Электронная библиотека » Юрий Мальцев » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 28 августа 2023, 17:00


Автор книги: Юрий Мальцев


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Самая замечательная часть книги та, в которой повествуется о возвращении из лагеря деда Лёвы, в прошлом – прославленного ученого с мировым именем. Лёва с волнением готовится к встрече с дедом, который не пожелал, возвратившись из концлагеря, жить вместе с Лёвиными родителями, конформистами и трусами, изменившими деду и предавшими его. Тщательный туалет Лёвы, его топтание вокруг дома деда, чтоб появиться точно в назначенный час, минута в минуту, изумление Лёвы при виде пустой нищенской и грязной комнаты деда и самого деда, старого лагерника, «заблатненного», неряшливого, бесцеремонно-грубого, но в то же время мудрого, видящего Лёву насквозь, наивность и неловкость Лёвы, пытающегося завязать с дедом отношения на основе ошибочного, заранее составленного в уме представления о нем, всё это описано с блестящим мастерством.

Встреча Лёвы с дедом – удивительный образец виртуозного психологизма; тонкости психологического рисунка, богатства нюансов, глубины и точности мотивировок. Все эти качества заставляют вспомнить аналитическую прозу Пруста или Музиля. Отношения Лёвы с любовницей описаны откровенно в прустовском ключе. Некоторой надуманностью и манерностью, к сожалению, отдает финал романа – дуэль на старинных пистолетах в Пушкинском доме, где Лёва работает и где остается на ночь дежурить.

В центре внимания Битова всегда внутренняя жизнь человека, человеческая психология, и потому основным героям всегда присуща интроспекция:

«Он подумал, что всё какая-то кошмарная, кромешная подтасовка, подмена всех желаний, чувств, мыслей, и там, где мы – он думал о себе во множественном числе – осознаем, что чего-то хотим, то уже и не хотим, а хотим лишь, пока не понимаем еще, что с нами происходит. Что желание – и не есть желание в том смысле, в котором можно рассказать о нем и изложить его, а что-то вовсе другое. Что желание теряется где-то на полдороге и чуть ли не при первом шаге».

Даже общественные явления он стремится понять прежде всего с их психологической стороны:

«Нынешняя система образования – более серьезная вещь, чем я думал. Я просто думал – хамская и невежественная. Но ведь нет! Попробуй, научи человека не собственно пониманию, а представлению о том, что он понимает и разбирается в происходящем – это потрясающий педагогический феномен!»

Этот примат внутреннего над внешним приводит Битова к утверждению того, что реально только внутреннее, что реально существует не «реальность», а представление о реальности, ее образ (один из рассказов Битова так и называется – «Образ»). И поэтому размышления Битова о природе литературы естественно перерастают в размышления о познавательных возможностях вообще как таковых. Всё оказывается зыбким, непознанным, неразгаданным, притягательно таинственным и изменчивым. Изменчивы мы сами, изменчиво всё вокруг, изменчиво даже прошлое:

«До чего же переменчиво прошлое! Казалось бы, я сам меняюсь, переменился, можно сказать, взгляд. Но это всё оттенки, не существенность – прошлое, неподвижное по фактам, остыло навсегда, в позах непоправимости замерли там люди, прошедшие в моей жизни. Но нет! Не только один лишь взгляд, само прошлое изменилось. Совсем другие люди населили его. <…> Господи! Мимо каких друзей и каких возлюбленных прошел я не заметив, а теперь разглядываю там и приближаю. <…> Вот человек, которого в моей-то жизни будто и вовсе не было. Однако вдруг сейчас его стало много больше тех, с кем я было проводил годы и время. <…> Этот человек возвращает меня в то время, на котором застрял, и я различаю там фигуру, которой как-то не придал значения в то время или еще не был способен придать. Но сейчас он более отчетлив, чем был тогда, хотя его давно уже нет».

Большое влияние оказал на Битова Владимир Набоков. Набоковскую изящную законченность фразы, эстетское любование словом, чувство слова, сочность определения, красочность эпитета, рельефную выпуклость описания – всё это мы находим и у Битова.

«Взгляд его метался рассеянно и скользко и всё время как-то умудрялся обогнать Лёву, не попасть в глаза, и Лёве показалось, что взгляд этот оставляет как бы вьющийся по комнате след, цвета белка, резиновый жгут. <… > В самом углу прислонена была раскладушка, сложная, как сороконожка. <…> то, что она все-таки раскладывалась, было каким-то детским чудом: когда из охапки палок вдруг растягивалось гармошкой многоногое, ажурное, как арочный мост, трепетное и шаткое, как костер, сооружение, а на него натягивался, на палках и крючочках, некий киплинговский брезент, состоящий из заплат, над старательностью которых расплакалась бы любая вдова».

Но с Набоковым Битов смог познакомиться лишь нелегально, через самиздат, и здесь, в который уже раз, мы снова сталкиваемся с феноменом, которому надо было бы уделить особое место и которому мы посвящаем следующую главу.

VI. Ожившие тени

Как уже не раз указывалось, самиздат – это не только подпольная сегодняшняя русская литература. Самиздатом распространяются книги некоторых зарубежных авторов, неизданные в СССР, например роман Артура Кестлера «Тьма в полдень» или «Скотский хутор» и «1984 год» Джорджа Орвелла. Причем существуют даже два перевода «1984 года»: один сделан кем-то бескорыстно, анонимно и тайно в Москве, другой – за границей. Мог ли Орвелл предположить, что еще до наступления 1984 года его книги будут переписываться вручную и читаться украдкой с риском угодить в тюрьму?!

Циркулируют в самиздате некоторые книги Сартра, Камю, Кафки, Музиля, Джойса, а также книги русских писателей, оказавшихся в эмиграции: Владимира Набокова, Алексея Ремизова, Евгения Замятина, Михаила Осоргина, Марка Алданова, Федора Степуна, Бориса Зайцева, Ивана Шмелева, проза и поэзия Марины Цветаевой и даже некоторые работы Ивана Бунина, неизданные в СССР («Окаянные дни», некоторые рассказы и куски романа «Жизнь Арсеньева», вычеркнутые советской цензурой).

Но наибольший интерес вызывают произведения замечательных русских писателей, живших в послереволюционные годы, имевших еще живую связь с предшествовавшей им русской литературой и являвших собой ее продолжение и развитие: Андрея Платонова, Бориса Пильняка, Исаака Бабеля, Михаила Зощенко, Осипа Мандельштама, Михаила Булгакова. Судьба этих писателей и их книг трагична и удивительна. После удушения русской литературы, свершившегося в конце двадцатых – начале тридцатых годов, одни расплатились жизнью, другие, загнанные в подполье, писали «в стол» безо всякой надежды когда-либо напечатать свои книги (или замолкали вовсе, как Юрий Олеша).

Проходили десятилетия, имена их исчезали даже из литературоведческих статей, упоминать их было запрещено, книги их были сожжены, выросло целое поколение, которое никогда ничего даже не слышало о них, и вдруг произошло невероятное: умершие и заживо погребенные стали оживать, сожженные книги восстали из пепла, чудом сохранившиеся неизданные рукописи (сохраненные немногими самоотверженными людьми, прятавшими их, рискуя собственной жизнью) начали размножаться и растекаться по стране. Свершилось поистине чудо воскресения.

Интерес читателей к этим заново открытым сокровищам русской литературы был столь велик, что официальные советские издательства были вынуждены тоже кое-что издать

– отчасти для того, чтобы создать впечатление либерализации советской общественной жизни (что речь идет именно о создании иллюзии либерализации, показывает тот факт, что недавно изданные книги М. Булгакова, О. Мандельштама, А. Ахматовой не могут купить советские люди – за исключением немногих наиболее лояльных членов Союза писателей,

– но их может легко купить любой иностранец либо в специальном магазине в Москве, либо выписав из-за границы через советскую экспортную организацию «Международная книга»), отчасти же для того, чтобы, сделав общедоступными некоторые из этих книг, отвлечь внимание от других, более опасных, циркулирующих в самиздате.

Так, спустя несколько десятилетий после написания был опубликован наконец роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита» с цензурными купюрами (и купюры эти, отдельно собранные, стали распространяться в самиздате), но так и не были изданы его повесть «Собачье сердце» и пьесы «Зойкина квартира», «Багровый остров», «Адам и Ева», «Батум», они стали циркулировать в самиздате вместе с «Дьяволиадой» и «Роковыми яйцами», которые хотя и были изданы в 20-х годах, но стали уже библиографической редкостью, как, впрочем, и большинство книг того времени, которые были бы совершенно недоступны сегодняшнему читателю, если б не самиздат. Распространяются в самиздате запретный «Реквием» и «Поэма без героя» Анны Ахматовой[114]114
  Поэма без героя» была издана, наконец, в СССР (правда, без четырех строф и не для советского читателя, а на экспорт) в конце 1974 года в сборнике: Ахматова А. Избранное. М.: Художественная литература, 1974.


[Закрыть]
, некоторые неизданные рассказы И. Бабеля, Б. Пильняка, Д. Хармса, роман Е. Замятина «Мы», повесть М. Зощенко «Перед восходом солнца», многие неизданные стихи О. Мандельштама, А. Ахматовой, Н. Гумилева, Б. Пастернака, М. Цветаевой, повести А. Платонова «Котлован», «Ювенильное море», пьесы «Шарманка», «Четырнадцать красных избушек», ряд рассказов и роман «Чевенгур», проза М. Цветаевой, Б. Пастернака и О. Мандельштама и даже книга «первого пролетарского писателя», «буревестника революции» М. Горького – «Несвоевременные мысли».

Влияние этих писателей сегодня в России огромно, вчитываясь в их книги, сегодняшняя молодежь старается восстановить порванную связь с русской культурой прошлого, приобщиться к утраченным ценностям, вновь подняться на завоеванные однажды высоты духа. И из всех, пожалуй, пользуется самой большой популярностью и оказывает самое большое влияние Андрей Платонов[115]115
  Основная библиография А. Платонова: Голубая глубина. Краснодар: Буревестник, 1922; Епифанские шлюзы. М.: Молодая гвардия, 1927; Луговые мастера. М.: Молодая гвардия, 1928; Происхождение мастера. М.: Федерация, 1929; Государственный житель // Октябрь. 1929. № 6; Усомнившийся Макар // Октябрь. 1929. № 9; Впрок, бедняцкая хроника // Красная Новь. 1931. № 3; Река Потудань. М.: Советский писатель, 1937; Одухотворенные люди. М.: Молодая гвардия, 1942; Бессмертный подвиг моряков. М., Военмориздат, 1943; Броня. М.: Военмориздат, 1943; В сторону заката солнца. М.: Советский писатель, 1945; Солдатское сердце. М.; Л.: Детиздат, 1946; Избранные рассказы. М.: Советский писатель, 1958; Рассказы. М.: Гослитиздат, 1962; В прекрасном и яростном мире. М.: Художественная литература, 1965; Избранное. М.: Московский рабочий, 1966; Повести и рассказы. Воронеж, 1969; Котлован // Грани. 1969. № 70; Размышления читателя. М.: Советский писатель, 1970; Смерти нет! М.: Советский писатель, 1970; Течение времени. М.: Московский рабочий, 1971; Чевенгур. Париж, YMCA-PRESS, 1972; 14 красных избушек // Грани. 1972. № 86; Котлован. Мичиган: Ардис, 1973; Потомки солнца. М.: Советский писатель, 1974. См. о нем: В. Келлер. Андрей Платонов // Зори. 1922. № 1; Замошкин Н. Платонов. «Сокровенный человек» // Новый мир. 1928, № з; Авербах Л. О целостных масштабах и частных Макарах // На литературном посту. 1929. № 21/22; Майзель Н. Ошибки мастера // Звезда. 1930. № 4; Селивановский А. В чем «сомневается» Андрей Платонов // Литературная газета. 1931. 10 июня; Фадеев А. Об одной кулацкой хронике // Красная новь. 1931. № 5/6; Гурвич А. Андрей Платонов // Красная новь. 1937. № ю; Ермилов В. Клеветнический рассказ А. Платонова // Литературная газета. 1947. 4 янв.; Турбин В. Мистерия Андрея Платонова // Молодая гвардия. 1965. № 7; Михайлов О. Читая А. Платонова // Дружба народов. 1967. № 1; Шубин Л. Андрей Платонов // Вопросы литературы, 1967. № 6; Аннинский Л. Восток и Запад в творчестве Андрея Платонова ⁄⁄ Простор. 1968. № 1; Донатов Л. Раздавленный гений // Посев. 1969. № 2; Митракова Н. А.П. Платонов. Материалы к биобиблиографии. Воронеж, 1969; Александров А. «Идея жизни» А. Платонова // Посев. 1969. № 9; Творчество Андрея Платонова, статьи и сообщения. Воронеж: изд. Воронежского университета, 1970; Александров А. О повести «Котлован» А. Платонова // Грани. 1970. № 77; Бочаров В. «Вещество существования», выражение в прозе // Проблемы художественной формы социалистического реализма. Т. 2. М.: Наука, 1971; Руднев Д. Чевенгур // Грани. 1973. № 87/88.


[Закрыть]
,
лишь сегодня, наконец, по заслугам оцененный и признанный, хотя значительная часть его творчества остается не изданной в СССР, и ознакомиться с ней можно лишь в самиздате (а рукопись повести «Путешествие в человечество» утрачена навсегда).

Всякого, кто впервые открывает книгу А. Платонова, уже через несколько строк охватывает недоумение: кто это – чудак или гений? И чем дальше углубляешься в чтение, тем больше растет изумление, словно вступаешь в доселе неведомый и ни на что непохожий мир, загадочность этого писателя делается всё мучительнее и тревожнее. Во всей русской литературе, пожалуй, один лишь Гоголь стоит перед нами такой никем не разгаданной до конца загадкой.

Огромность Андрея Платонова (1899–1951) как писателя очевидна и бесспорна, это один из самых выдающихся русских писателей XX века, но творчество его полно противоречий, а сам его микрокосм, своеобразный, причудливый, странный мир его книг, исполнен глубокой тайны и загадочной значительности. Но если для нас, русских, Платонов велик и загадочен, то для иностранцев он, видимо, просто непонятен. Почти все западные исследователи современной русской литературы уделяют Платонову лишь несколько строк в перечислении, среди прочих авторов, тогда как писателям незначительным и даже просто ничтожным отводится по многу страниц. Л о Гатто, например, в своей «Истории русско-советской литературы» лишь вскользь упоминает Платонова как автора хроники «Впрок» (которая названа почему-то романом) и нескольких рассказов военного времени – самого слабого и незначительного из всего, что написано Платоновым[116]116
  Lo Gatto Е. La letteratura russo-sovietica. Firenze; Milano: Sansoni-Accademia, 1968. P. 273–424.


[Закрыть]
. Бледность и скучное убожество этих последних платоновских рассказов удивительно контрастирует с обычно яркой, сочной плотью прозы Платонова, можно подумать, что ему не хватило профессионализма для того, чтобы овладеть чуждой ему темой (рассказы написаны, в общем-то, по обязанности, в бытность его военным корреспондентом), но в то же время он продемонстрировал уже раньше виртуозное мастерство на материале еще более далеком (историческая повесть «Епифанские шлюзы»).

Такое же впечатление непрофессионализма возникает поначалу и от языка Платонова, корявого, безграмотного языка самородка-самоучки, но при более внимательном чтении замечаешь, что неправильность речи нарочита и продумана, что оригинальный стиль его не так уж спонтанен, как кажется вначале, а тонко разработан, сознательно выработан, хотя в то же время спонтанная естественность и непроизвольность его творчества тоже не подлежит сомнению, так что истинность известного разделения искусства на «наивное» и рассудочное, проделанного в свое время романтиками и в ином обличии бытующего в литературной критике нашего времени, кажется, находит здесь свое опровержение, и приходит мысль о возможности синтеза, казалось, несовместимых начал.

За колоритной фольклорной фактурой угадывается глубоко запрятанное подлинное авторское «я» тонкого психолога и незаурядного мыслителя с цельной философской системой, продуманным мировоззрением и четкой шкалой ценностей. Из фольклорной платоновской стихии вырастает не просто колоритный народный быт, подобный причудливой лубочной картинке, но прорывается вдруг странный, даже химерический, порой сюрреалистический, чуть ли не бредовый образный строй, нелепый, но закономерный в своей странности, призванный не столько поражать и интриговать, сколько раскрывать необычную мировоззренческую концепцию автора. А концепцию эту понять не так просто: рядом с сердечным юмором, жизнелюбивой добротой, трогательной влюбленной ласковостью к каждому человеку, рядом с пантеистическим умилением перед каждым живым существом, каждой былинкой, каждым растением и даже камнем – странная жестокость, безжалостное, как бы отрешенное от мира спокойствие, равнодушие к гибели и смерти. Его герои, уставшие от жизни, часто тяготятся ею и почти жаждут смерти. Противоречива и судьба самого Платонова: сын революции, вышедший из народных низов, воевавший в рядах Красной армии, преданный революции и воспевавший ее, он был отвергнут этой революцией, подвергся гонениям и обреченный на молчание влачил полуголодное существование вне изгнавшего его общества. В его книгах – прославление коммунизма и одновременно злейшая сатира на коммунизм.

Косноязычная крестьянская речь, неправильная и смешная, поначалу просто забавляет. Вот наугад первые попавшиеся фразы: «Люди шли без чувства на лице, готовые неизбежно умереть в обиходе революции». «Из радио и прочего культурного материала мы слышим линию, а щупать нечего. А тут покоится вещество создания и целевая установка партии – маленький человек, предназначенный состоять всемирным элементом». Разыскивая профсоюзного начальника, Жачев («Котлован») приходит в театр: «Жачеву пришлось появиться на представлении, среди тьмы и внимания к каким-то мучающимся на сцене элементам, и громко потребовать Пашкина в буфет, останавливая действие искусства». Сам Платонов в одном месте («Сокровенный человек») говорит о своих персонажах: «Люди грубо выражались на каком-то самодельном языке, сразу обнажая задушевные мысли».

Но этот неправильный «самодельный» язык Платонова по своей выразительной силе не знает себе равных во всей современной русской литературе. Ломая грамматические правила, он по кратчайшей линии устремляется прямо к цели, одним скупым штрихом зримо, свежо являя нам то, на что другому литератору потребовалось бы несколько длинных периодов. В только что процитированной фразе Платонов двумя словами заменяет два придаточных предложения: «среди тьмы и внимания к каким-то мучающимся на сцене элементам» [курсив всюду мой. – Ю.М.].

Приглядываясь к неправильностям платоновского языка, замечаешь, что неправильности эти имеют свою закономерность. В основе их лежит нарушение привычных, устоявшихся логико-грамматических связей, соединение для краткости в одном понятии сразу двух, перемешивание, перепутывание отношений подчинения или последовательности и особенно часто – подмена объекта субъектом (что имеет, как мы увидим потом, глубокую философскую подоплеку):

«Слышен был наслаждающийся скрежет ногтей по закоснелой коже». «Она слышала храпящий сон сторожа». «Наше дело неутомимое». «Ощущал тот тревожный восторг, который имеют дети в ночном лесу: их страх делится пополам со сбывающимся любопытством». «Умные части (машины)». «Чистоплотные руки». «Похохотал умным голосом». «Шел на расправу покорными ногами». «Старик говорил недумающим, рассеянным голосом». «Ребенок гонится на непривычных, опасных ногах». «Грустно опустил свою укрощенную голову». «К нему кто-то громко постучал беспрекословной рукой».

Стихия народного языка, народного говора – питательная почва Платонова. Сын слесаря, сам тоже слесарь и машинист, получивший лишь техническое образование, Андрей Платонов знает просторечье как свой первый, родной язык, литературный же язык для него позднейшее приобретение, в отличие от большинства профессиональных писателей, для которых, наоборот, фольклорная стихия – это предмет исследований. Но когда в речи Платонова корявость и неумелость прорывается как рудиментарный остаток его материнского языка, а где эта шершавость и неправильность умышленна? Понять это очень трудно. Ясно, что язык не выдумывается нарочно, у всех новаторов языка неизбежно бывает что-то искусственное, надуманное, натужное, и если Платонову удалось создать свой оригинальный, неповторимый, колоритный язык, не значит ли это, что он, двигаясь в родной ему фольклорной стихии и ища ярких выразительных средств, интуитивно имитировал в создаваемых им формах простонародные обороты, сам, быть может, до конца не сознавая механику этого процесса?

Необычность, странность не всегда – синоним выразительности. Но выразительное всегда необычно. Принцип «отстранения» у Платонова присутствует во всем, всюду и постоянно. Даже самые обычные вещи говорит он необычно: «Поезд робко прекратил движение» (вместо обычного – остановился). «На вокзале сидели на полу и надеялись на поезд» (вместо обычного – ждали). «Японец прекратил беспокойство Копёнкина» (вместо обычного – успокоил).

Однако странность, необычность служит не просто большей выразительности, странностью пронизана вся структура произведений Платонова, и корни ее лежат гораздо глубже. В первой же строке «Сокровенного человека» мы узнаем, что «Фома Пухов на гробе жены вареную колбасу резал, проголодавшись вследствие отсутствия хозяйки». К раненому Дванову («Чевенгур») подошел стрелявший в него анархист, «попробовал Дванова за лоб: тепел ли он еще? Рука была большая и горячая. Дванову не хотелось, чтоб эта рука скоро оторвалась от него, и он положил на нее свою ласкающуюся ладонь». Тот же Дванов ради любви к своей девушке Соне овладевает случайно встретившейся ему женщиной – вдовой: «Вы – сестры, – сказал Дванов с нежностью ясного воспоминания, с необходимостью сделать благо для Сони через ее сестру. Сам Дванов не чувствовал ни радости, ни полного забвения». Отец же Дванова утопился из любопытства: бездна, смерть притягивали его своей неизвестностью и ему захотелось «пожить в смерти». Сербинов овладевает двановской Соней на свежей могиле только что похороненной им матери. Действительно, возникает такое чувство, как у Чагатаева («Джан»): «Всё было странно для него в этом существующем мире, сделанном как будто для краткой насмешливой игры. Но эта нарочная игра затянулась надолго, на вечность, и смеяться никто уже не хочет, не может». Поставленный в почетный караул подле двух убитых в деревне рабочих, Козлова и Сафронова, Чиклин («Котлован») поговорил с ними вслух, как с живыми, а затем «лег спать под общее знамя между Козловым и Сафроновым, потому что мертвые – это тоже люди».

Все эти странности у Платонова – не причудливая игра обильной художественной фантазии, они неотъемлемая характерная черта платоновского микрокосма, его миросозерцания, его философии. Всё творчество Платонова насквозь философично. Его герои философствуют, ищут смысла жизни. Поиском смысла заняты Вощев и Прушевский в «Котловане», Дванов и Сербинов в «Чевенгуре», их поиски – основной стержень этих двух наиболее значительных произведений Платонова. Вообще же, мы никогда не видим героев Платонова в семейном кругу, в уюте собственного дома, но всегда в поисках, в движении, в странствиях, на природе или в убогой избушке, служащей скорее временным пристанищем, логовищем, нежели домом. Беспокойные, неудовлетворенные, неприкаянные, неустроенные, они постоянно куда-то стремятся, часто тоскуют, «проживая жизнь как ненужную», и почти о каждом из них можно сказать, как о крестьянине из рассказа «Записки потомка»: «Это был уже пожилой мужик, однако его надо было постоянно удерживать от немедленного начала кругосветного путешествия».

Ищущие герои Платонова – лишь одна из ипостасей философски углубленного, задумчивого авторского «я». Это пристальное авторское око с напряженным вниманием приглядывается ко всему: к природе, к животным, к человеческому лицу и жесту. С удивительной точностью и проникновением Платонов передает душевные движения, психологические состояния человека.

Однако, если мы внимательнее присмотримся к психологизму Платонова, то увидим, что психологизм этот не индивидуализирован, безличен, как бы философски обобщен: Платонов показывает нам не психологию отдельного конкретного человека, а человеческую психологию как таковую, скорее психологическую ситуацию, нежели индивидуализированное психологическое переживание, скорее некий человеческий тип, нежели конкретный характер. Эта укрупненность плана, обобщенность соответствует медлительно-раздумчивому эпическому платоновскому повествованию, и сама эта эпичность – результат своеобразной философии Платонова, его понимания человеческого общества и отдельного человека, его места в мире, в природе и в обществе, его связи со вселенной.

Психологические штрихи точны, но применимы почти ко всякому человеку в определенной ситуации. «Сербинов сидел с тем кратким счастьем жизни, которым нельзя пользоваться – оно всё время уменьшается». Слова: «с тем счастьем» – подчеркивают, что это ощущение распространенное, общеизвестное, а не лично Сербинову присущее. Это наблюдение над человеческой душой как таковой, над различными психологическими движениями. «Соседний старик [даже неизвестно, кто такой, просто старик в постоялом доме. – Ю. М. хотя и спал, но ум у него работал от старости сквозь сон». Так же сказано о старости вообще: «В избе пахло чистотою сухой старости, которая уже не потеет и не пачкает вещей следами взволнованного тела».

То же самое можно сказать о платоновском портрете. Портрет всегда очерчен обще, не индивидуализирован, но тем не менее выразителен и ясен. И как правило, портрет всегда тоже философизирован, подан в раздумчивом его созерцании. «Там [на фотографии] был изображен человек лет двадцати пяти – с запавшими, словно мертвыми глазами, похожими на усталых сторожей. Сербинову показалось, что этот человек думает две мысли сразу и в обеих не находит утешения, – поэтому такое лицо не имеет остановки в покое и не запоминается».

Так же дается и пейзаж: скупым штрихом, но внимательным осмысливающим взором. Особенно внимательно и любовно присматривается Платонов к животным, к птицам, рисуя их, как людей, как человеческих братьев, живущих в единой большой семье живых существ. Он наделяет их человеческой психологией и человеческим разумом. «Какое-то далекое, небольшое животное кротко заскулило в своем укрытии; должно быть, оно дрожало там от испуга собственного существования, не смея предаться радости своего сердца перед прелестью мира, боясь воспользоваться редким и кратким случаем нечаянной жизни, потому что его могут обнаружить и съесть безмолвные хищники». Но в то же время нередко со спокойной жестокостью описывает Платонов человеческую смерть, убийства, кровавые сцены. Это спокойное равнодушие к смерти становится объяснимым и понятным, лишь когда поймешь философию Платонова, когда проникнешься ее духом.

Антропоморфизмом проникнуты также и описания неживой природы – растений, земли, воды и даже звезд. Вся вселенная близка человеку, составляет одно целое, целое, в котором главное – человек. «Цветы походили на печальные предсмертные глаза детей: они знали, что их порвут потные бабы». «Если б не братские терпеливые травы, похожие на несчастных людей, степь была бы неприемлемой». «Солнце с индивидуальной внимательностью осветило худую спину японца». «Копёнкин щупал воду и думал: тоже течет себе куда-то – где ей хорошо!» «Вещество одинаковое: что я, что звезда, – думал Яков Титыч».

Мироощущение Платонова трудно понять сразу, тем более это трудно тому, кто не знаком с философией Н.Ф. Федорова (1828–1903), отпечаток которой лежит на всех произведениях Платонова, философией столь же необычной и причудливой, как и книги Платонова.

Еще сто лет назад Федоров задумывался над проблемами, которые только сегодня стали актуальными для мира, над проблемами экологии, народонаселения, освоения космоса и т. п. В своей «философии общего дела» Федоров старался ответить на вопрос: как можно улучшить и перестроить жизнь, удалить вражду и все несчастья человеческого существования. Он считал, что для этого нужно прежде всего изменить не отношения между людьми, а отношение человека к природе и природы к человеку, причем под природой он понимал не только окружающий нас мир, но и инстинкты и подсознание человека. Федоров восставал против пассивного отношения к природе, против слепого фатализма современного человека. «Общим делом» всего человечества он называл активную деятельность всех, направленную на то, чтобы обеспечить всем здоровье и счастливое существование, чтобы устранить голод, болезни, несовершенства человеческого организма, старость и наконец самое смерть. Лишь тогда, когда будет достигнута эта цель, будут устранены причины зла и вражды между людьми, лишь тогда утвердится естественная основа морали и людского братства.

Федоров считал, что невозможно улучшить человеческую жизнь путем какой-либо перестройки общества, ибо корни зла лежат гораздо глубже, они – в самой природе, в неосмысленном, бессознательном характере природы. Человечество – уникальное явление во всей вселенной – должно уподобиться Самому Создателю и переделать мир, каждый отдельный человек должен жить не для себя и не для других (альтруизм), а для всех (братство); лишь добровольное объединение всех людей для общего дела может справиться с этой грандиозной задачей. Человечество должно преодолеть смерть, а также исполнить свой долг по отношению к умершим, воскресить их, но воскрешение это должно быть не чудом, а естественным результатом познания и преодоления слепой, умертвляющей силы природы. Человек должен научиться управлять всеми молекулами и атомами мира, чтобы рассеянное собрать, разложенное соединить, то есть сложить в тело отцов. Мораль должна распространиться на всю природу. Воскресить мертвых – значит отменить историю, эволюцию, прогресс, процесс становления и умирания, ибо вся история до сих пор – это взаимоуничтожение. Земля, поглотившая столько поколений, управляемая знанием и сыновней любовью, начнет отдавать тех, кого она поглотила. Это будет полной победой над временем и пространством. Человек, познав материю и скрытые в ней силы, перестроив свое тело, воскресив мертвых, начнет заселять звездные миры, которые не будут уже больше, как сегодня, глядеть на нас издали бездушно, холодно, загадочно и враждебно.

Если у Достоевского центральный пункт – страдание человека, невозможность примириться с миром, где страдают невинные, то у Платонова, как и у Федорова, – это невозможность примириться с миром, в котором умирают, неприятие смерти и слепой бессмысленности мира. Тоска человека в этом неустроенном мире («Лучше б я комаром родился: у него судьба быстротечна, – полагал Вощев») передана Платоновым с изумительной силой, она ощущается в атмосфере его книг, в тягучем, задумчивом ритме его прозы, в отсутствии сюжетности. Динамично построенный сюжет создает иллюзию целенаправленности существования и придает ему искусственный смысл, тогда как ослабление сюжетных связей и вдумчивая, созерцательная погруженность в фактуру бытия выявляет подлинный его характер, его мертвящую бессмыслицу.

Вдумчивое, философское отношение к жизни характерно для всех героев Платонова (некоторые критики склонны даже рассматривать, например, «Чевенгур» как философский роман идей, где каждый персонаж является носителем и олицетворением определенной идеи). Даже когда они заняты простым физическим трудом, ничего общего с какими-либо интеллектуальными проблемами не имеющим, они находят пищу для глубоких размышлений. Например, простой стрелочник в рассказе «Среди животных и растений» «подымал на пути после прохода поезда какую-то вещь и долго смотрел на нее и вникал в ее значение. Затем он воображал человека, которому эта вещь принадлежала… Благодаря пустой папиросной коробке, ключу для консервных банок или комку ваты, ему приходилось думать о характере, лице и даже о цели жизни того человека, который только что миновал его в поезде».

«Общая грусть жизни» и «тоска тщетности» делает многих героев Платонова пессимистами; созерцая этот неустроенный, «сделанный будто для краткой насмешливой игры» мир, «спрятавший в своей темноте истину всего существования», они отчаиваются и жаждут смерти или живут, «терпя жизнь лишь из жалости к ней самой, несчастной», как метко сказано в одном месте самим Платоновым («Из генерального сочинения»).

Платонов очень далек от того, чтобы давать готовые рецепты решения жизненных проблем, и в то время как философия Федорова исполнена оптимизма и энергичного миссионерского духа, многие книги Платонова оставляют впечатление мрачной безысходности. Вощев, обретший было в конце повести смысл существования, повергается снова в отчаяние смертью девочки Насти. «Зачем ему теперь нужен смысл жизни и истина всемирного происхождения, если нет маленького, верного человека, в котором истина стала бы радостью и движением?» И построивших у себя в городе коммунизм чевенгурцев приводит в сомнение смерть мальчика: действительно ли это у них коммунизм? У Достоевского слезы невинного ребеночка ставят под сомнение мировую гармонию, у Платонова смерть ребенка говорит о неприемлемости и бессмысленности этого мира, в котором господствует смерть и слепые силы (природы и человеческих страстей).

Здесь же – философское обоснование неправильности платоновского языка: нарушения грамматических норм разрушают иллюзорную осмысленность мира, а слияния разноплановых элементов, перестановки, при которых субъект и объект меняются местами, дают почувствовать взаимосвязанность всего в мире, глубоко скрытую и долженствующую проявиться в будущем братскую общность человека и природы. Отсюда же и очеловечение зверей, птиц, растений, земли, воды, ветра, звезд. «Вощев подобрал высохший лист… – Ты не имел смысла жизни, – со скупостью сочувствия полагал Вощев, – лежи здесь, я узнаю, за что ты жил и погиб. Раз ты никому не нужен и валяешься среди всего мира, то я тебя буду хранить и помнить». Много таких мертвых, потерянных, ненужных предметов сложил уже Вощев в свой мешок, «куда он собирал для памяти и отмщения всякую безвестность», «всякую несчастную мелочь природы, как документы беспланового создания мира, как факты меланхолии любого живущего дыхания». Понятна в таком контексте и странная речь мужика: «Я под кленом дубравным у себя на дворе, под могучее дерево лягу. Я уж там и ямку под корнем себе уготовил, – умру, пойдет моя кровь соком по стволу, высоко взойдет!» А бредовое, на первый взгляд, заявление чевенгурского коммуниста, оказывается, исполнено скрытого смысла: «Скот мы тоже скоро распустим по природе, он тоже почти человек: просто от векового угнетения скотина отстала от человека. А ей человеком тоже быть охота!» И далее: «Лопух тоже хочет коммунизма».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации