Текст книги "Время перемен. Предмет и позиция исследователя (сборник)"
Автор книги: Юрий Левада
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 66 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
Ю.А. Левада
Время перемен. Предмет и позиция исследователя
© Ю.А. Левада, наследники, 2016,
© Л.Д. Гудков. Предисловие, 2016,
© Л.Д. Гудков, А.И. Рейтблат. Состав, 2016,
© В.М. Долгий, А.Г. Левинсон, Л.А. Седов, В.Л. Шейнис. Статьи, 2016,
© А.В. Борисов, Т.В. Левада, С.В. Макаров, А.И. Рейтблат, Е.И. Серебряная. Библиографический список, 2016,
© ООО «Новое литературное обозрение», 2016
Социология Юрия Левады
Ибо много званых, а мало избранных.
Мф. 22: 14
После смерти Ю.А. Левада был почти единодушно признан (теми, для кого это имя что-то говорило) «безусловным моральным авторитетом» и самым крупным российским социологом. Двусмысленность ситуации заключается в том, что работы Левады как раньше не читались, так и теперь остаются без внимания (мало известны и еще меньше поняты). Если в позднесоветское время отсутствие отклика еще можно было в какой-то мере объяснить цензурой и недоступностью его сочинений (на протяжении 1972–1986 гг. действовал запрет на публикацию его работ; а то немногое, что появлялось – всего несколько статей по урбанизации и антропологии, выходило в ведомственных малотиражных сборниках), то с конца 1980-х гг. ограничений больше не существовало: Левада много печатался, выступал в широкой прессе и т. п.[1]1
См., например: Сталинские альтернативы // Осмыслить культ Сталина. М., 1989. С. 448–459; Динамика социального перелома: возможности анализа // Коммунист. 1989. № 2. С. 34–45; Секрет нестабильности самой стабильной эпохи // Погружение в трясину (Анатомия застоя). М., 1990. С. 15–30 (совместно с Т. Ноткиной и В. Шейнисом) и др.
[Закрыть] Но его статьи и книги почти не цитируются, не входят в учебные курсы по социологии или культурологии, а значит, не обращаются в качестве значимых теоретических конструкций, образцов анализа или интерпретации социальной реальности. На первый взгляд причина проста и лежит на поверхности – неприятие связано с непониманием. Действительно, теоретические работы 1970 – 1980-х гг. написаны предельно сжато, очень концентрированно, практически без примеров или разъяснений, а наша образованная публика, в том числе и научная, может усваивать только вторичные продукты, отмеченные чьим-то вненаучным авторитетом (раньше это были властные структуры, сегодня – модные западные авторы), только многократно адаптированные и представленные в облегченном изложении.
Стиль работ Левады 1970 – 1980-х гг. лишь отчасти обусловлен соображениями «проходимости» и цензуры, а также неопределенности своего положения – представится ли еще повод изложить свои мысли или нет. И поздние работы, написанные уже во время ВЦИОМа или Левада-Центра, хотя и кажутся более ясными и приземленными, «эмпирическими», содержащими массу цифр и других иллюстраций фактического материала из массовых опросов, очень не просты[2]2
Я бы даже сказал, что они рождают ложное впечатление прозрачности и однозначности, поскольку обычно при первом чтении схватывается лишь первый слой мысли, непосредственно связанный с материалом. В какой-то степени это связано с несколькими рамками референции, которые обычно упорядочивают материал размышлений Левады и которые по-разному позволяют интерпретировать данные и размышления автора в нескольких временных или теоретических контекстах. В этом плане его тексты близки – по смысловой насыщенности, манере концентрации или конденсации смысла, равно как и внутренней организации смысловых рефренов и перекличек – к поэзии, предполагающей новые семантические повороты в зависимости от интеллектуального состояния читателя.
