Электронная библиотека » Юрий Фельзен » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 26 января 2014, 03:04


Автор книги: Юрий Фельзен


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Не правда ли, мой друг, в болезни больше, чем обычно, дозволенного, и особенно хочется себя развязать. Слечь – это целый переворот, ломка привычек и стеснительных правил, своего рода освобождение. Ждешь здоровья, а в нем новый переворот и новое освобождение. Принятые когда-то решения забыты, значительное уменьшается, и многое, что скрывалось, выходит наружу. До чего ненужным покажется именно скрывать, себя уродовать и душить добровольной тайной. Как легко и своевременно тогда сказаться – еще кусочек свободы. Оленька, Вы уже напуганы, Вы боитесь непоправимых слов и немножко за меня стесняетесь. Вы неправы: не забудьте, что пишу Вам, занят Вами, значит, я – обыкновенный, забывший о болезни и свободе и с вечным страхом оказаться в тягость. Нет, хочу, наконец, предложить то, о чем долго раздумывал в трезвые здоровые дни, и было бы глупо и невыгодно пугать – Вы сейчас поймете, почему.

Нам теперь пришло время договориться. Я и раньше пробовал, но Вы всегда обрывали. Не буду искать обхода и назову тяжелое, преувеличенное Вами слово: деньги. Поймите, у таких, как мы, друзей оно законно и необидно, а деликатность или бескорыстие – предрассудок, ложный, пустой, иногда жестокий. Представьте себе двоих людей, у которых многолетние, свои особенные, разговоры, и представьте, после каждого такого разговора они, взволнованные, потрясенные, расходятся, один возвращается к обычному беззаботному спокойствию, другой пойдет на улицу, на поиски и унижения – разве обоим не очевидно, какая получилась безобразная нелепость, которую исправить необходимо и легко. Но тут выступает суеверие о человеческой порядочности, у всех одинаково давнее, цепкое и окончательное – что стыдно предложить и оскорбительно принять – и никакое исправление невозможно. Всё остается, как было – до новой встречи и нового напоминания о грубой, несправедливой, неравной жизни. Постепенно дурная совесть, нечистые мысли подтачивают самую верную, самую умную близость, неповторимую, редкую, которую так обидно потерять. Но что-то есть в этом суеверии, чего не перейти, и с «общим мнением», пускай чужим и заимствованным, нельзя справиться и не стоит бороться, и далеко не смешны неведомые законники и наблюдатели, равнодушные, придирчивые или строгие – мы все к кому-то привязаны, за кого-то отвечаем и боимся. Какое же спасение – неужели безвыходность?

Мне кажется, нет способа или совета, одинакового для всех, и применимо старое житейское правило о каждом случае. Вот у нас с Вами, Оленька, один такой случай, выход как будто есть, но следует подумать и рассчитать, чтобы не получилось хуже. И прежде всего надо задобрить, обмануть вероятных сплетников, упрямое и опасное «общее мнение» – не забудьте, у Вас теперь имя. Но, конечно, главное – помочь Вашей маме, снять с нее заботы, успокоить, осчастливить тем, что Вы устроены, и преподнести Вашу удачу в безукоризненном виде. Знаю, Вы уже поняли, каково мое «предложение», улыбнулись зло, и я рад, что не должен ничего сказать Вам в лицо, что всё это написал и не услышу ответа. Вы сейчас до слез возмущены и считаете многое разгаданным:

«Вот как просто: он добивается всё того же – меня для себя – подошел с новой стороны, по-тонкому соблазняет – моей писательской судьбой и маминым мучением, самым для меня страшным – и я вынуждена с ним согласиться. Я лишаюсь свободы, потому что брак – это все-таки быть вместе, и, будучи вместе, я должна помнить, чем обязана, из благодарности жалеть и уступать. И даже если он искренно решил ни капельки себя не навязывать, не поверю – я знаю, как быстро он слабеет, как легко обращается ко мне за помощью».

