари Кавабата
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 41 (всего у книги 45 страниц)
Кухара и Харуко поженились. На вторую ночь их свадебного путешествия, когда они остановились в гостинице, Харуко приснился погибший двоюродный брат.
Был ли то его деревенский дом или дом ее родителей – Харуко толком не поняла. Она вошла в комнату, где за столом спиной к ней сидел двоюродный брат. Он неожиданно обернулся. Харуко замерла. И в тот же миг обратила внимание, что она почти раздетая… Она проснулась от собственного крика.
Ее лицо пылало от невыразимого стыда.
Сотрясаясь от охватившего ее озноба, Харуко ухватилась за рукав спального кимоно Кухара.
Мысль о том, что она видела во сне умершего двоюродного брата, привела ее в ужас.
– Прости меня… – прошептала она и, дрожа всем телом, прильнула к мужу.
В ту ночь Харуко думала о том, что, выйдя замуж, она все же предала умершего брата. И еще ей показалось, что сон был крайне неприличным.
Но образы двоюродного брата и Катакири со временем стали, если можно так выразиться, более зыбкими, чем сон, а затем и вовсе исчезли из ее памяти, а поздняя, нерастраченная любовь Харуко расцвела пышным цветом, и она щедро одаривала ею Кухара.
– На тех, кто, как мы с тобой, терпеливо ждет и наконец находит настоящего спутника жизни, нисходит счастье с небес, – говорил он, и в эти минуты Харуко уже не вспоминала о прошлом.
Харуко радостно делилась с Кухара присущей ей добродетелью, и все говорило за то, что их семье суждено испытать огромное счастье. Однажды Кухара без всякого умысла спросил:
– Ты не замечала, что некоторые места в предсмертном письме твоего двоюродного брата выглядят несколько странно?
– Может быть, раз вы об этом говорите, – голос Харуко звучал непринужденно.
– Так оно и есть! Дело в том, что в больнице, где он лежал, работает приятель моего друга, и я обратился к нему с просьбой выяснить обстоятельства смерти твоего двоюродного брата. Оказывается, он находился в состоянии крайнего нервного истощения с симптомами психического расстройства. Мне известен и диагноз его заболевания. Судя по всему, самоубийство не было связано с неразделенной любовью к тебе. Просто он потерял надежду на выздоровление – у него ведь были повреждены легкие, – да к этому еще добавилась психическая болезнь, и он не выдержал. Такой уж нестойкий оказался у него характер. И никакой твоей вины в его самоубийстве не было.
– Когда вам все это удалось выяснить?
– Давно.
– Противный, почему же вы так долго молчали? – Харуко ясными глазами поглядела на Кухара и вдруг подумала: знай я об этом раньше, может быть, и не расстроилась бы наша свадьба с Катакири.
Эта мысль так поразила Харуко, что она постаралась скрыть свое замешательство за печальной улыбкой.
– И все же не будем забывать: благодаря этому сумасшедшему мы поженились, – самодовольно сказал Кухара.
– В самом деле!
– Ты, Харуко, воистину настрадалась, и я за это еще больше уважаю тебя…
С той поры Харуко пыталась вновь приукрасить воспоминания об умершем двоюродном брате. Она теперь как бы заново видела море в летнюю пору и снежные горы зимой.
Но то, что можно было назвать ниспосланным ей свыше даром приносить счастье, кажется, пошло на убыль.
Письмо о родинке
Минувшей ночью мне приснился занятный сон о родинке. Надеюсь, Вы сразу поняли, о какой родинке идет речь? О той самой, из-за которой Вы столько раз ругали меня. Она у меня на правом плече, точнее сказать – там, где плечо сходится с шеей.
– Она у тебя побольше, чем черный соевый боб. Гляди, будешь часто трогать – еще росток появится, – поддразнивали Вы меня. И правда, она не только большая, но и, что редкость для родинок, разбухшая.
С детских лет я привыкла, ложась в постель, теребить ее. Какой я испытала стыд, когда Вы впервые заметили у меня эту привычку! Я так расплакалась, что даже перепугала Вас.