[Закрыть]. Более адекватным объяснением неприятия работ Левады, как мне кажется, было бы указание на предельную сосредоточенность мысли автора на проблемах, которые в принципе исключены в отечественной социальной науке, остающейся по сути эпигонской: это неопределенность выхода из колеи отечественной истории, завершившейся тоталитаризмом, и, соответственно, возможности понимания реальности, которые открывается для этого в социологии как системе позитивного знания, свободного от идеологии, а значит, в известной степени допускающего контроль исследователем своих иллюзий и массовых предубеждений. Поэтому можно указать на несколько причин, блокирующих интерес и рецепцию его идей «научной общественностью» России: первая – любые его предметные построения и интерпретации эмпирических исследований опираются на опыт анализа общей теории социологии, проведенного в 1960 – 1970-х гг., и ее главных составляющих, то, что совершенно отсутствует в нынешних социальных науках. Эта многоуровневость понятийного языка и имплицитно подразумеваемых предметных связей сразу же резко усложняет восприятие и понимание автора. При этом речь не идет об академических задачах выявления внутренних противоречий или расхождений у классиков, в истории идей и т. п. Задача, которую он ставил перед собой, как мне кажется, была более практической: определить возможности концептуального схватывания разных типов человека и соответствующей им организации социальных форм. Вторая причина может быть определена как безжалостная и безнадежная трезвость его взгляда на окружающую действительность, что радикально расходится с традиционными, внутрикультурными и идеологическими установками образованных слоев («интеллигенции») советского или российского общества: его ориентированность на изменение. Для сервильной, государственнически ориентированной части научного сообщества (социологов, экономистов, историков) эта задача выглядит как необходимость обслуживания власти, обеспечения ее консультациями, материалами оптимизации практических целей управления; для «оппозиции», внутренне не принимающей тотальный режим насилия, – как необходимость изменения системы власти, ее перестройки или слома. Проектная ориентированность социального мышления – это не только следствие институционализированной идеологии, того, что обусловлено рецепцией марксизма после революции, но и особенностями политической культуры, традициями «беспочвенности» интеллигенции в России.
И наконец, еще одна трудность интерпретации работ Левады вызвана его отказом от систематического эксплицирования общего плана своей работы, а это значит, что для него «публичность» своего признания никогда не была сколько-нибудь важным обстоятельством и условием научных занятий. Он постоянно думал над проблемами этого рода и давал свои решения, без каких-либо оговорок и скидок на особые обстоятельства, вытекающие из «специфики отечественной ситуации».
Глубоко спрятанная страстность Левады внешне почти никак не выражалась. Людей он делил на «хороших» и «неинтересных», считая, что настоящее дело может делаться лишь со страстью (когда ему что-то нравилось, он с чувством повторял чье-то выражение: «увлекает увлеченность»).
Одиночество, следующее из принятия такого рода позиции, было совершенно осмысленным, этически и, видимо, экзистенциально мотивированным. Оно открывало ему пространство внутренней свободы, ощущаемой окружающими, устанавливало дистанцию по отношению к событиям внешнего мира, а также давало неповседневную меру житейской и человеческой суеты. «Небо звезд», которое он время от времени упоминал[3]3
В том числе и в интервью, даваемых незадолго до смерти: «Меня уже, конечно, не будет, но мне интересно, что из этого всего выйдет. Я буду смотреть на вас оттуда» (цитируется беседа с Левадой в телепередаче «Школа злословия» от 7 ноября 2005 г.).
[Закрыть], было для него не чужой цитатой, а действительно единственно значимой перспективой видения и оценки реальности. Однако эта высота означала не только одиночество, но и суровость, даже жесткость отношения к себе. Интерес к людям, любопытство по отношению к самодостаточной жизни несовместимы ни с нетерпением, рождающимся из необоснованных и очень примитивных упований на ближайшее будущее, ни с надеждами на быстрые перемены, равно как и со столь же плоским безудержным отчаянием, последовавшим у многих после неудачи «демократии» в России.
Именно поэтому такая точка зрения (или по-другому: характер отношения к себе и окружающему) вызывает непонимание его читателем. Такая позиция цензурируется, вытесняется, не принимается социологическим окружением, поскольку, с одной стороны, она выходит за рамки конвенциональных средств интерпретации российских перемен с их плоским государственничеством или транзитологизмом, с другой же – воспринимается как отказ от прямого участия в политике, а у более внимательных наблюдателей – как его глубокий пессимизм в отношении современного российского общества. Но и то, и другое суждение было бы неверным. «Незаинтересованное рассмотрение», разведение (но не отключенность от актуальных интересов) научной деятельности и политического действия требуют чего-то вроде феноменологической пропедевтики, воздержания от практических оценок и от смешения их с познавательными ценностями. Нельзя связывать проблемы исследования (понимания) с прямой включенностью в ситуацию действия. Как и во многих других отношениях, даже близкие и симпатичные ему люди с трудом воспринимали нехитрый тезис, что понимание – это тоже действие, причем более существенное, нежели участие в тех или иных прямых гражданских акциях.
Поэтому более важная причина игнорирования работ Левады, равнодушия или отсутствия интереса к тому, о чем он писал, заключается в отторжении российской социологической наукой той ценностно-этической позиции исследователя, которую он занимал, соответственно, нежелания признавать его подходы, оценки и выводы. Парадокс, однако, заключается в том, что – по законам нечистой совести – эта глухота, дистанцирование, отчуждение были вынуждены принимать характер декларативного почитания, тем самым вытесняя из поля сознания то, что являлось самым важным для Левады как человека и ученого.
