Автор книги: Юрий Гурфинкель
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Анастасия Ивановна немного смягчилась. Ее, по-видимому, заинтересовал необычный ход творческого процесса.
Неожиданно она сказала с неприязнью:
– А вы знаете, как он над ней издевался?
– Над кем?
– Над Галей Дьяконовой.
– Дали?
– Ну, конечно. Он же безумный был. Подарил ей замок, совершенно ей не нужный. Она его туда и не пускала. Так он все-таки как-то проникал, ходил там за ней, ползал на четвереньках, пытался ее удивить тем, что ел собственные экскременты. Сумасшедший. Она мне описывала все это…
Я проводил ее до номера, открыл дверь пластиковым ключом с магнитной полоской. Потом сидел в кресле, разглядывая слегка привявшие мелкие розы, подаренные администрацией гостинцы несколько дней назад, ожидая, когда она возвратится из ванной комнаты. Я пока не понимал, какая связь между Галой, женой Сальвадора Дали, и Анастасией Ивановной.
И тут открылось для меня то, чего я раньше не знал. Анастасия Ивановна и Галина Дьяконова (ее подлинное имя Елена) состояли в переписке, и подробности личной жизни Галы, неизвестные широкой публике, она хорошо знала.
В тот вечер для меня это было откровением.
Я, конечно, вспомнил поразивший меня в свое время портрет девочки – подростка – Елены Дьяконовой, ее соученицы по женской гимназии, так ярко изображенной ею в книге ее «Воспоминаний». Но прежде у меня она никак не ассоциировалась с Галой – музой Сальвадора Дали.
…тоненькая, высокая, с длинными ногами, в коротком коричневом платье. У нее узенькое лицо, русая коса с завитком на конце и необычайные глаза: узкие, карие, с внимательным взглядом и такими темными длинными ресницами, что на них – потом я узнала, – оказывается, «можно положить рядом две спички!». В ее лице – упрямство и та степень застенчивости, которая делает движения – резкими, придает существу – дикость. Ее пристальный взгляд насмешлив. В ней нет ни тени игры – естественность, ставшая самобытностью!
Это и есть будущая Гала.
Их приязнь возникла в Москве в гимназии Потоцкой[2]2
Варвара Васильевна Потоцкая (урожд. Воейкова, 1872–1944), начальница частной «Гимназии В.В. Потоцкой» в Москве, проф. Московского университета, автор учебников по французскому языку.
[Закрыть]. Это была не просто дружба, это было проявление очень сильных и странных чувств. Настолько острых, что спустя многие годы, наполненные событиями куда более значимыми, Анастасия Ивановна рассказывала о них, ничего не забыв, не упустив даже самых мельчайших психологических подробностей.
И о муках ее ревности к подругам Елены Дьяконовой. И содержание записки, которую она ей вручила, безоговорочный тон, по ее выражению, напоминавший требование капитуляции. Спустя восемьдесят пять лет она даже помнила фамилии своих соперниц, подруг Елены – Востросаблина, Луначарская, Вноровская.
…Никого из них видеть рядом с тобой не желаю. Если согласна быть моей подругой, писала она ей в записке, – иди сегодня из школы не с ними, а со мной. Буду ждать после занятий в гардеробной. Не глядя, она сунула записку ей в руку. И с трепетом стала дожидаться ответа. Время шло, школьный день заканчивался, но ответа не было.
И вот все покидают класс, а она все еще надеется и даже нарочно делает вид, будто ищет что-то в пустой парте, чтобы не уходить – вдруг Лена возвратится. Наконец выходит. Направляется в гардеробную. А там – неожиданно! – тоненький знакомый силуэт.
Имя Галя – придумала ей мать. А Гала – это ее собственное изобретение. По-французски – «праздник».
…один из самобытнейших характеров, мною встреченных, – писала А.И. – Взгляд ее узких, поглощающих глаз, движение волевого рта… смех ее охватывал, как стихия. Как нас с Мариной. Только была в ней Марине и мне не присущая, какая-то ланья пугливость, в которой было интеллектуальное начало, только внешне выражаемое мгновенной судорогой смеха, вскипающего одним звуком, почти давящим ее; взлетали брови, все ее узенькое лицо вспыхивало…
Сестры Цветаевы приглашали ее к себе в Трехпрудный на субботу и воскресенье, пытались развлечь, как могли. Анастасии Ивановне еще запомнились ее расширяющиеся от сопереживания, чуть ли не пульсирующие зрачки, когда они (Ася и Марина) рассказывали ей о своих горестях, об их поездках с матерью в Швейцарию.