– Саёко, ты опять за свое! Будешь трогать – она начнет расти, – бранила меня мать, но то было в пору моего девичества, лет четырнадцать, а то и пятнадцать тому назад. Потом я теребила родинку, лишь когда оставалась одна, и делала это непроизвольно, по привычке, которую и привычкой нельзя было назвать, поскольку я о ней забывала.
Какой же я – в ту пору не столько жена, сколько девушка – испытала стыд, когда Вы заметили мою привычку и упрекнули меня… Мужчинам этого не понять, мне было не просто стыдно – я решила, что случилось непоправимое, и подумала: как ужасно супружество!
Мне показалось, будто мои тайны разом обнажились перед Вами. Из страха, что Вы способны раскрыть и все мои будущие тайны, мне и самой пока еще неведомые, я не находила себе места.
Когда Вы засыпали – а Вы засыпали сразу, – мне становилось грустно, одиноко, в то же время я испытывала облегчение, и тогда рука моя помимо воли тянулась к родинке.
«Успокойся, больше родинку не трогаю», – хотела я написать матери и сразу почувствовала, как краска стыда заливает щеки.
– Далась тебе эта родинка! – бросили Вы мне однажды в лицо резкие слова. Я согласилась тогда с Вами, даже кивнула радостно, а теперь думаю: если бы Вы проявили хоть чуточку любви к этой моей несчастной привычке! Родинка ведь и не доставляла мне особых хлопот: ну кому придет в голову заглядывать мне за воротник! Правда, есть еще такая поговорка: девушка с тайным изъяном точно комната на замке – заглянуть так и тянет, но разве моя родинка была так велика, что казалась изъяном?!
И все же откуда у меня появилась привычка теребить родинку?
И почему эта привычка так Вас раздражала?
– Опять, опять! – в который раз сердились Вы и спрашивали: – Кстати, почему ты теребишь ее левой рукой?
– Левой?.. – недоумевала я, потому что прежде никогда об этом не думала… – В самом деле! – Я невольно поглядела на свою левую руку.
– У тебя родинка на правом плече. Разумнее теребить ее правой рукой.
– Верно, – восклицала я и правой рукой тянулась к родинке. – Нет, как-то неудобно…
– Что же тут неудобного?
– Левой получается более естественно.
– Разве правая не ближе?
– Ближе, конечно, но… это не та рука.
– Не та рука?
– Не та. Одно дело, когда хочешь дотронуться до шеи спереди, а другое – когда сзади. – В ту пору я уже перестала безропотно соглашаться со всем, что бы Вы ни говорили. Но, отвечая Вам, я вдруг заметила, что, протягивая левую руку к правому плечу, я словно обнимаю себя и в то же время как бы отстраняюсь от Вас. Как нехорошо, подумала я и ощутила укор совести. – Но почему нельзя дотрагиваться до родинки левой рукой? – как можно мягче спросила я тогда.
– Правой ли, левой – все равно это плохая привычка!
– Да.
– Сколько раз тебе говорил: сходи к врачу, он тебе ее выжжет.
– Нет, это неприлично.
– Говорят, это делается очень просто.
– И есть люди, которые ходят за этим к врачу?
– Сколько угодно!
– Но, наверно, это те, у кого родинка на лице. А если там, где у меня? Ну подумайте, зачем мне к врачу? Я приду, а он сразу догадается и скажет: должно быть, это ваш супруг посоветовал?
– А ты ответишь врачу, что у тебя, мол, привычка теребить родинку.
– Будьте же снисходительны, – досадовала я, – стоит ли раздражаться из-за какой-то родинки! Да и кому она мешает?
– Я ничего против нее не имею. Только не тереби.
– Я не тереблю ее нарочно!
– Ну и упрямая же ты! Сколько ни прошу, никак не избавишься от вредной привычки.
– Я стараюсь. Даже рубашку с тугим воротом надевала.
– Поносила и перестала. Разве не так?
– Но что дурного в том, если я ее трогаю?
– Ничего дурного в этом, видимо, нет. Просто глядеть неприятно – вот я и прошу: перестань!
– Почему же Вам так неприятно?
– Я должен тебе еще объяснить почему? Незачем ее теребить – это плохая привычка, и лучше с ней покончить – вот и все!
– А я и не возражаю!
– Когда ты теребишь родинку, у тебя появляется какое-то отрешенное выражение на лице. И вид у тебя несчастный, жалкий вид!
– Жалкий?.. – И в душе моей отозвалось: может быть, и я согласно кивнула. – Отныне, если я начну трогать родинку, ударьте меня по рукам.
– Договорились. Но тебе должно быть стыдно, что ты сама вот уже два или три года не способна справиться с ничтожной привычкой.
Я промолчала, раздумывая над тем, почему показалась Вам «жалкой». Нет спора – облик женщины, когда она тянется через грудь рукою к родинке на шее, дышит трогательной печалью. Здесь не приличествует великолепное слово «одиночество», она, наверно, в самом деле выглядит жалкой – и одновременно забывшей обо всем на свете, кроме себя. И должно быть, в те минуты я казалась Вам маленькой гадкой женщиной, упорно старающейся защититься от Вас. Вы справедливо заметили: у меня появлялось какое-то отрешенное выражение на лице. Тогда между нами словно разверзалась бездна и я уже была не способна сполна раскрыть перед Вами душу. Привычка эта у меня с детства, и, когда я невольно дотрагиваюсь до родинки, я как бы теряю над собой власть, и по моему лицу сразу можно угадать мое настроение и истинные чувства.
Вы наверняка испытывали ко мне неприязнь, иначе не изволили бы придираться к безобидной женской привычке. Будь Вы мною довольны, Вы бы попросту посмеялись и не принимали ее так близко к сердцу.
Иногда я думала: может, есть на свете мужчина, которому понравилась бы моя привычка, и ужасалась недостойной мысли.
Вначале, обнаружив мою привычку, Вы, по-видимому, заговорили о ней из любви ко мне. Я и теперь не сомневаюсь в этом. Но когда отношения между женой и мужем осложняются, даже такая незначительная мелочь начинает пускать глубокие и зловредные корни. Ведь в настоящем супружестве муж и жена свыкаются с привычками друг друга. Бывает, правда, что они так и не могут к ним приноровиться, и я вовсе не хочу сказать, что те, кому это удается, непременно любящие супруги, а те, кто вступает в бесконечные споры, друг друга ненавидят, но теперь мне все-таки кажется: как было бы славно, если бы Вы проявили большее великодушие к привычке Вашей жены.
В конце концов Вы в буквальном смысле слова стали меня поколачивать. Не следовало бы Вам доходить до этого, и я часто проливала слезы: такая жестокость, и всего лишь за то, что несознательно, не по злому умыслу трогаю свою родинку! Но в глубине души я не так уж сильно обижалась на Вас и прекрасно понимала, что Вы испытывали, когда говорили дрожащим голосом:
– Посоветуй же, что придумать, чтобы освободить тебя от этой привычки!
Расскажи я кому-нибудь, как Вы поступали со мною, всякий, безусловно, возмутился бы: «Какой грубиян ваш супруг!» И все же сколь ни ничтожен повод, когда иного выхода нет, даже побои перенести легче, чем безразличие.
– Мне никогда не избавиться от своей привычки – лучше свяжите мне руки, – сказала я однажды и словно в молитвенной позе протянула к Вашей груди руки, сложенные ладонями вместе. Будто вручала Вам всю себя без остатка.
Вы смутились и с посеревшим лицом распустили мой пояс и обмотали им мои руки.
Вы не представляете, с какой радостью я глядела на Ваши глаза, когда Вы наблюдали, как я пыталась связанными руками поправить растрепавшиеся волосы. Неужели отныне я освобожусь от своей давнишней привычки, подумала я и в тот же миг с ужасом ощутила желание: ах, если бы кто-нибудь дотронулся до моей родинки!
Должно быть, Вы поняли, что я неисправима, и разлюбили меня. Вы отступились и решили: пусть ее! Вы больше не упрекали меня и, когда я трогала родинку, делали вид, будто не замечаете.