Что ж, Вы правы, Оленька, я заслужил Ваше недоверие и не стараюсь спорить. Я побежден в борьбе с собой, и Вы измеряете мою безответственность и – подскажу Вам – жалкость этим поражением, а не той силой, с который мне пришлось столкнуться. Так рассуждают решительно все – и я первый – о других и только к себе справедливы. Это естественно: своего нельзя не заметить, а чужой душевной борьбы можно не увидать – она кое-как спрятана, показан плохой исход, и по нему судят. Пожалуй, так проще и умнее – не всё ли Вам равно, я сильный или слабый, боролся или нет, если чего-то не хватило, и не могу Вам не мешать. Видите, я сам признаю свою относительно Вас бесповоротную слабость и все-таки хочу вернуть доверие. Оленька, твердо обещаю Вам одно: после венчания мы разъедемся. Сперва для людей совсем недолго побудем вместе. Потом Вы останетесь в Париже – писать, а я переселюсь на юг – лечиться. Опять-таки для людей Вы меня как-нибудь навестите – и понемногу колея установится, и наша раздельная жизнь покажется правильной и законной.

Боюсь новых насмешек, что разблагородничался, что пытаюсь этим Вас тронуть и к себе расположить. Мне делается грустно от Вашего упорного сопротивления, но убедить должен – ведь я-то знаю свою правоту. Вернусь к самому началу: ни показного благородства, ни расчетливой низости в моем предложении нет. Мы двое – давнее мучительное неравенство. Я в нем – по-своему обиженная сторона, и только первый додумался, что есть выход – уравнять – одинаково выручающий нас обоих.

Ну, а теперь условимся о Вашем ответе. Если да, приходите – поговорим о нужных мелочах. Если нет, хочу быть один, очень настаиваю, и позвольте ничего не объяснять. Буду ждать три дня, потом уеду: у Вас «три дня на размышление».

Я устал, и Ваше присутствие, помогавшее писать, всё менее ощутимо. Обращаюсь, уже не зная, куда, мысли пустеют, слова не повинуются. Снова нет воздуха, и вдруг он обжигает горло. Тороплюсь окончить письмо и послать. За всё лишнее простите.


Третье письмо Андрея

Через час уезжаю, вещи уложены, меня везет на вокзал дядя, неожиданно вчера появившийся. Вслед за доктором и он молчит, потом жалеет и становится мил и сдержан. Оставляю Вам книги и несколько тетрадок, в которых нелегко разобраться. Ждал Вашего решения, теперь перегорело, и ко всему – стариковское сонное безразличие. Спасибо за стихи, мне посланные – получил их сегодня. Они отчетливо показывают, какая Вы и какой я. Попробую напоследок разобраться и объяснить.

Вы давно, Оленька, удивлены, что я замалчиваю Ваши «писания», не восхищаюсь и не браню. Вы предполагаете скрытую недоброжелательность, боязнь ее выдать и разные другие низкие соображения – я непоправимо пал в Ваших глазах.

Теперь знаю, что так и должно было произойти. Когда Вы стали взрослой и захотели избавиться от моей невольной, не в меру требовательной опеки, Вы увидели, как мы непохожи, в какие различные концы тянет каждого из нас, и насколько что-то в Вас основное противится моему. Вы поняли, нет, сперва неясно ощутили, что моя победа – Ваше поражение, что меня необходимо снизить и этим себя поднять и сохранить. Женщина может овладеть своим дружеским или иным отношением, даже чувством, его направить и повернуть. В ней сильнее, обнаженнее животная природа, оттого наивная, открытая погоня за пользой и никакого самоосуждения: грубая перемена, непростительные поступки, что-нибудь ей облегчающие, покажутся законными и не смутят. Это женское свое преимущество Вы обратили против меня, и я, по-мужски стремясь к объяснимой словесной справедливости, не искал, не нашел оборонительной опоры. Я оказался беспомощен с Вами и только, боясь последних убийственных слов, научился откладывать разговор о самом опасном, о том, что Вы шутя называете «моя литература».

И правда, хвалить не думая, через силу, скучая – это значило бы и Вас в свою очередь намеренно ронять и когда-нибудь, дойдя до равнодушия, лишиться. Быть искренним, осуждающим – уйдете Вы. Оставалось одно – молчать. Но эти три дня напрасных ожиданий показали, что никакой близости у нас нет, что Вы всё равно для меня потеряны, что бояться поздно. Только сейчас – перед самым отъездом – горько протрезвел, и вместе с болью и безнадежностью явилось странное ощущение, будто от Вас свободен. Первый признак – недоверие к осторожности, Вами введенной и мною безвольно принятой. Мне вдруг представилось оскорбительным и смешным, что Вы столько времени заставляли меня недоговаривать, и вот ищу о нас, о нашем грустном несходстве достойных и точных, пускай разоблачающих слов. У меня потребность в каком-то завершении, но без желания Вас огорчить, и знаю, что вряд ли огорчу: Вы истолкуете всё по-своему и крепко – насколько крепче моего – стоите на ногах.

Пора установить, в чем же мы так решительно не сходимся. Помните, Вы однажды со мной согласились, что людей надо судить и различать не по их уму или доброте, а по совершенно другому, что важнее всего то душевное навязчивое призвание, которому эти полувнешние свойства подчинены. Я в основе, если можно так выразиться – человек любовного опыта. Детство, начало молодости, время до любви у меня бледное и незаметное – уловление намеков, предчувствия, подготовка. С первой почвенной, невоображенной любовью, с первой ревностью, что-то неизмеримо властное меня целиком и навсегда переделало. Маленькие о себе страхи, слабости и обиды исчезли, ежедневные привычные удобства, уютная болтовня, пустое приятное негодование – все это потускнело и куда-то ушло. Зато каждый поступок, каждая встреча стали осмысленней и сложней из-за сладкой обязанности о них доложить, узнать мнение, найти выигрышное и верное – свое. То, что кажется значительным, проходит через обработку, упорную и прочную – от высшего человеческого, влюбленного, считания – и какое-то возвышение неизбежно. Вы возразите – похожее у всех. Я наблюдал – у других это налетает, как болезнь, и делает их на столько-то времени противоположным себе, удивленным и как бы неответственным. Потом заболевшие выздоравливают, и опять у них появляются мелкие цели, заботы и отвлечения. Успокоившись, дорожа здоровьем, они редко вспоминают, как любили и болели, недолгий опыт стирается. Если вспомнят, рассудительно и трусливо стыдятся. У меня нет этой раздвоенной жизни, смены болезней и здоровья, у меня всегда одинаковая, однажды возникшая и ничем не ослабленная задетость, одинаковое, неудержимое, непрерывное течение. Одно переходит в другое, с ним схожее, его продолжающее. Короткие безлюбовные промежутки едва успевают задержать в памяти, привести в порядок старое – в чем всё их назначение – и уже предвидят новое. Оттого мои годы связаны, жизнь едина: эта связь не в чужой разделенной со всеми «идее», не в борьбе, начатой и прекратившейся, не в семейных радостях, обеспеченных, неминуемо скучных – она сотворена мною, любовью во мне и всегда по-новому, по-острому возобновляется. И чудовищное это время принято, запомнилось без подхода личного и злобного, скорее проясненно – время служения, поисков, огромной жизненной полноты. Мне кажется, я и умирать буду – спиной к смерти, лицом к уходящей жизни, всё еще потрясенный тем, что любил и надеялся, всё еще упрямо надеясь.

Вы неверно меня поймете, если будете думать, что хочу перед Вами хвалиться, Вас в чем-нибудь унизить и превознести свое. Просто объясняю, какое оно, и нет мысли, желания поразить – мне правда сейчас не до того. У Вас, Оленька, всё иначе. Вы не можете любить или должны любить скупо, признавая это падением, слабостью, временем, недостойным себя. Знаете, я невероятно не хотел Вас такою видеть, обманывать свое чутье, прогонять очевидное – из-за трогательной Вашей смуглости, из-за «нарядной бабочки», из-за того, что недостававшее Вам придавал от любовного своего избытка. Потом поверил, смирился, но враждебными, осуждающими словами Вас, новой, не мог себе подтвердить.