В семнадцать лет у Гали Дьяконовой открылся туберкулез. Семья отправила ее лечиться в Швейцарию. Отчим, который ее очень любил, даже слег от переживаний.
В те времена диагноз «чахотка» звучал как приговор. В Германии примерно каждый седьмой немец умирал от туберкулеза. Роберт Кох, немецкий врач, микробиолог, открыл причину этой болезни, бациллу, названную впоследствии его именем. Но эффективного лечения он предложить не смог. Созданная им вакцина с использованием ослабленной туберкулезной палочки оказалось неэффективна. Пациентов посылали в Альпы дышать горным воздухом. В редких случаях это помогало. Чахотка косила налево-направо и в России. От туберкулеза в тридцать семь лет умерла мать Марины и Аси.
Галя Дьяконова вытащила счастливый билет. Трудно сказать, что ей больше помогло – воздух альпийских лугов или любовь молодого поэта Эжена Гренделя, с которым она познакомилась в санатории в Давосе. Вероятно, ее пылкая натура, образованность, интеллектуальное начало, которые так пленили Асю и Марину Цветаевых, и Эжена Гренделя не оставили равнодушным. Хотя, как признавалась Гала, его стихи ей не понравились, однако приятно было слышать из его уст, что это именно она вдохновила его на их создание. Вскоре он стал подписывать свои произведения псевдонимом, который Гала для него придумала, – Поль Элюар.
После лечения в Давосе Галя Дьяконова возвращается в Москву, но чувства, которые зародил в ней французский юноша, вспыхнули с новой силой. В ее письмах Эжену во Францию были слова и о том, что они не расстанутся, но при этом – осмотрительность целомудрия! – они не будут переходить границу в своих отношениях, пока не получат благословение церкви. Элюар отвечал ей полной взаимностью.
Между тем в Москве мать и отчим были решительно против их брака. Дошло даже до того, что Галя Дьяконова вскрыла себе вены на запястье, чтобы доказать им свою решимость уехать из дома к своему избраннику.
В 1916 году она приезжает во Францию и остается в семье Эжена дожидаться его возвращения из фронтового госпиталя, где он проходил службу.
В семнадцатом они поженились, а через год у них родилась дочь. К этому времени цикл любовной лирики принес Элюару известность во Франции, как он полагал, благодаря «женщине-празднику», вдохновлявшей его.
Однако в 1929 году их брак распался. Анастасия Ивановна считала, что причиной всех бед был Сальвадор Дали: это он «увел» ее от Поля Элюара. Ей даже «пришлось», как она выразилась, оставить одиннадцатилетнюю дочь… После я прочитал о Гале и Дали нечто совершенно иное, о чем Анастасия Ивановна, по-видимому, не знала. А может быть, знала, но не хотела это обсуждать.
Брак Елены и Поля Элюара развивался довольно причудливо. В 1921 году они приехали в Кёльн к художнику Максу Эрнсту. К этому времени он уже был известен в Германии и Франции своими авангардной живописью, офортами и коллажами.
С Эрнстом у Элюара завязались очень тесные отношения, какая-то особая разновидность мужской дружбы. Гала охотно позировала художнику. Элюар отобрал коллажи Макса для иллюстрирования своего сборника «Повторения».
Совместная работа над книгой настолько их объединила, что естественным продолжением этой дружбы стала близость Макса Эрнста и Галы, чему Элюар всячески способствовал. Через год они жили все вместе во Франции под одной крышей, разделяя супружескую дубовую кровать, подаренную родителями им на свадьбу. Результатом этого союза стала небольшая книжка Элюара и Эрнста – поэта и художника – с говорящим названием – «Несчастья бессмертных», вышедшая в 1923 году.