И вот что удивительно: привычка, которую не смогли одолеть ни ругань, ни побои, вдруг исчезла. Не потому, что ее пытались исправить насильно, а как-то сама по себе.
Однажды, будто вспомнив, я сказала Вам:
– А ведь я последнее время перестала трогать родинку.
– Угу, – ответили Вы бесстрастно.
Я хотела упрекнуть Вас, сказать: уж раз Вам это было безразлично, почему Вы прежде так ругали меня? И надеялась, что Вы в свою очередь ответите: если столь несложно оказалось освободиться от привычки, почему ты не сделала этого раньше? Как жаль, что мы не сказали этих слов друг другу.
Тереби хоть целый день свою родинку – мне все равно, до того ясно читалось на Вашем лице, что я сразу потеряла к ней интерес. Правда, теперь уже из чистого упрямства решила потрогать ее у Вас на глазах, но, странно, рука не потянулась к родинке.
Мне стало так грустно, так досадно…
Тогда я попробовала незаметно для Вас потеребить родинку – рука упорно не желала мне повиноваться.
Я опустила голову и закусила от досады губы.
«Так как же ты собираешься поступить с родинкой?» – хотела я тогда услышать от Вас, но с тех пор в разговорах между собой мы уже никогда о ней не вспоминали.
Должно быть, вместе с этим многое кануло в прошлое.
Отчего я не освободилась от своей привычки в ту пору, когда Вы меня за нее ругали? Поистине я скверная женщина!
Теперь я вернулась в родительский дом. Однажды, когда мы вместе с матерью купались, она вдруг сказала:
– Ты подурнела, Саёко! С годами, видимо, не поспоришь!
Я удивленно поглядела на мать. Она-то по-прежнему была полной и белотелой, ее кожа матово светилась.
– Ты, наверно, и родинку свою разлюбила?
Пришлось хлебнуть мне горя с этой родинкой, хотела я пожаловаться матери, но вместо этого сказала:
– Говорят, врач без труда может срезать родинку.
– Вот как? Значит, врач может?.. А если шрам останется?! – воскликнула мать – правда, без особого беспокойства. – А мы, помню, дома часто смеялись: мол, Саёко вышла замуж, а все, верно, теребит свою родинку.
– Теребила.
– Так мы и думали!
– Нехорошая, конечно, привычка. А скажите, матушка, когда появляются родинки?
– В самом деле, с какой поры они появляются? У грудных детей я что-то не замечала.
– У моего ребенка тоже пока нет.
– Вот как! Во всяком случае, с годами их становится больше. А у тебя родинка особая. Она большая и появилась, скорее всего, когда ты была совсем еще малюткой. – Мать поглядела на мою шею и рассмеялась.
А я в те минуты думала: наверно, в детстве родинка на моей шее была всего лишь милой темной точкой, и мать с моими старшими сестрами, забавляясь со мной, часто дотрагивались до нее пальцами. Не от этого ли и у меня появилась эта привычка?..
Здесь, в родительском доме, ложась в постель, я снова стала трогать родинку, надеясь вспомнить детские годы, свое девичество.
Сколько лет я к ней не прикасалась!
Вас нет рядом, и я могу не стесняясь теребить ее. Но никакой радости я не испытываю. Стоит мне коснуться ее, и на глаза наворачиваются холодные слезы.
Надеялась предаться девичьим воспоминаниям, а вспоминала Вас.
Негодная жена, несносная женщина, с которой Вы, должно быть, разведетесь, укладываясь в постель и теребя родинку, думала только о Вас, странно, правда?! Такого я и сама от себя не ожидала!
Переворачивая мокрую от слез подушку, я засыпала, и мне даже снился сон о родинке. Будто в некой комнате – проснувшись, я не могла припомнить где, – находимся мы с Вами и еще одна незнакомая женщина. Я пью сакэ и, кажется, сильно опьянела. Я настойчиво прошу Вас о чем-то.