Левада был человеком закрытым, и о нем самом его окружение, а тем более московская научная публика, несмотря на всю его известность, знали очень мало.
Юрий Александрович Левада родился 24 апреля 1930 г. в Виннице, что называется, в интеллигентной семье. Мать – журналистка местной газеты. Отец рано оставил семью, и мать вышла замуж за Александра Леваду, сотрудника республиканской «Литературной газеты», позднее ставшего известным украинским поэтом, писателем и драматургом, лауреатом государственных премий, высокопоставленным функционером, занимавшим в послесталинское время посты замминистра по кинематографии и по культуре. В 1937 г. отчим был арестован по обвинению в контрреволюционной деятельности, но вскоре отпущен, в годы войны он – военный корреспондент. Дед Левады был уважаемым в округе человеком – врачом, обладателем большой библиотеки, определившей в детстве круг чтения Левады. Разнородная в языковом и культурном плане среда (переплетение русской, украинской, еврейской, польской истории), центр-периферийные проблемы советской империи, политические катаклизмы, расхождения идеологических и социальных планов действительности определили рамки будущих размышлений. С началом войны он и мать оказались в эвакуации в Западной Сибири, голодали и бедствовали. Рано с медалью окончил школу и в 17 лет поступил в Московский университет на философский факультет, где, как он позже говорил, надеялся найти «настоящую правду» о всем том, что его окружало. Но серое и схоластическое преподавание довольно быстро заставило разочароваться и разувериться в марксистско-ленинской философии как системе универсального объяснения мира, начисто отбив всякий интерес к философии. Годы учебы (он окончил университет в 1952 г.) пришлись на период «борьбы с космополитизмом», «буржуазным влиянием», с «идолопоклонством перед Западом», с тяжелыми в моральном и человеческом плане потерями в ходе факультетских кампаний разоблачений и самокритики, известных нам по литературе. Однако тогда же начали преподавать и другие профессора (В.Ф. Асмус, П.С. Попов, А.Ф. Лосев и др.), хотя некоторые из них (в том числе В.Ф. Асмус) вскоре были уволены. Отрезвляющим обстоятельством, о котором он также вспоминал, был опыт совместного обучения бывших школьников с людьми, вернувшимися с фронта: уважение к ним сочеталось с шоком от их грубости и жестокости, нацеленности на партийную карьеру, невежества и неспособности к учебе.
Но, видимо, что-то было необычное в атмосфере тех лет, если судить по тому, что именно тогда же складывался неформальный круг философов, будущих «шестидесятников»: в 1950 г. факультет оканчивает Э.В. Ильенков, на следующий год – А.А. Зиновьев и А.М. Пятигорский, еще через год вместе с Левадой – Б.А. Грушин, К.М. Кантор, еще через год (1953) – Г.П. Щедровицкий, в 1954 г. – М.К. Мамардашвили и др., ставшие в 1970-х авторитетными фигурами. А это означало, что появилось нигде никак не сформулированное, но четкое разделение на тех, кто ориентирован на ценности знания и того, что это знание питает, и оппортунистов, «прохиндеев», хотя внешне подобное разграничение выглядело как признание высокого профессионализма, эрудиции, независимости одних и менее явного, но очевидного клейма серости и начетничества других.
Сразу после университета Левада поступает в аспирантуру философского факультета МГУ, во время учебы в которой несколько месяцев проводит в Китае (в только что образованной КНР), учит китайский язык. В 1955 г. защищает диссертацию о народной демократии в Китае, работает в обществе «Знание», завотделом журнала «Наука и жизнь». Но вскоре переходит в Институт китаеведения АН СССР. С 1960 г. он старший научный сотрудник Института философии АН СССР, а с 1966 г. – завсектором Отдела конкретных социальных исследований. Именно с этого времени (с осени 1966 г.) и начинается история сектора Левады и его сотрудников. В 1968 г. по секретному постановлению Политбюро ЦК КПСС создается Институт социологии, который, однако, сохраняет в своей титулатуре название прежнего отдела – Институт конкретных социальных исследований АН СССР. Слово «социология», как и соответствующая научная дисциплина, вплоть до 1991 г. не будет иметь права на существование в СССР.