Анастасия Ивановна встретилась с Галей Дьяконовой и Элюаром в 1927 году в Париже, когда возвращалась в Москву из Сорренто, где она встречалась с Горьким. Со школьной подругой и ее мужем она провела целый день. Элюар ей понравился. Она нашла в нем сходство с Маяковским. Расставаясь, он сказал ей: «Второй раз в жизни я всерьез разговаривал с женщиной. Первый раз это была Гала, второй раз с вами, – и обе вы – русские…»
Гала вдохновляла и Макса Эрнста, и Поля Элюара. Но, вероятно, роль, которая ей была отведена в отношениях этих двух ярко одаренных людей, ее саму удовлетворить не могла. Все это, по-видимому, привело к ощущению одиночества, исчерпанности брака с Элюаром да и жизни вообще. Неслучайно спустя несколько лет во время прогулки в скалах, в Кадакесе, куда привел ее Сальвадор Дали, она призналась ему, что хочет умереть, и попросила сбросить ее со скалы в пропасть. Дали был поражен силой и искренностью ее слов. В своей книге «История одного гения» он описал свои переживания, связанные с ее необычной просьбой.
Дали и Гала познакомились в 1929 году в Кадакесе. Дали только что возвратился из Парижа, где он вместе с Бунюэлем закончил монтаж фильма «Андалузский пес» – шестнадцатиминутный сюрреалистический немой фильм, кошмарное сновидение Бунюэля, при просмотре которого китайский мажордом Чарли Чаплина, случайно увидев некоторые сцены фильма, упал в обморок (сам Чаплин к фильму отнесся с интересом). Было отчего. Набор фантасмагорических сцен, не имеющих смысла, – это еще цветочки, а вот сцена, где Бунюэль разрезает бритвой глаз, – способна уложить не только китайского мажордома. Возвратившись домой, Дали пригласил к себе две богемные пары – художника Рене Магритта и Поля Элюара с женами.
На следующий день после приезда гостей Дали и Гала повстречались на пляже.
Так начались их отношения, кардинально изменившие жизнь Елены Дьяконовой и Дали.
– Малыш, – сказала она ему тогда, в Кадакесе, – мы больше не расстанемся. Скоро вы будете таким, каким я хочу вас видеть.
Чахотка, которую она поборола, вероятно, обострила в ней чувство жизни, притупила, если не стерла вовсе инстинкт материнства. Елена Дьяконова не вернулась к Полю Элюару и больше никогда не виделась со своей дочерью. Однако в причудливой форме материнский инстинкт все же всплыл в ее отношениях с Дали, который за десять лет до их встречи тяжело перенес смерть матери и мысленно не мог с ней расстаться.
На фотографии, сделанной в фотокабине вскоре после их знакомства, в 1929 году, Дали выглядит как успешный студент накануне выпуска – умное лицо с легкой иронической улыбкой. И пока что без эпатажных тараканьих усов. Прильнувшая к нему узколицая Гала-Лена Дьяконова на этой фотографии скорее похожа на любящую мать, к которой сын приехал на каникулы. Необычная мать и странный сын. Ей исполнилось тридцать пять, Дали был моложе ее на десять лет.
Вскоре без сожаления она покинула семью, респектабельную квартиру в Париже и переехала в Испанию в скромную хижину Дали на берегу залива. Похоже, ей нужен был новый импульс жизни, а Сальвадор Дали оказался как раз тем человеком, на которого не жалко было потратить свои силы…
Дали в своей эпатажной манере с иронией так отзывался о своем отношении к Гале: «Я люблю Галу больше матери, больше отца, больше Пикассо и даже больше денег». А потом на полном серьезе писал: «Спасибо, Гала! Это ведь благодаря тебе я стал художником. Без тебя я не поверил бы в свои дарования! А ведь правда, что я люблю тебя с каждым днем все сильней и сильней…»
Спустя годы, уже оставшись с Дали навсегда, Гала писала Анастасии Цветаевой, что зиму проводит в Нью-Йорке, лето – в Испании, а весной приезжает на несколько недель в Париж. В письме она просила А.И. прислать ей книгу «Воспоминаний», чтобы перевести ее для Дали. «Много раз дружила с мужчинами, – признавалась она Анастасии Ивановне, – но никогда с женщинами. Ты моя единственная подруга». В Россию она собиралась, но так и не приехала – «…Дали не может работать без меня…»
В тот вечер в Амстердаме, слушая рассказ А.И. о ее школьной подруге и жестоком Сальвадоре Дали, я еще не думал, что Анастасия Ивановна, возможно, переживает такое же или похожее чувство ревности к Сальвадору Дали, какое когда-то испытывала к подругам Лены Дьяконовой в гимназии Потоцкой.
В общем, феминистский Конгресс в Амстердаме оказался как раз тем самым местом, куда нам, видимо, и следовало попасть.
* * *
Время в Голландии течет очень быстро. Уже третий день мы живем у Татьян. И каждый день столько событий, что любое из них хотелось бы остановить, задержать, не дать исчезнуть.
Пора, наконец, рассказать о них.
Собственно, голландка только Татьяна Дас, хозяйка дома. Ведал ли Пушкин, что его «Евгений Онегин» полюбится и здесь, в Королевстве Нидерландов? Высокая, спортивная, с кельтской нордической жесткостью в лице и немного растерянной улыбкой. Казалось бы, ничего общего с привычным обликом Татьяны пушкинской. Но родители, по-видимому, не случайно выбрали ей это имя, угадали суть будущей мечтательной и поэтической натуры. Двумя днями позже мы оказались в гостях у этих простых и радушных людей, позвавших нас в свой уютный дом, заставленный книгами и цветами. Татьяна Дас переводила стихи Марины Цветаевой для сборника, вышедшего в Голландии, и, знатоки говорят, переводы удачные.
Вторая Татьяна родом из России. Какими-то судьбами занесло ее сюда лет девять назад, и Татьяна Дас приютила ее у себя. В лице ее с нежной кожей и выразительными глазами есть что-то напоминающее «Девочку с персиками» Серова. Но, в противовес уравновешенной и рассудительной хозяйке дома, все в ней взбаламучено, взвинчено. Учится на каких-то высших феминистских курсах, увлекается китайской гимнастикой и древнерусскими религиозными текстами, прилежно посещает церковь. Анастасией Ивановной восхищена до слез, никого к ней не подпускает. Даже не дает мне измерить ей давление. Тяжелая психастения.
Все время попадает в какие-то необычные истории. Вчера, например, пришла с огромной коробкой пирожных: какая-то фирма проводит рекламную кампанию, для чего наняла двух парней, которые должны были их раздавать по одному, вручая одновременно проспекты компании. Таня (московская), взяв предложенное ей пирожное, сказала, что у нее сейчас гостит семья из России и одного ей мало. Сердобольные голландцы отдали ей все, что у них оставалось, т. е. всю эту огромную коробку, не вместившуюся в холодильник.
Анастасия Ивановна эту историю воспринимает как полуреальную и относит ее на счет сказочности всей Голландии.
Вечер. Оранжевый квадрат солнца с голубоватыми тенями оконного переплета на противоположной стене. А.И. сидит на высокой двуспальной кровати времен немецкой оккупации Амстердама, упершись ногами в табурет. На коленях широкий блокнот, что-то гоголевское в ее профиле, в низко склоненной над бумагой голове. За ней пристально наблюдает с подоконника кот по кличке Петр, и сюда же пружиной взметнулась серо-тигровая кошка Павел – религиозные реминисценции Татьяны-московской, давшей им имена. Анастасия Ивановна просит выпроводить голубушку в другую комнату, опасаясь, что та нечаянно царапнет по глазу. Петр, нехорошо подвывая, уклоняется от выдворения и в знак протеста оставляет на полу небольшую, но резко пахнущую лужу. Павел взметнулась на книжный шкаф и когтистой лапкой отбивается от Татьян, пытающихся ее оттуда снять. Жанровая сценка в духе «малых голландцев».
* * *
На следующий день – знаменитый «Ночной дозор» в Государственном музее, который Анастасия Ивановна так хотела увидеть. Огромное, во всю стену, полотно с мастерски разыгранными, напоминающими театральное действо планами, с золотистыми рембрандтовскими вспышками одежд среди темных фигур. И уже на самом переднем плане картины за границами рамы – кресло на колесиках, а в нем легкая согбенная фигура А.И.: служительница, охраняющая картину, сделала исключение и позволила нам подвезти ее поближе, миновав заграждение.
Всего в квартале отсюда музей Ван Гога. Осанистый, похожий на портье сотрудник Рейхсмузея на нашу просьбу разрешить перевезти на этом кресле «очень-очень пожилую леди» на другую сторону площади в музей Ван Гога сделал удивленные глаза – никогда еще с подобными пожеланиями к нему не обращались. Однако в ту же минуту согнал с лица изумление, очевидно, не подобающее сотруднику такого музея. Второй раз брови его поднялись, когда он узнал, что посетительнице идет девяносто восьмой год и она из России.
Несколькими минутами позже прохожие не без интереса наблюдали необычную процессию: важный господин в костюме, застегнутом на все пуговицы, с достоинством толкал впереди себя музейную коляску с пожилой дамой в сильных очках, сзади же следовали человек семь–восемь – Татьяны, Мария Николаевна, я и еще несколько увязавшихся за нами любопытствующих.
Анастасия Ивановна сидела, подавшись вперед, так что могло показаться, будто она что-то потеряла и теперь внимательно осматривает брусчатку улицы. На самом деле она дремала.
Какова мера иррационального у обычного человека и у художника? Ван Гог, Сальвадор Дали, Врубель… Какие графитовые стержни нужно ввести в реактор собственного безумия, чтобы творческая энергия потекла в нужное русло и дело не кончилось отделением для буйных?
«Маринина проза – водопад, горный поток, моя – тихий ручей, отражающий берега», – говорила А.И. Может быть, она лучше, чем Марина, умела обуздывать собственное безумие? «Сдержанный – значит, есть что сдерживать», – любила повторять Маринину фразу, примеривая ее то ко мне, то еще к кому-нибудь из знакомых. Так достают из шкафа одежду, из которой вырос, ее можно повертеть в руках, полюбоваться и без сожаления отдать другому. Но тот, кто внимательно читал ее прозу, должно быть, не раз удивлялся половодью, прорывающему плотины запретов, мнимых и настоящих. Не поэтому ли в музее Ван Гога все ее приводило в восхищение?
«Цветущий миндаль», «Подсолнухи», «Комната» – возле этих картин лицо ее оживлялось, голос становился ласковым, восхищенным. Невероятное напряжение цвета, энергия каждой линии. В «Автопортрете с отрезанным ухом» – ирония, горечь перед бессмысленностью жизни. Ее уродливостью и красотой, ставшими в какой-то момент несовместимыми с жизнью художника?
– Импрессионизм – мое любимое в живописи. Импрессионисты пишут так, как близорукие – видят. Без линий, без подробностей – цвет, тени, масса очертаний. Но у Ван Гога – не так.
Дама-экскурсовод благосклонно улыбнулась пожилой леди из России, и мы не спеша заскользили за ней по паркету в войлочных шлепанцах поверх обуви, не нарушая благоговейную тишину музея. Попутно выяснилось происхождение слова «импрессионизм»[3]3
Термин «импрессионизм» возник с легкой руки критика журнала «Le Charivari» Луи Леруа, который озаглавил свою статью (L'Exposition des impressionnistes), пародируя таким образом название картины Клода Моне «Впечатление. Восходящее солнце» (Impression. Soleil levant, 1872). Картина была экспонирована на первой выставке «независимых» в Париже 1874 года. Вначале этот термин имел пренебрежительный, даже издевательский характер, указывая на соответствующее отношение к художникам, писавшим в «небрежной» манере, но затем прижился.
[Закрыть]. Какой-то газетный рецензент, посетив выставку Сезанна, Моне и Ренуара, насмешливо заметил – дескать, у этих художников нет ничего за душой, кроме впечатления (impression).
И это словечко, брошенное с сарказмом, неожиданно стало названием нового направления в живописи… Тогда я впервые об этом услышал. Анастасия Ивановна, мне кажется, об этом тоже не знала – слушала с большим интересом.
– …А теперь взгляните на эту работу. Динамика цвета и мазка наполняет жизнью и движением даже неодушевленные предметы, как, например, стул, кровать в его спальне. Там, в Арле, он написал свои сияющие солнцем пейзажи юга Франции – «Красные виноградники» (полуулыбка и мягкое движение руки в нашу сторону) вы можете увидеть у себя, в Москве, в своей картинной галерее. Так же, как и его «Пейзаж после дождя».
– Мои любимые, – добавила А.И. размягченным голосом.