Люди плохо любящие должны тратить какую-то силу, им отмеренную, на другое – говорю не о бледных и скучных. Способов растрачиванья много, один из них, редкий, Ваш – литература. Но у этих людей нет защиты от внешнего, всюду проникающего, соблазнительного и богатого мира, нет любовного прикрытия, нет ухода вовнутрь – не искусственного и хвастливого, а того любовного времени, когда только внутри соблазнительно и богато. Они должны принимать извне чужие «общие правила», начатую кем-то борьбу, «идеи», стать на чью-то сторону, добиваться похвалы тех, кто взяты на веру, добиваться прилежно и упрямо, потому что сами себя поднять, повысить не могут, и затем приятен труд, который дается легко, а готовое, предуказанное дается легко, доставляя спокойное удовольствие.

Обратное у людей моего – любовного – склада. У них, часто ленивых и безвольных, вынужденная обязанность останавливать, переделывать, ломать себя и других по своей, с бою добытой, трудной правде, которая разрастается, меняет выводы и основу, но в чем-то – в настойчивой братской ко всему нежности – одна, и которую мы зовем мудростью, опытом, иногда смирением. Откуда взялась эта страстная потребность облагораживать, будить, врываться в покой привычных и милых друзей – и тем упорнее, чем они дороже? От какого повелительного первоначального порыва идут эти огромные вынужденные усилия – ради крохотных достижений? Что-то единственное нам приоткрывается, но не хочу, не буду рассуждать налегке и только пожалуюсь, как от этой неумолимой требовательности к людям тяжело – особенно, если двое и у них замкнутая тесная близость: долго подчиняться такой беспокойной воле нельзя, недоверие и отталкивание неизбежны, и вот – заранее неустранимое мучительное неравенство отношений. Договорим до конца: эта борьба, эти двое – я и Вы.

Теперь не надо и объяснять, как я сужу о Вашей «литературе»: неподвижность, любовная замена, ученичество, правда, не явное и не грубое. Вам повезло – таких учеников приветствуют. Как ни странно, я немного обижен и удивлен, что нет моей учительской доли. И в этом не возношусь, но поймите – мы столько были вместе, так привыкли к одной манере судить людей и подбирать слова, так иногда душевно сливались, что меня вытравить Вы могли только нарочно. Не стоит удивляться – новое доказательство Вашего упорного, злого сопротивления. Знаю – Вы и письму не поверите и всё это объясните отчаянием, завистью, постепенно накопленным мстительным чувством.

Внизу автомобильный гудок – это за мной. Прощайте.


Конец записок

Нет, не вижу зависти и мести – Андрей болен, измучен, и я должна ему помочь, как ни запоздала, как ни безнадежна теперь моя помощь. Получила письмо вечером, при маме, прочла и растерялась до слез, до тошноты, так заметно, что мама кинулась ко мне и обняла. Я выпрямилась, оттолкнула, и она, как всегда, не посмела спросить. Вдвоем стало невыносимо – торопясь, не заботясь о впечатлении, я коротко объявила, что сейчас уйду и вернусь поздно. Меня понесло – без видимой ясной цели – в каком-то припадке острой нетерпеливости. Прямо из подъезда вбежала в красное такси с поднятым белым флажком (оно медленно двигалось и не останавливалось), на ходу приоткрыла дверцу и крикнула адрес Андрея – вполне бессмысленно, раз он уже уехал. Странно, задетости, оскорбленности не было, только предчувствие потери, невероятное сознание: к нему нет доступа, он скрыт от меня этим новым, поучительным, ненавидящим тоном, и ничего переменить нельзя. Вот улицы, по которым он возвращался домой, где встречал автомобили и чужих женщин и проклинал свое одиночество. Мне стыдно за свою непонятную безжалостность, и откуда-то страх, что началось горе. Оно идет от разрозненных воспоминаний об уютной, даже издали ощутимой заботливости Андрея, о моей блаженной высоте. И что-то объединяюще-жестокое в очевидности последних лет и нашей нелепой вражды – самолюбивых уступок, неискренних сравнений, душевного грубого торга. Без этого – доброта, дружба, равенство. Но как же я думала раньше? Какая необыкновенная путаница.