В 1964 г. защищает докторскую диссертацию «Социологические проблемы критики религии» и становится едва ли не самым молодым в стране доктором философских наук. В 1967 г. на факультете журналистики начинает читать первый в советское время курс лекций по социологии (в конце 1968 г. выходит их ротапринтное издание), который обрывается в ноябре 1969 г. После резкой критики партийных органов и знаменитого обсуждения книги в Академии общественных наук при ЦК КПСС, в котором участвовали практически все партийно-философские начальники и будущие «отцы-основатели» отечественной социологии[4]4
Единственным, кто выступил там в защиту Левады и с обвинением в адрес его гонителей, был Б.А. Грушин.
[Закрыть], Леваду лишают только что присвоенного звания профессора и права преподавания[5]5
Звание профессора вернут ему лишь в 1991 г.
[Закрыть], выносят строгий выговор «по партийной линии», но оставляют на работе.
Исходные ценностные посылки и установки
Вопрос заключался в том, где искать альтернативные по отношению к советской идеологии и тотально-репрессивной практике коммунистического господства ценности и представления, могущие быть основанием для иной социокультурной организации общества и человека. Общее движение в среде думающих людей начала – середины 1950-х гг., переживших первые годы после смерти Сталина и хрущевской «оттепели», были ограничены рамками «нормативности фактического»: раннего Маркса с его просвещенческим и эмансипационным потенциалом, новомирской литературы, появления «либералов» в партийном руководстве, допускавших использование некоторых инструментов и методов западных социальных наук для оптимизации задач управления. Рамки, задаваемые действительностью и уровнем ее понимания, были довольно ограниченными – «несколько очеловечить нашу жизнь, несколько ее гуманизировать, рационализировать, придать ей похожий на нормальный вид»[6]6
Левада Ю.А. Сочинения. Социологические очерки 2000–2005 / Сост. Т.В. Левада. М., 2011. С. 9.
[Закрыть]. Это требовало и большой работы по адаптации западных авторов к повестке дня, а К. Маркса – использовать для введения современных авторов и их «оправдания», изучения и включения в допустимый круг разбираемых вопросов. Левада, в отличие от своих коллег – участников Московского логического кружка (Мамардашвили, Зиновьева, Грушина, Ильенкова, Щедровицкого), довольно рано отошел от марксизма как парадигмы объяснения, но не отказывался от того, чтобы отслеживать то влияние, которое эта идеология (и заданная ею антропологическая модель) оказывала на социальную жизнь, не говоря уже об инструментальном использовании марксистской риторики для постановки собственно социологических задач.
Как можно понять, его интересовали в то время (первая половина 1960-х гг.) истоки гуманистической этики и культуры, то есть он искал ответы на вопрос, как возможно само появление идей, ценностей и представлений, ставших основой формирования современного общества – антипода советского тоталитаризма. Именно в это время молодой Левада пишет статьи о П. Тейяре де Шардене, А. Швейцере, рецензирует книгу Чарльза Сноу о двух культурах. Подобные ценности, идеи, моральные представления виделись ему не только как результат секуляризации трансцендентных оснований человеческого существования, но и как специфический элемент социальной системы, включая и институты социализации, идеологизации, легитимации социального порядка, но также и воспроизводства, а значит, поддержания интегративных механизмов общества. Занятия этими материями шли одновременно с освоением имеющихся социологических теорий социальных процессов и социальных форм, в которых «живут» эти экзистенциальные и религиозные проблемы, – социальной структуры, институтов, коммуникаций, массовой культуры. Отсюда особый интерес к «социальной природе религии», как называлась одна из его книг, к мифологическому сознанию, ритуалу, традиции, с одной стороны, к массовому усредненному человеку, идеологии, фашизму, типам социальной личности, с другой[7]7
См., например, его статью «О современных попытках обновления религии» (1962, подписана псевдонимом Ю. Федин), чрезвычайно важную для понимания его подходов к исследованию общественного мнения уже во ВЦИОМе.
[Закрыть]. В отличие от структуралистов и последователей культурантропологов (и тех, кто ими занимался в СССР – Е.М. Мелетинского и др.) левадовский разбор принципиальной структуры и функций мифа (истории, традиции) всегда был соотнесен с системой власти. А это значит, что миф, история, традиции рассматривались им как важнейшие компоненты конструкции «вертикальных» институтов, то есть таких, которые легитимированы сакральными представлениями, а значит, включены в социальную организацию религиозного и идеологического воздействия на массы. Особенно примечательным оказывается его анализ социальной основы мышления и политических мифов (в том числе таких, как «величие нации», «всеведение фюрера» и иерархическая структура нацистского режима), тоталитарной пропаганды и культа в фашизме и нацизме[8]8
См.: Левада Ю.А. Социальная природа религии. М., 1965. С. 232–239, а также более ранние работы: Современное христианство и социальный прогресс. М., 1962, статьи «Христианство», «Фашизм», «Традиция», «Структура социальная» и др. в «Философской энциклопедии», вышедшие, правда, значительно позже (Т. 5. М., 1970).