В какой-то миг я даю волю своей жалкой привычке, и моя левая рука тянется через грудь к правому плечу – туда, где плечо соединяется с шеей. Я касаюсь пальцами родинки, и она вдруг безо всякой боли отрывается. Сжимая родинку пальцами, я начинаю ее разглядывать. Она словно шкурка сваренного черного боба. Я капризничаю, требую, чтобы Вы вложили ее в свою родинку, что сидит рядышком с Вашим носом.
Потом я сама пытаюсь это сделать, хватаю Вас за рукава кимоно и, обливаясь слезами, припадаю к Вашей груди…
Когда я проснулась, подушка снова была мокрой от слез, которые и наяву продолжали литься из моих глаз.
Я чувствовала себя уставшей до изнеможения, но на душе было легко – будто тяжелый груз свалился с меня.
Может, и в самом деле моя родинка исчезла, думала я со счастливой улыбкой. И все не решалась дотронуться до того места, где она была.
Вот и все, что я хотела сообщить Вам. Мои пальцы и теперь хранят ощущение от сжимаемой ими родинки, похожей на шкурку черного боба.
Ваша родинка около носа меня ни капельки не раздражала, и я никогда о ней не заговаривала, хотя всегда помнила.
Какая интересная получилась бы сказка, если бы Вы вложили мою большую родинку в Вашу маленькую и та начала бы расти!
Как бы я была счастлива, если бы и Вы изволили увидеть мой сон!
Рассказывая Вам о своем сне, я кое-что упустила. Когда я в постели начинала теребить родинку, Вы говорили:
– Ты выглядишь такой жалкой, несчастной.
Я радовалась, думая, что Ваши слова – признак любви. Я и вправду так думала. К стыду своему должна признаться, что моя неприкаянность, наверно, как раз и проявлялась в привычке трогать родинку. Единственным оправданием для меня – об этом я уже Вам писала – может служить то, что привычку эту привили мне в детстве забавлявшиеся со мной мать и старшие сестры.
– Прежде вы меня часто ругали, когда я теребила родинку, – выговаривала я матери.
– Да… Правда, не так уж давно это было.
– Почему же вы ругали меня?
– Почему? Да потому, что это плохая привычка.
– Что раздражало вас, когда я теребила родинку?
– Да-а… – Мать в раздумье склонила голову. – Должно быть, это выглядело неприлично.
– Может, и так… Но в каком смысле неприлично? Я казалась жалкой или… упрямой, своенравной?
– Так я не думала. Просто было бы лучше, если бы ты не теребила ее с таким отрешенным видом.
– Это создавало неприятное впечатление?
– Да, казалось, будто ты о чем-то не по-детски упорно думаешь.
– Разве вы, мама, и старшие сестры ради забавы не трогали в детстве мою родинку?
– Наверно, трогали.
Если так, то я в задумчивости теребила родинку, должно быть вспоминая о том, как в детстве любовно забавлялись со мной мать и сестры.
Разве нельзя предположить, что я трогала ее, когда думала о тех, кто меня любит?
Вот о чем я еще хотела Вам поведать. Ах, как неверно изволили Вы воспринимать мою привычку!
Как Вы думаете: о ком еще были мои мысли, когда я, находясь рядом с Вами, теребила свою родинку?
Теперь я все думаю: мое странное поведение – оно так выводило Вас из себя! – было, наверно, проявлением моей к Вам любви, которую я не могла выразить словами.
Привычка теребить родинку – мелочь, за нее не стоит особо оправдываться, но и многие другие поступки Вашей «плохой жены» тоже проистекали из любви к Вам, однако Вы всякий раз незаслуженно укоряли меня. Вот почему в конце концов я и впрямь стала вести себя как плохая жена.
Я и сама думаю, что во мне говорит своенравная, плохая жена и моею рукой водит чувство обиды. Но все же хочу, чтобы Вы меня услышали.
Голос бамбука, цветок персика
С какой же поры он стал ощущать в себе голос бамбука, цветы персика?
А теперь ему уже не только слышался голос бамбука – он видел этот голос, и он не только любовался персиковым цветом – в нем зазвучал цветок персика.
Бывает, прислушиваясь к голосу бамбука, слышишь и шепот сосны, хотя она бамбуку не родня. Бывает, глядишь на цветок персика – и видишь цветок сливы, хотя ему еще не время цвести. Такое с человеком случается не так уж редко, но к Хисао Миякава это ощущение пришло уже в преклонные годы.
Позапрошлой весной Миякава увидел на холме, что за домом, сокола, и ему кажется, что он видит его и сейчас.
Невысокая горная гряда обрывается позади дома Миякава холмом, напоминающим бугорок восковой капли. Свинцового цвета скалы у основания холма сплошь покрыты тропическим папоротником. На склоне не видно высоких деревьев, но он настолько густо зарос, что напоминает зеленую ширму. И только на самой вершине одиноко стоит большая высохшая сосна.
Прошло много лет с тех пор, как сосна засохла и потеряла все свои иглы, не стало мелких веток, сохранились лишь толстые, крупные ветви, да и у них пообломались концы. Так и стоит она, словно вонзившись в небо.
Когда Миякава увидел сокола, сидевшего на вершине сосны, он едва не вскрикнул от удивления. Ему бы и в голову никогда не пришло, что сюда может прилететь сокол. Это казалось каким-то чудом. Но сокол сидел на сосне – сильный и смелый.
Огромная сосна словно стала меньше после того, как на ее вершину опустился сокол. Он сидел не шелохнувшись, горделиво выпятив грудь. Миякава любовался птицей и ощущал, как в него вливается соколиная сила.
Был весенний вечер. Высохшая сосна напоминала черную иглу, вонзившуюся в нежно-розовое, окутанное легким туманом небо. Там, на вершине, казалось, происходило нечто совершенно не связанное с окружающим.
«Нет, сокол вовсе не прилетел сюда по этому туманному вечернему небу. Он возник здесь, на этом месте, ради меня. И никуда не улетит…» – думал Миякава и, удивляясь собственным мыслям, глядел на птицу.
Ему представилось, будто в бушующем пламени распустился огромный цветок белого лотоса. Бледное весеннее небо ничем не напоминало бушующего пламени, а сокол не имел ничего общего с белым лотосом. И все же от сильной птицы, сидевшей на вершине засохшего дерева, веяло спокойствием, спокойствием белого лотоса в бушующем пламени. Белый лотос…
Постепенно удивление и священный трепет, от которых перехватило дух, сменились уверенностью, что прилет сокола – хороший знак, доброе предзнаменование. Миякава охватила беспредельная радость.
Прежде ему не приходилось ни видеть самому, ни слышать от кого-либо о том, чтобы в этот городок, расположенный на морском побережье близ Токио, залетали соколы. И вот сокол был перед ним. Как он попал сюда? Была ли это случайность – просто сбился с пути и опустился передохнуть на вершину сосны? Или, может быть, у него была определенная цель? Наконец, что побудило его сесть на вершину именно этой сосны?
Миякава не считал это игрой случая. Нет, так должно было произойти. Миякава казалось, будто сокол прилетел сюда, чтобы о чем-то поведать ему.
«Хорошо, что я не срубил эту гнилую сосну, – пронеслось у него в голове. – Не потому ли, что на вершине холма стоит большая высохшая сосна, именно сюда опустился сокол? Не будь этой сосны, никогда в жизни, может быть, не довелось бы мне, пусть на короткий миг, увидеть сокола у своего дома».
«Хорошо, что я не срубил сосну, – снова и снова повторял Миякава. – А ведь сколько раз собирался».
Было время, когда Миякава с болью наблюдал за увяданием дерева, возвышавшегося позади его дома, словно некий отличительный знак, словно охранявшее его очаг божество.
Сосна была видна с платформы, перед которой останавливалась электричка. У Миякава, да и у всех его домочадцев, вошло в привычку обращать взор к сосне, когда они садились в вагон или по возвращении в родной город выходили на платформу. Они и глядели на сосну, и в то же время, казалось, перестали ее замечать.
Но было время, когда это дерево будоражило чувства, задевало нежные струны души. Стоило выйти из вагона на платформу и взглянуть на сосну, как в душе наступало успокоение и сердце сладко замирало от неизъяснимой грусти. Миякава не умел на глаз определять возраст деревьев. Ему было сорок девять лет, когда он поселился в этом доме, а несколько лет назад исполнилось семьдесят, но за эти долгие годы сосна, казалось бы, совсем не изменилась. Сколько же ей лет на самом деле? Уж во всяком случае, не меньше ста пятидесяти.
И дуб, и камфарный лавр, росшие у забора и скрывавшие двор от любопытных глаз, и индийская сирень, раскинувшая ветви посреди сада, были старыми деревьями, но и они не шли ни в какое сравнение с сосной на холме. Отчего же на холме, кроме сосны, не росло ни одного большого дерева? Может быть, ее однолетки давно сгнили и осталась только она?
Наверняка сосна была раза в два – если не больше – старше Миякава. И вначале, когда Миякава только поселился здесь, он считал, что сосна, конечно, переживет его. С юных лет Миякава, бродя по лесам, с благоговением останавливался перед мощными старыми деревьями, видя в них символ долголетия. Они, однако, не вызывали в нем ощущения краткости человеческой жизни, напротив, заставляли забыть об этом, и ему казалось, что сам он сливается с жизнью несокрушимых деревьев, пустивших глубоко в землю свои корни.
Он стал ощущать в себе сосну, росшую на холме. Склоны холма были крутые, и ни одна тропинка не вела к его вершине. Поэтому Миякава не мог подняться к дереву, так же как не мог попросить садовника, чтобы тот присмотрел за ним. Видимо, с самого начала сосна была дикой и за ней не ухаживали, как за деревьями в саду. И все-таки ветви ее не росли как попало, она не казалась запущенной, хотя и была старой. Даже тайфун не мог обломать ее ветви.
Да что там ветви, иглы и те оставались на месте, Миякава не раз наблюдал через высокое оконце в сенях, как сильный ветер и дождь раскачивали деревья. В непогоду все окна в доме закрывались ставнями, и только через это оконце можно было видеть, что творилось на холме позади дома. Миякава с беспокойством наблюдал за сосной. Ливень нещадно колотил в стекло, растекаясь по нему поперечными струями. Сорванные с деревьев широкие зеленые листья устилали задний двор. Только иглы сосны оставались как будто на своем месте. Возможно, они и падали, но из окна этого не было видно, и Миякава казалось, что с веток сосны не слетело ни единой иголочки. Гнет ветер ветви деревьев на склоне холма, выворачивает листья, а сосна наверху едва заметно покачивает своей вершиной, и мнится Миякава, будто вокруг нее не бушует тайфун. Стоя у окошка, он протягивает к сосне руки, словно желая заключить ее в объятия…
Вдруг перед его глазами всплыла картина. Беззвучно опадают лепестки белых хризантем. Невеста в белом подвенечном платье с букетом цветов идет по коридору отеля. Должно быть, спешит на свадьбу или на помолвку. Подол платья стелется по полу. Один за другим падают на пол белые лепестки. Сопровождающая невесту женщина то и дело наклоняется к бледно-зеленому ковру, подбирая лепестки…
Все это когда-то видел Миякава, проходя по коридору отеля. Женщина старалась подбирать лепестки так же тихо, как они падали. Замечала ли невеста, что опадают лепестки с цветов, которые она держала в руках? Во всяком случае, она не подавала виду. Пока Миякава думал о бессердечности садовника, составившего для невесты букет из несвежих хризантем, у него возникла мысль о том, что все это могло бы послужить прекрасным сюжетом для трагедии: беззвучно падающие лепестки белой хризантемы – лепестки жизни, срываемые с невесты житейскими бурями…
Когда спускаешься с железнодорожной платформы и выходишь в город, сосна и холм скрываются за домами. Но стоит завернуть за угол, где стоит зеленная лавка, как сосна вновь появляется и уже не исчезает из поля зрения до самого дома Миякава.
Сосна хорошо видна и со стороны моря. Кае, дочь Миякава, рассказывала ему, что, когда они с возлюбленным впервые отправились на его яхте в море, она видела сосну, хотя они уплыли далеко-далеко и холм, на котором она стоит, был едва виден в дымке берега. Увидела сосну – и заплакала.
Миякава вспомнил об этом во время помолвки Кае. Ее женихом был другой юноша – не тот, с кем она плавала на яхте. В ту пору Миякава счел неуместным спросить у дочери, почему она заплакала, увидев сосну. А потом все было недосуг.
Миякава и в голову не приходило, что сосна может засохнуть при его жизни. Так же как он не мог предположить и того, что поселится в доме, позади которого на холме будет расти сосна. Но его не оставляла мысль о том, что дерево, стоявшее здесь уже добрую сотню лет, ожидало встречи с ним, с Миякава. Значит, сосна не должна была погибнуть, не дождавшись его. Ведь она росла ради него.
Сейчас он уже точно не помнит, какие иглы у нее стали рыжеть первыми: те ли, что у вершины, или посредине, а может быть, те, что внизу. Да и домочадцы тоже говорили по-разному.
Когда Миякава заметил на сосне рыжие иглы, он не подумал, что это признак ее скорой гибели. Своего садовника у него не было, и он обратился за помощью к другу. Пришедший садовник хладнокровно заявил, что сосна погибнет. Он добавил также, что дерево, видимо, подтачивают насекомые и, раз иглы начали рыжеть, спасти его уже невозможно. Миякава просил хоть что-нибудь предпринять, но садовник лишь беспомощно разводил руками.
Из дому и со двора, с улицы и с платформы – отовсюду тяжело было глядеть на это гибнущее дерево. Агония продолжалась долго. На сосне не осталось ни одной зеленой иголки, но, порыжев, они не опадали. Бывали дни, когда засохшая сосна казалась Миякава зловещей и безобразной. «Глаза бы мои на нее не глядели», – нередко думал Миякава, но вопреки таким мыслям невольно обращал к ней свой взор. Он думал, что нужно поскорее срубить сосну. И не только ради того, чтобы он перестал ощущать ее в себе, но и для того, чтобы похоронить ее.
Прошло еще несколько лет. Порыжевшие иглы осыпались, мелкие ветки сгнили, пообломались и многие большие ветви.
Миякава стал реже вспоминать о существовании засохшей сосны и о том, что хотел срубить ее. На погибшие ветви ложился снег. Он как бы обновлял дерево. Ветви под снегом были холодными, но временами казалось, будто от них исходит тепло.
И вот он увидел на вершине сосны сокола. Птица опустилась на сосну, потому что Миякава ее не срубил. А сосна не была срублена потому, что добраться до нее было нелегко, а может быть, из-за лености Миякава. Так или иначе, сосна по-прежнему стояла на вершине холма, и на ней сидел сокол.
Сокол сидел неподвижно. Миякава, затаив дыхание, глядел вверх, и ему казалось, что в него вливается соколиная сила, что эта птица передает свою силу и высохшему дереву.
Миякава хотел было позвать жену, чтобы и она полюбовалась на сокола. Звать надо было громко, иначе жена бы не услышала, и Миякава раздумал, решив, что его крик вспугнет птицу.
Сокол был недвижим, словно изваяние. Казалось, своими когтями он намертво впился в дерево.
Однако птица – существо живое, когда-нибудь она улетит. А засохшая сосна останется. Но это будет сосна, на которой сидел сокол. Миякава один только раз видел его, но теперь сокол надолго останется в нем.
Какую весть принес сокол для Миякава? Если его появление было хорошим знаком, добрым предзнаменованием, то в чем же счастье, в чем радость, которые должны снизойти на Миякава? Не в том ли, что он увидел сокола?
Это случилось позапрошлой весной. Огромная высохшая сосна, что стоит на вершине холма за домом, с тех пор почти не изменилась. Сокол больше не прилетал. Может быть, и прилетал, но Миякава его не видел.
Миякава стал теперь думать, что сокол внутри его.
Вряд ли поверят люди, расскажи он им, что в их городок – да что там в городок, прямо на холм, рядом с его домом, – прилетал сокол! Он решил никому об этом не рассказывать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.