Приехали. Оказывается, я всё время надеялась, что письмо не окончательное и наивно ждала «опровержения», которое где-нибудь у Андрея найду. Не представляла, как это будет – тетради, им оставленные, даже милые и обо мне, обратились в прошлое, обескровлены этим ужасным письмом. Нет, я ожидала чуда – записочки посередине стола, подарка, что-нибудь выражающего, хотя бы устного привета.

Консьержка предупредила, что «наверху старый граф». Мне очень хотелось порыться, поискать одной, но не было терпения отложить. Я никогда не видала дядю Андрея. Он показался сперва обыкновенным и добродушным: тяжелые, еще за дверью слышные шаги, толстый, бритый, розовый, в широких роговых очках. Но глаза, как у Андрея, светлые, невпускающие, и неожиданно резкий голос – отрубленные, вырывающиеся, неопровержимые слова.

– Извините за мой pull-over (я бы сама и не заметила). Вы, наверно, та барышня, из-за которой Андрей оставался в Париже. Он кончен – вопрос недель. Никому нельзя мучиться безнаказанно.

Я застыла, одеревенела и откуда-то – из живого далека – ждала несомненного удара. Удар и был нанесен.

– Вот сохранил свои деньги – для кого? Странно, что Андрей не пробовал Вас осчастливить. Так просто – фальшивый брак. Не догадался – это на него не похоже. Да, все живут, а стоит он больше других.

Последнюю фразу он выкрикнул особенно зло и как-то в упор. Потом задумался и отвел глаза – меня почему-то поразило его утомленное, неподвижное, почти оскорбительное отсутствие. Кажется, не произнесла ни слова – и вышла.

Теперь уже ночь – второй или третий час. Пишу в кафе, маленьком, скучном, давно опустевшем. Оно скоро закроется, но нет решимости вернуться домой, захлопнуть за собой дверь, очутиться в плену. У меня одно желание – продлить эту странную свободу. Так бывало с Андреем – мне по-жуткому хорошо в его роли. Настолько в нее вошла, настолько сейчас на стороне Андрея, что воображаю, как сладкую месть, нашу встречу, его упреки и праведное злорадство. Всё сложилось обидно по-иному: мы не увидимся, и чужой случайный человек оказался мстителем.

Самое для меня грустное – Андрей никогда не узнает о своем внезапном торжестве. Если даже к нему поеду и попробую объяснить, он примет мое объяснение за раскаяние или жалость, вызванную болезнью. А главное – я больше не нужна и ничего исправить не успею. Вот так просто написать: не успею. Но ведь это, сколько бы ни пряталась, до меня дойдет, и тогда – немыслимо. Все-таки большое невезение – прозреть и платиться за прежнюю свою слепоту. Только теперь поняла, как мучился Андрей, и невольно – ради искупающей справедливости – ищу схожего, мучительного, у себя. Оно как будто найдено: мы, наконец, уравнены страстной потребностью друг к другу достучаться и беспомощностью, изнуряющей и непреодолимой. У Андрея это кончилось или всё равно прервется («вопрос недель»), у меня начинается и будет расти.

Чудо

Я поправлялся после тяжелой операции. Радость, какая бывает у выздоравливающих, давно прошла и сменилась неврастенической скукой бесконечного ожидания. Люди, много болевшие, знают это нетерпеливое высчитывание дней и часов, тревогу, если снова откладывается срок освобождения, раздражительность из-за всякого неудобства, недоверие к докторам, будто бы желающим нажиться.