[Закрыть]. Учитывая, что в те же годы он неоднократно обращался к кибернетике, системным моделям общества, процессам модернизации, массовой и элитарной культуры, переход к проблематике, с одной стороны, массового общества, с другой – тоталитаризма, имеющего уже прямое отношение к исследованиям советского «общества-государства», вполне обоснован и закономерен. Но, занимаясь этой проблематикой, он не терял из виду и возможности интеллектуального влияния на идеологию советской номенклатуры: обсуждаются принципы «обратной связи между обществом и властью», проблемы «научного управления», применимость кибернетических моделей и системного анализа и проч.
Вообще говоря, это время – примерно 15 лет (1963–1978 гг.) – уникальный период в интеллектуальной истории нашей страны. Оно никогда не повторится, поскольку никогда в будущем не будет подобной констелляции обстоятельств, порождающей такую интенсивность и силу желания свободной мысли у людей. Уходящий сталинизм, недавняя война, свежая память об исторических катаклизмах, восстания в Венгрии, ГДР, волнения в Польше, Тбилиси, Новочеркасске, довольно скудная и мрачная повседневность закрытого и статичного общества создали такой контрастный фон, на котором открывшиеся возможности занятия социальными науками, включения в идеальный мир знания о мышлении, обществе, истории стали эквивалентами свободы и человеческого достоинства. Никогда больше мотивация стремительного освоения этого мира знаний не была столь сильной, как тогда.
В концептуальном плане эта ситуация внезапного и стремительного расширения интеллектуальных горизонтов в пределах одного поколения напоминает или воспроизводит условия западного модерна, но только в более конденсированном и ускоренном виде. Для таких мыслителей, как Левада, это означало, что они оказываются в ситуации кристаллизации самой исходной проблематики социологии, то есть ровно в том же положении, в котором на рубеже XIX–XX столетий осознавали себя будущие классики социологической науки: он (как и его предшественники) вынужден был думать и решать одновременно предметные, теоретические, эпистемологические и методологические задачи, поскольку без удовлетворительных ответов на эти вопросы последующая работа была невозможной (по внутренней логике мышления). Конечно, позже все эти темы стали частью предметов узкоспециализированных областей социологии. Но в тот момент это означало, что ответы на подобные вопросы можно искать, только обращаясь к самым различным сферам гуманитарного знания, что означало потребность в освоении материалов западных мыслителей самого широкого круга. Поэтому это было время (недолгое) диалога и взаимодействия социологов и философов, историков и экономистов, исследователей религии и культуры, литературоведов и специалистов по системному анализу. Никогда больше высота, универсализм и серьезность этой общей работы не повторились. А. Пятигорский называл эту ситуацию «метафизической»[9]9
Пятигорский А.М. Избранные труды. М., 1996. С. 108–115.
[Закрыть]. Давид Зильберман, уехавший из СССР в 1973 г. и преподававший в американских университетах, писал, что ему не хватает в США той интеллектуальной атмосферы, которую он имел в Москве[10]10
Как пишет Немцев, «изысканного и эрудированного общения» (Немцев М. Коммунизм как высший этап «истернизации»: Д.Б. Зильберман о русской культурной традиции и советском обществе // Зильберман Д. Православная этика и материя коммунизма. СПб., 2014. С. 221).
[Закрыть].
Нет сомнения, что в содержательном плане это был эффект «приоткрывшейся» двери в закрытом обществе, начавшейся перекачки идей, концепций, теоретически проработанного и интерпретированного материала из другого мира. Поэтому у российской публики возникала неизбежная в таких случаях иллюзия – восприятие тех, кто излагал идеи и концепции западных ученых и вводил их в интеллектуальную работу в России, как оригинальных мыслителей. Но эта особенность массового восприятия и складывания репутаций, характерная для состояния неразвитой сферы публичности, отсутствия систематической работы, дискуссий, рефлексии, никак не снижает оценку усилий тех, кто вел эту работу. Еще раз подчеркну этическую и эмансипационную сторону этой интеллектуальной деятельности, сегодня забытой и вытесненной последующей волной постмодернизма – эпигонского и крайне поверхностного релятивизма, проложившего дорогу цинизму путинской эпохи.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?