– …Ван Гог работал и ночью. Обратите внимание – знаменитое «Ночное кафе», мы сейчас как раз возле этой работы: ярко залита светом терраса, столики на ней – она написана при свечах, которые он прикреплял к своей шляпе и к этюднику…
Увы, теперь того уютного музея Ван Гога в Амстердаме не существует. Вместо него по проекту японского дизайнера в 2013 году выстроили новое здание, напоминающее show-room дорогих автомобилей. Много стекла, бетона… Работы Ван Гога выглядят как потерявшиеся в толпе дети среди этих масштабных стен. Теперь их воспроизводят на огромных экранах, и это смотрится тяжело и нелепо.
А в тот день мы стояли с А.И. в мягком полумраке у ярко освещенной картины в тяжелой коричневой раме – последней картины Ван Гога, которую он успел написать за неделю до смерти, и все было предельно ясно – эти черные мазки неба, тоскливое поле пшеницы, торчащей от порывов ветра в разные стороны, реющая стая ворон над ней…
А вскоре последовала финальная развязка, когда он отправился на пленэр с этюдником и револьвером. Вероятно, ему хотелось еще раз запечатлеть, как, потревоженная выстрелом, порывисто взлетает над полем воронья стая. Трудно поверить, что он сознательно свел счеты с жизнью, ведь роковой выстрел вполне мог быть и случайным… иначе зачем он брал с собой кисти и краски. Как бы то ни было, вернулся он в дом с пробитой грудью, истекающий кровью и еще успел дождаться приезда брата Тео, сказать ему прощальные слова…
* * *
В Голландии мы уже неделю. В квартире у Татьян душно. Вышли в парк. Сидим в раскидистой тени каштана, неподалеку от дома и совсем близко к реке Амстел, откуда доносятся легкая прохлада и сполохи от солнечной ряби на воде. Говорим о новых голландских друзьях, вспоминаем наших близких. И как-то мало-помалу разговор неуверенно возвращается к московской жизни, к еще неостывшим событиям недавнего девяносто первого года.
Анастасия Ивановна политикой никогда не интересовалась. Она и Алю Эфрон, свою племянницу, порицала за то, что та, возвратившись из Франции в Москву, с головой погрузилась в эту скучную, чуждую ей и Марине, партийно-комсомольскую бурливость, неизменно подавляющую индивидуальность. На первом плане для А.И. всегда была человеческая личность, а точнее – личность творческая. И чем очевидней она проявлялась, тем больше симпатий вызывала.
Перефразируя известный афоризм, политика интересовалась ими больше, чем они ею. Но август девяносто первого года всколыхнул всех, и Анастасию Ивановну тоже не оставил равнодушной. Это были три дня обжигающей тревоги и при этом, как ни странно, какой-то смутной удовлетворенности, что все, наконец, определилось, и подковерная борьба вышла на поверхность.
Опасение, что все может закончиться гражданской войной, также присутствовало. Но по большому счету, в это мало кто верил, всем хотелось перемен, реальных изменений жизни к лучшему. Сейчас трудно поверить, что были времена, когда на полках сиротливо стояли трехлитровые банки с березовым соком, якобы самым любимым напитком россиян. Здесь же лежали пакеты с лавровым листом. Всё. На этом список «продуктов питания», как говорил Андрей Борисович, сын А.И., заканчивался. «Горби», – так называла Горбачева западная пресса, оказался плохим «кризисным менеджером».
Инфляция к этому времени достигла заоблачных значений. К примеру, наша соседка по коммунальной квартире без труда продала дачу – домик за городом. И очень гордилась, что выручила хорошие деньги. Спустя неделю на эти деньги можно было купить лишь килограмм колбасы.
Народ заволновался, от перестройки ждали не этого. Бывшие республики стали расползаться, как гоголевские раки – в разные стороны. Но никто подходящих рецептов для исправления ситуации не предлагал. Наиболее вероятными представлялись два сценария развития событий. Первый – радикальное изменение политической и экономической системы. Каким образом это могло бы произойти в кратчайшие сроки – подходящих рецептов не было. И второй, не раз опробованный в России, – усмирение бунтующих с помощью войск и с последующим вторым ГУЛАГом, – вот это казалось наиболее реальным и выполнимым в сложившейся ситуации. Так и случилось.
До этого в русской политической лексике такой аббревиатуры не встречалось – ГКЧП. Слова, составленные из одних согласных, были – например, РСФСР. Но две симметричные «С» и фарфоровая подбоченившаяся сахарница с ручками между ними не звучали так зловеще, как ГКЧП[4]4
Государственный комитет по чрезвычайному положению в СССР (ГКЧП) – самопровозглашенный орган власти, просуществовавший четыре дня с 18 по 21 августа 1991 года. Эти события получили название «Августовский путч».
[Закрыть]. Новая аббревиатура перекликалась по созвучию с другой – ВЧК[5]5
ВЧК (чрезвычайная комиссия) была основным инструментом реализации красного террора – комплекса карательных мер, проводившихся большевиками в ходе Гражданской войны в России против социальных групп, провозглашенных классовыми врагами, а также против лиц, обвинявшихся в контрреволюционной деятельности. По разным данным, всего по приговорам ревтрибуналов и внесудебных заседаний ЧК в 1917–1922 годах было расстреляно от 50 до 140 тысяч человек.
[Закрыть], оставившей в исторической памяти людей «красный террор», приговоры и расстрелы без суда. Она явственно отдавала печатным шагом сапог и передергиванием затворов. А потом к этому звуку прибавился реальный грохот гусениц по асфальту. По улицам стало невозможно проехать из-за танков и крытых брезентом грузовиков с солдатами.
Девятнадцатого августа по телевизору транслировали «Лебединое озеро». Балет то прерывали, то опять включали. Происходило что-то непонятное. Потом показали длинный голый стол. За ним сидели люди с тревожно-брезгливым выражением на лицах. У главного путчиста тряслись руки, видимо, от волнения. Но народ по привычке объяснял это «употреблением», притом неумеренным. В перерывах между заявлениями «хунты», как ее сразу окрестили, транслировали «Лебединое озеро». Опять прерывали и вновь включали, чтобы сообщить о Горбачеве, который по непонятной причине продолжал усиленно отдыхать в Форосе, в Крыму.
Анастасия Ивановна спрашивала меня, почему он не вмешался. Почему уехал из Москвы в такое время? Она хотела подробностей. А мне нечего было ей ответить, да и волновать ее не хотелось. Знаю, что до этого к Горбачеву она относилась с большой симпатией, его портрет, кем-то ей подаренный, стоял у нее на шкафу на видном месте.
Я пересказывал ей официальную версию, согласно которой путчисты закрыли его на даче в Крыму, лишили возможности связаться с Москвой. Но по слухам, которые позже как будто подтвердились, за день до объявления ГКЧП, т. е. государственного переворота, к нему в Форос приезжали и что-то с ним обсуждали эти самые люди, которых 19 августа мы увидели в перерывах между па-де-де. Неуклюжесть названия «Комитет… положения…» сочеталась с общей нелепостью затеи вернуть джинна, вырвавшегося на свободу, обратно в бутылку. Что-то у них явно не вытанцовывалось.
Опять-таки, если верить молве, Горбачев всю эту бодягу организовал сам, как говорили, выжидал и очень даже надеялся, что путчисты смогут окоротить Бориса Ельцина, который тогда стремительно набирал популярность. Девятнадцатого августа танки начали окружать Белый дом, где находились сторонники Ельцина.
Надвигалась страшная ночь. По ту сторону баррикад включали и выключали яркие прожекторы, делавшие рельефными мусорные баки, садовые решетки, спиленные ветки деревьев, лица людей, взявшихся за руки… Они хорошо осознавали, что их жизни в эти часы висят на волоске.
Казалось, ночной штурм неизбежен. Танкам не составило бы труда раскидать, как детские игрушки, сложенные баррикады. Помню, как по московскому радио, кажется, по «Эху», неожиданно сообщили новость, которая, очевидно, должна была поднять всем настроение. Будто бы на выручку к осажденным в Белом Доме из Алабино, что в сорока километрах от Москвы, движется кавалерийский полк «Мосфильма», созданный некогда для съемок фильма «Война и мир». Воображению уже представилась картина конной атаки алабинских гусар, теснящих танки. Однако каких-либо дальнейших сообщений о действиях конного полка так и не поступило.
Но чудо все-таки случилось.
Где-то ближе к ночи все, кто, не смыкая глаз, смотрел телевизор, а таких было большинство – город не спал, свет был во всех окнах, – вдруг увидели на своих экранах, как появился, буквально выпорхнул откуда-то из темноты легкий танк с невиданным до этого трехполосным флагом – российским триколором – и на всех парах понесся вдоль человеческой стены, стоящей у баррикад. За ним еще несколько с такими же новыми, теперь уже российскими, флагами вместо прежнего с отжившими серпом и молотом. Вот это был переломный момент этой ночи. Глядя на танк с правильным флагом, многие, как говорят, вытирали слезы.
Конечно, Анастасия Ивановна всего этого видеть не могла, поскольку была в это время в Эстонии, в Кясму. А если бы и находилась дома, тоже ничего не увидела бы – телевизора у нее нет. Догадываюсь, что многое из того, о чем я ей рассказывал во время наших бесед в Голландии, ей было известно и от Андрея Борисовича, и от навещавших ее друзей.
Последствия этих событий сказывались все последующие месяцы. Прошел почти год, все как будто понемногу улеглось, но ощущение тревоги полностью не исчезло. Предприятия закрывались. Многие оказались без работы и, соответственно, без средств к существованию. Все обесценилось вмиг. Опасаясь рецидива путча, те, у кого была возможность и горячее желание, стали собирать вещички и двигаться на ПМЖ куда глаза глядят. Почему-то нашлось немало тех, кто решил ехать в Канаду и даже в Австралию или в Новую Зеландию. Дорога в Израиль и оттуда – транзитом – в Штаты до этого уже была проторена.
Накануне отъезда в Голландию в поисках сувениров я оказался на Старом Арбате. Здесь, как и на соседних улицах, полно народу. Толпа колышется, медленно перемещается вдоль рядов сувенирных лавок. В такую жару, оказывается, людям нужны простые вещи: гжель, военные ушанки со звездой, матрешки, палехские шкатулки с жар-птицами.
В Гусь-Хрустальном зарплату выдают натурой – вазочками для варенья, хрустальными салатницами. Пожалуйста, вот они – здесь. Бывшие секретные заводы выпускают теперь кастрюли. И они тоже идут в счет зарплаты.
Откуда-то появился живой Ленин. Увидев его, толпа поднавалила.
– Тише! Повалишь! Куда прешь! – сердится хозяин больших матрешек, расставленных прямо на асфальте.
А вождь прогуливается как ни в чем не бывало. Июнь, жара, вокруг публика в шортах, майках, ситцах, а он в полном облачении. Но как-то уж странно бестелесен. Словно и в самом деле воспрял в своем склепе и явился народу – прямиком из Мавзолея.
Почему-то ходит с перламутровым театральным биноклем, часто вскидывает его, пристально вглядывается куда-то в толпу, как будто кого-то высматривает или не совсем понимает, куда попал.
– Что, мамаша, а гедисочка твоя почем будет? – балагурит с курбастой[6]6
Приземистая, деловая, своего не упустит (курский диалект).
[Закрыть] теткой, прыскающей водой из бутылки на пучки редиски с белыми носиками, сложенные пирамидкой на постеленной на асфальте клеенке.
– Тебе задаром…(крестится).
– Згя, згя, это твой овеществленный тгут, ферштейн?
Ласково щурится, натурально картавит.
Между тем в тылах ресторана «Прага» на помятой крыше «Жигуленка» в динамике взорвалась лезгинка. Резко и отрывисто, под частую дробь барабана и всплески бубна воинственно вскидывают руки молодые кавказцы. Сверкают глаза, ноги движутся в стремительно нарастающем темпе… Толпа откатила назад, образовав для них пространство. Кто-то пронзительно свистит в такт пляске, заложив пальцы в рот.
Все опять перемешалось – толпа, пляски, музыка…
* * *
…На улицах в Амстердаме вдоль каналов местами тоже заторы. Здесь народу не меньше, чем в Москве на Арбате. В какой-то момент нас с тротуара оттесняют на цветную асфальтовую дорожку. Здесь свободно, но прямо на нас по этой специально размеченной полосе асфальта, как солнечные мельницы, сверкая спицами, катят, не сбавляя скорости, велосипеды. Не хватало нам угодить здесь под колеса… Брр-р…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?