Для последнего были поводы, впрочем, едва ли серьезные и разумные. Я находился в новой, чистенькой французской клинике, в комнате для двоих, просторной и дорогой, куда меня в полуобморочном состоянии однажды ночью перевезли друзья. Поневоле казалось, что я выйду из клиники нищим, что меня «эксплуатируют», хотя уход был добросовестный и даже образцовый.

Вторая кровать оставалась пустой, и всё мое общество составляли старый, дельный врач, ежедневно меня посещавший, и сестра милосердия, почему-то со мной «отводившая душу». Высокая, статная, немолодая, с бледно-серым, поблекшим, невыразительным лицом, она подолгу жаловалась на интриги своих «copines», на ссоры докторов, на их придирки и несправедливость. Врачебные ошибки злорадно ее оживляли, как бы жестоко за это ни расплачивались больные. Другой постоянной темой для моего развлечения и подбадривания были рассказы о страшных мучениях и смертях, в чем у нее проявлялась необычайная изобретательность.

Все это мне выкладывалось бесстрастно-тихо и монотонно, и так же, не повышая голоса, она неумеренно хвалила себя, свой опыт, свои медицинские удачи. Человек постепенно приспособляется к любому, навязанному судьбой собеседнику – на пароходе, в казарме, в тюрьме. И я привык внимательно выслушивать мрачные рассказы soeur Marguerite и жил интересами клиники, в уродливом отражении новой моей приятельницы. Меня волновало, что экономка ворует, что повар не умеет готовить, что старший врач спутал язву желудка с аппендицитом, и мои возмущенные реплики подогревали словоохотливость и вдохновение сестры.

Я забыл о существовании прежнего, вольного мира, который исчез для меня незапамятно-давно и в который я Бог знает когда вернусь. Газеты и книги посылались как будто с другой планеты и говорили о легендарных вещах. Только изредка я с тоскою глядел на пустую кровать у стены наискосок. Мне представлялось, что будущий мой сосед снова свяжет меня с неподдельной, далекой, заманчивой жизнью, куда мне доступ еще закрыт. Я заранее мечтал, видимо, изголодавшись по людям, о дружеских с ним разговорах, о его родственниках и посетителях. Мои знакомые, после первых тревожных дней, понемногу меня забросили. К тому же наши приемные часы совпадали с их рабочим временем.

И вот исполнилась моя мечта о соседе. Меня поразили чрезмерно суетливые приготовления. С утра выносились и в коридоре с шумом вытряхивались матрацы. Белье несколько раз перекладывали и меняли. Пришли две дамы, морщинистая, сухонькая старушка и стройная, изящная, голубоглазая блондинка, лет тридцати, в коротком, до талии, меховом жакете, придававшем ее движениям особую грациозную молодцеватость. Они озабоченно осмотрели комнату и кровать, младшая отдернула одеяло, взбила подушки, а старшая, явно стесняясь, неожиданно ко мне обратилась со странной просьбой на два-три дня перебраться в общую палату. Сестра ответила вместо меня, поручившись за мое спокойствие и терпеливость. После ухода обеих дам она и столь ненавистные ей «copines» о чем-то встревоженно шептались.

Мое любопытство возрастало, но то, что вскоре сообщила soeur Marguerite, мне показалось недостаточно сенсационным. Предстоит ерундовая операция удаления несложных абсцессов. Больной – талантливый и богатый инженер, его мать – владелица каких-то заводов, ее спутница – amie, ставшая невестой. Было ясно, что дело не так уже просто, и повторные мои настояния заставили сестру легкомысленно выболтать секрет. Инженер – давнишний злостный морфинист. У него это – последствие еще фронтового ранения и длится свыше десяти лет. Он дошел до ошеломительной цифры – двадцать четыре укола в день. Шприц повсюду с собой, уколы производятся даже через одежду, из-за чего множество нагноений и необходимость операции. Мосье Морэн перебывал во всех лечебницах, где борются со склонностью к наркотикам, и у нашего персонала смутная надежда его исправить навсегда. Разумеется, честолюбивая Маргарита приписывает инициативу и все дальнейшие возможные заслуги себе.

Меня это неслучайно остро задело. Я после операции ощущал беспрерывные, невыносимые боли, и в течение десяти дней мне каждый вечер, перед сном, та же Маргарита впрыскивала морфий. Не помню другого блаженно-счастливого состояния, которое могло бы сравниться с тем, что начинаешь испытывать через несколько минут после укола. Где-то внутри медленно разливается сладкая теплота, голова охвачена какой-то ясновидящей дремотой, боль как будто растворяется, и нарочно стараешься не заснуть, чтобы длилось без конца это неповторимое состояние.

Я просыпался под утро, заранее готовый к расплате, с тоской непривычного пьяницы, пробуждающегося от похмелья, но с тоской удесятеренной и непоправимой. В тело проникал свирепый холод, как бы жарко я ни был укутан. Боль возвращалась, усиленная горьким сравнением – только что я безмятежно засыпал. Предстоящий день мне казался огромным, вечерняя радость почти недостижимой, и всё же эти долгие дневные часы были сплошным безвольным ожиданием вечера. Чтобы время обмануть, укоротить, я снова и снова принимался считать до тысячи, припоминал стихи наизусть и никакими способами не мог добиться успокоения. Милый доктор, аккуратный, вежливый старичок, с орденской ленточкой в петлице, напуганный грозной моей страстью, с трудом ее искоренил, замучив и меня, и сестру.

Вот почему я вдвойне сочувствовал неизвестному мне и, должно быть, исстрадавшемуся человеку. Я знал, как мучительно нужен морфий, едва к нему привыкаешь, и как мучительно от этого избавиться. Конечно, при сопоставлении с Морэном, у меня была неопасная детская болезнь, и тем более чудовищными рисовались предназначенные ему испытания, тем сильнее он возбуждал мое сочувствие и любопытство.

Он появился тотчас же после завтрака, в сопровождении обеих дам, и меня удивило противоречие между его поведением и внешностью. Высокий, тонкий, чуть банально элегантный француз, блестящие карие глаза, маленькие усики – во всем подтянутость и холеность. И в то же время угрюмая молчаливость, доходящая до презрительности и грубости. Своим спутницам он отвечал односложно и явно неохотно, мне даже не кивнул головой. Я сразу понял, что дружбы не выйдет, что мое одиночество станет еще тяжелее.

Потом его оставили одного, и он непостижимо-долго переодевался в больничный халат, повернувшись ко мне спиной. Минут через двадцать вошла Маргарита с обеими дамами, попросила их обождать, а его самого повела в операционную. Женщины тихо беседовали между собой, изредка спрашивая меня, доволен ли я уходом, отношением, едой, однако, не поинтересовались, чем я болен. Их занимало лишь то, что могло быть приложимо к мосье Морэну, я же лично для них не существовал. Мне сделалось немного обидно, но я себя преодолел, считая естественным чужое невнимание. Напротив, я восхищенно любовался невестой, ее очаровательными сильными руками, непроизвольно-изящными жестами, белокурыми волосами, выбивавшимися из-под маленькой треугольной шапочки, и не без зависти думал о том, что на месте мосье Морэна немедленно бы исправился в чем угодно ради такой прелестной подруги.

Операция быстро закончилась, и больного, столь же тусклого и молчаливого, осторожно принесли на носилках. Сестра и доктор сияли, говоря, что всё сошло благополучно. Их радость передалась обеим дамам, и я невольно за них огорчился, оттого что мосье Морэн отнесся с ледяным равнодушием к их веселым и горячим поздравлениям.

Он пробыл в клинике две недели, всё так же меня не замечая. Дамам позволяли у него сидеть гораздо больше, чем это допускалось больничными правилами. Им он отвечал по-прежнему односложно и нелюбезно. Без них читал какие-то технические книги или неподвижно лежал в халате, поверх одеяла, всегда на левом боку, лицом к стене.

Зато лечение подвигалось как будто успешно. Маргарита, взволнованным шепотом, рассказывала, как постепенно уменьшаются дозы морфия, как его обманывают, впрыскивая чистую воду. Я искренно подтверждал, что он и внешне переменился, что у него стали яснее глаза, полнее щеки, здоровее цвет лица. Мы вместе ругали те учреждения, где он был раньше, где берут деньги, обещая избавление от наркотиков, и где ничего не дают взамен. Мосье Морэн от нас презрительно отворачивался, не слыша, не видя наших секретных перешептываний. Единственное, что меня поражало – его покорность, его беспрекословное послушание. Он вяло ел всё, что приносили сиделки, соблюдал, до мелочей, госпитальную дисциплину, по первому указанию вечером тушил электричество. Лишь перед самым отъездом он со мной заговорил – мрачно, сухо, без малейшей приветливости в тоне – начав с комплимента, которого я не ожидал и не заслуживал:

– Мне хотелось напоследок вас поблагодарить, как ни странно, за то, что вы не лезли с непрошеными советами. С тех пор, как у меня эта несчастная мания, каждый, кому не лень, считает своим долгом меня поучать. То же самое, если еще не устроены, не нашли работы, вас опекают тысяча доброжелателей, но только не ждите от них ни одного дельного слова.

Я мог бы возразить, что моя деликатность и невмешательство были вызваны его враждебной неприступностью и что хвалить меня за это не приходится. Однако, тут же я нарушил свою дискретность и не удержался от «непрошеных советов». Я сказал всё, что думал о нем:

– Вам повезло, о вас так мило заботятся. Какая у вас очаровательная невеста. Неужели вам не хочется ее обрадовать?

– Вы рассуждаете, мой друг, по случайным наблюдениям, очень далеким от действительной сути вещей. Позвольте и мне вам кое-что посоветовать. Не верьте Маргарите, она – самовлюбленная тупица. У нее счастливый дар менять события в свою пользу. Таким удачливым фантазерам живется легко.

Я вспомнил бесчисленные разговоры с Маргаритой и со стыдом убедился в его правоте. Всё, что теперь я о ней пишу, мне, в сущности, подсказано мосье Морэном, а тогда я воспринял, как унижение, свою глупую доверчивость и его проницательность. Не знаю, почему, он продолжал свои откровенные признания:

– Я женат, у меня удивительная жена, с характером, умная, одаренная, красивая. Она меня бросила несколько лет тому назад, убедившись в том, что я не справлюсь с пороком, что нам не создать уюта и семьи. Это – честное «temoignage de pauvrete». Я точно так же поступил бы на ее месте. А та, что приходит, гувернантка покойной сестры. Как видите, моей матери суждено было много горя. И страшную тревогу за меня ей нужно с кем-то разделить. Она решила верить, что сочувствие моей невесты (я услышал в тоне Морэна как бы иронические кавычки) и благородное, и доброе, и бескорыстное. Быть может, она и не ошибается. К тому же я в подробности не вхожу и не стану лишать ее последних иллюзий. У меня выработалось правило соглашаться, не спорить, не возражать. Тогда внешний мир еще как-то приемлем, на борьбу же энергии не хватает. Иногда, без оснований, надеюсь, что всё прояснится, что жена меня простит и что близок идиллический конец моих злоключений. Очевидно, я по-старому ее люблю. Впрочем, забудьте обо всем, я попросту непозволительно разболтался.

Он опять отвернулся и больше со мной не разговаривал. Только на прощанье мне грустно улыбнулся. Кажется, этого было достаточно для заискивающей любезности обеих дам.

После их ухода в моей комнате собрался чуть ли не весь больничный персонал. Явились сестры, сиделки, вороватая экономка. Позвали повара и даже кое-кого из выздоравливающих. Маргарита расхвасталась, как никогда. Она подробно описала свой «метод», ссылаясь на меня по всякому поводу. Я тоже был в центре внимания, хотя и ощущал какую-то странную неловкость. Маргариту поздравляли – не слишком искренно, однако, дружно – и у каждого оказались свои соответственные воспоминания.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации