Текст книги "Треугольная жизнь"
Автор книги: Юрий Поляков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 33 (всего у книги 36 страниц)
34
Эскейпер хотел снова набрать Ветин номер, но в снятой трубке вместо длинного гудка вдруг услышал ее голос:
– Алло, это я…
– Наконец-то! Ну нельзя же так!
– Извини, так получилось…
– Ты где? У врача? Что он сказал?
– Я не у врача. Я внизу.
– В каком смысле?
– Я внизу, около твоего дома.
– Зачем ты приехала? Я же просил!
– Так получилось.
Башмаков с трубкой выскочил на балкон и увидел внизу, рядом с «Фордом» и «Газелью» розовый джипик. Вета – в белом коротком платьице – стояла, запрокинув голову и прижав мобильный телефон к уху. Телефона видно не было, и казалось, она держится рукой за щеку. Анатолич и водила, оторвавшись от мотора, с удивлением взирали на девушку.
– Ну, здравствуй, эскейперчик! – Башмаков услышал в трубке Ветин голос и увидел, как она махнула ему ладошкой.
В ответ он поднял руку в каком-то идиотском индейском приветствии. Его поразило, что фигурка Веты отсюда, с одиннадцатого этажа, кажется крошечной, а голос звучит громко и отчетливо. Маленькая Вета и большой голос…
Маленькая Вета снова помахала Олегу Трудовичу, а большой голос сообщил:
– Я не одна.
– В каком смысле?
Анатолич и водила, изумленные таким балконно-телефонным способом общения, тоже задрали головы и смотрели теперь на эскейпера. Затем «газельщик» повернулся к бывшему полковнику, спрашивая, должно быть, тот ли это самый исчезнувший заказчик. Анатолич кивнул задранной головой.
– В каком смысле? – повторил эскейпер.
– Понимаешь…
Тут распахнулась дверца джипика, и оттуда высадилась Катя, собственной персоной. Она тоже помахала мужу рукой. Даже сверху Олег Трудович заметил, что жена побывала в парикмахерской и сделала укладку.
Когда только успела?
Анатолич и водила уставились теперь на Катю. У эскейпера потемнело в глазах, и он, хватаясь за пульс, решил, что теряет сознание, но потом сообразил: это дымное облако тьмы наползло на солнце и золотой купол храма Зачатия Праведной Анны угас.
«Если свет, который внутри тебя, это тьма…» – вспомнил он.
– Ты почему молчишь? – беспокойно спросила Вета.
– Зачем ты это сделала?
– Это не я… Екатерина Петровна сама меня нашла. И вы, оказывается, спите не в разных комнатах!
– Какая разница, в каких комнатах мы спим! Вета…
– Огромная разница!
Маленькая Катя вдруг отобрала у маленькой Веты мобильный телефон, и в трубке послышался большой Катин голос:
– Алло, дорогой, ты собрался в поход?
– Откуда ты узнала?
– Ты меня недооцениваешь. Я давно все знаю…
– Давно? А почему…
– А потому!
– Что ты хочешь?
– Я? Ничего. Это ты все время чего-то хочешь. А я просто хочу посмотреть тебе в глаза. На дорожку. Хочу услышать от тебя: «До свиданья, Катя! Спасибо тебе за все хорошее!» И больше ничего. Я прожила с тобой двадцать лет. Имею право…
– Катя, звонил Костя…
– Давай не по телефону. Это смешно. Сейчас мы поднимемся и все спокойно обсудим. Спокойно! Вета очень славная девочка. Тебе с ней будет хорошо. На Кипре. И если ты захочешь, я тебя отпущу. Если захочешь… Ставь чайник. Ты купил чего-нибудь вкусненкого?
– Торт.
– Какой?
– «Триумф».
– Свежий?
– Свежайший…
– Тогда мы идем!
В телефоне запищали короткие гудки. Маленькая Катя обняла маленькую Вету за плечи, и они направились к дверям. За ними следом побарбосил «газельщик». Все трое скрылись под козырьком подъезда. Но водитель сразу вернулся, в ярости пнул ногой колесо «Газели», влез в кабину, взревел мотором и уехал. Анатолич продолжал смотреть на соседа. Эскейпер развел руками, объясняя другу трагизм текущего момента, и побрел в комнату.
От сквозняка узкая тюлевая занавеска втянулась внутрь и напоминала странную белую кружевную лестницу, уводящую куда-то вверх. Эскейпер огляделся и застыл взглядом на бочонке, где метался, как безумный, «сомец», то ударяясь о прозрачное дно, то почти выпрыгивая из воды. В его черных, обведенных перламутром глазах были отчаяние и тоска.
«Свежайший! – улыбнулся Башмаков, щелкнув ногтем по стеклу. – Свежайший!» – повторил он с ненавистью. И вдруг, схватив бочонок, метнул его в стену. Вода и осколки брызнули во все стороны. На обоях, влажно темнея, проступили контуры неведомого материка. Гневный стыд, сгустившись в омерзительное слово – «свежайший», ел сердце. Эскейпер увидел возле кресла трепещущее каллихтовое тельце и с хрустом растер его ногой по паркету. Запахло рыбьим жиром.
Оглушительно затилибомкал звонок. Башмаков замер, тупо соображая, как нужно вести себя с Катей и Ветой. Улыбнуться и пошутить… Послышалась металлическая возня ключей. Улыбнуться и поцеловать в щеку сначала Катю, а потом Вету. По старшинству…
– Да идите вы все – в орхидею!
Эскейпер бегом, поднырнув под занавеску, метнулся на балкон, вскочил на перила и хотел спрыгнуть к соседям, но подошва, испачканная рыбьей мокрядью, соскользнула. Путаясь в веревках, он сорвался и повис, успев в последний момент ухватиться за край ящика с землей. Скрежетнули гвозди, а доски, скрепленные железной скобой, прогнулись, но выдержали. Он глянул вниз: на далеком асфальтовом дне безучастный Анатолич по-страусиному уткнулся в мотор «Форда».
«Помогите!» – хотел крикнуть Башмаков. Но из горла, сжатого вздыбленной грудью, выбрался лишь невнятный хрип. Он попробовал подтянуться и не смог – изнывающие от тяжести пальцы потеряли сразу половину своей цепкости.
– Тапочкин, мы пришли! – донесся из квартиры Катин голос.
«Вдвоем они меня вытащат!» – подумал Башмаков и зарыдал.
Но зарыдал внутренне, боясь пошевелить даже лицом, потому что от малейшего движения гвозди вытаскивались из пробоин, доски кряхтели, а пальцы изнемогали. Он плакал, но глаза были совершенно сухие – слезы, тоже внутренние, соленой горечью переполняли рот.
И тут Олег Трудович услышал:
– Не плачь, шкет!
Голос был мужской, тяжелый и пространный, как колокольный звон. Эскейпер ощутил порыв густого табачно-одеколонного ветра, с трудом поворотил голову и обмер: перед ним возвышался инвалид Витенька, выросший до невероятных размеров. Его тележка величиной с платформу для перевозки экскаваторов занимала весь проезд, от тротуара до тротуара. На груди висела медаль «За отвагу» размером с башенный циферблат. Бурое морщинистое лицо, почти достигавшее балкона, напоминало растрескавшуюся землю, поросшую какими-то пустынными злаками, а перхоть в волосах белела, славно газетные страницы, брошенные в лесную чащу. Глаза же у Витеньки были не голубые, как прежде, а зияли чернотой потухших кратеров.
– Не плачь! Видишь, я без ног, а не плачу!
– Я боюсь!
– Не бойся. Я тебя схороню!
– Но я не хочу прятаться. Я эскейпер…
– Да какой ты, к едреням, эскейпер! Тележку-то мою зачем разломал? Ну ладно, я тебя простил. Прыгай! – Витенька подставил бугристую ладонь с мозолями, похожими на вросшие в почву сердоликовые валуны.
– А куда ты меня спрячешь?
– А вот куда…
Витенька быстро сжал пальцы, словно поймал пролетавшего мимо невидимого ангела, и поднес кулак к уху. На тыльной стороне ладони Башмаков увидел огромную синюю наколку «ТРУД».
– Прыгай, не бойся! Все равно ты никуда не убежишь, а я спрячу. Тебе у меня здесь хорошо будет, как у мамки. Никто не найдет…
– Честное-пречестное?
– Честное-пречестное!
Через распахнутую балконную дверь были слышны взволнованные женские голоса:
– Тапочкин, хватит дурачиться, выходи!
– А почему – «Тапочкин»?
– Убежал… Точно – убежал!
– Как это убежал? От кого убежал?..
– От нас. Он на балконе. У соседей. Я сейчас посмотрю…
«Вдвоем они меня вытащат!» – снова подумал Башмаков и хотел позвать на помощь.
Но не позвал. Даже сейчас, изнемогая, он не понимал, чье имя должен прохрипеть. А на два имени сил у него уже не было. И пальцев на руках тоже не было, а была лишь бесполезная боль, намертво вцепившаяся в спасительный край ящика.
– Тапочкин, ты здесь? – Голос жены раздался у него прямо над головой.
Витенька улыбнулся, сияя зубами, закованными в стальные кирасы, и снова подставил огромную ладонь:
– Прыгай, бабашка!
Геометрия любви
1. Как я сдал мужиков
Никогда не думал, что стану автором «мужских» романов, интересных, впрочем, также и женщинам. Мне всегда казалось и кажется до сих пор, что членение литературы по половому признаку – нелепость. Однако, как писали в советских учебниках, «художественная реальность шире замысла автора». И вот как-то раз, вскоре после того, как моя семейная сага «Замыслил я побег…» увидела свет, произошел занятный эпизод. Во время пафосного юбилейного мероприятия один из тогдашних руководителей нашего государства, удивив охрану, изменил направление торжественного движения, решительно направился ко мне, отвел в сторону и тихо сказал:
– А знаете, вы в «Побеге» прямо-таки про меня написали!
Потом он внимательно посмотрел мне в глаза, давая понять, что сообщенная информация совершенно секретная и разглашению не подлежит, и, вернувшись к своим квадратным телохранителям, ушел рулить страной. Впоследствии я неоднократно слышал подобные признания от своих чиновных и бесчинных читателей, и это навело меня на мысль: в душе самого образцового семьянина таится брачный беглец. А один мой давний приятель сказал даже так:
– Ты, Поляков, сдал нас, мужиков, с потрохами!
Кстати, это выражение – «сдал» – преследует меня чуть ли не с самого начала моей литературной работы. Сначала вроде как я «сдал» в повести «ЧП районного масштаба» (1985) комсомол. Потом в повести «Сто дней до приказа» (1987) – армию. Затем в «Апофегее» (1989) – партию. Далее в «Демгородке» (1993) – демократию. Позже в романе «Козленок в молоке» (1995) – писательское сообщество. В «Небе падших» – молодой русский капитализм. И вот, наконец, сочинив «Замыслил я побег…», сдал мужиков, как таковых. Ну, просто какой-то литературный Азеф из меня получается…
Сначала это выражение меня немного задевало, как и тот факт, что критика успех каждой моей новой вещи неизменно объясняла «конъюнктурой». Мне, правда, не совсем понятно, какой «конъюнктурой» я мог руководствоваться, когда в 1980-м писал «Сто дней до приказа», увидевшие свет в журнале «Юность» лишь в 1987 году? Вряд ли я мог предвидеть, что Руст приземлится на Красной площади и всесильная военная цензура впадет в немилость, как будто именно она пропустила странноватого немецкого летуна в самое сердце Отчизны.
Или возьмем мой «Демгородок» – ехидную сатиру на дорвавшийся до власти постсоветский либерализм. Эта повесть-памфлет писалась в 1991–92 годах, а вышла в журнале «Смена» в те дни, когда танки расстреливали Белый дом, словно специально – к черному дню нашей демократии. Она вызвала бурное сочувствие читателей и бешенство тогдашнего главного ельцинского администратора, а я надолго попал в список демократически ненадежных литераторов, где, кажется, остаюсь и до сих пор. Но кто мог предположить, что Ельцин обычный конфликт между исполнительной и законодательной властями додумается разрешить с помощью пальбы по парламенту? Если мои книги – конъюнктура, то, согласитесь, это какая-то мистическая и от воли автора явно не зависящая. Так можно договориться и до того, что пророки тоже – конъюнктурщики, ибо озвучивали Царя Небесного. Конечно же, речь о другом: важнейшей составляющей частью художественного дара является интуитивная способность совпасть с главным интересом своего времени. Не просчитать, а именно совпасть, повинуясь необъяснимому внутреннему императиву, или порыву Деятели культуры, в частности, литераторы, такой способностью не обладающие, всегда будут барахтаться в патоке официоза или в нечистотах вечного сопротивления – в том, что и называется конъюнктурой.
Со временем я понял и еще одну вещь: критики часто мстят писателям за то, что настоящая литература ходит совсем не теми стежками-дорожками, которые намечают для нее теоретики художественного процесса. Вот ведь и постмодернизму отводилась роль главной творческой магистрали, или, как еще выражаются, «мейнстрима». А вышло что-то вроде тропки к дачному сортиру. Литератор, добившийся у публики успеха, не запланированного и не предсказанного критикой, непременно будет обвинен в конъюнктуре, даже если изложит свой замысел с помощью индейского узелкового письма. Да и леший с ними: критики по сути своей очень напоминают (за редким исключением) лакеев, допивающих остатки из хозяйских бокалов, но воображающих себя при этом дегустаторами, а то и виноделами. Когда сами критики пытаются писать прозу или стихи, ничего, кроме конфузов, из этого не получается. Почитайте прозу Курицына, Басинского, Арбитмана… Смех! Сосчитать, сколько раз обернулась вокруг себя балерина на сцене, и самому крутить фуэте – не одно и то же.
А вот словечком «сдал» я со временем стал гордиться, ибо в это слово на самом деле читатель вкладывает совершенно особый смысл – признает, что тебе, как автору, удалось выйти на некий новый, непривычный, удивляющий, даже шокирующий уровень душевной искренности, социальной достоверности и художественной убедительности. Предвидя чье-то раздражение, все-таки скажу: главная миссия художника и заключается в том, чтобы «сдать» свое время, своих современников да и себя самого, то есть сказать читателям такую правду, какую они сами себе не смеют или еще пока не умеют сказать. Только умоляю, не путайте эту правду жизни с откровенной чернухой, когда вам рассказывают не о жизни, а об отходах жизнедеятельности организма или общества. Разумеется, писатель на белый свет может взирать отовсюду, даже из унитаза, но в таком случае у читателей складывается ложное впечатление, что наш мир населен исключительно задницами и гениталиями. А разве ж это так?
2. Двухобщинная литература
Есть и еще одно немаловажное обстоятельство: у нас в стране сложилась двухобщинная литература. Воображаю, как напружились любители высчитывать процент инородческой крови в белом теле отечественной словесности. Погодите возмущаться или, наоборот, потирать руки. Я о другом, я о том, что наша литература расколота. Это, кстати, известно всем. Разделение на архаистов и новаторов, либералов и охранителей было всегда. Все знали, что, скажем, публицист Сергей Сергеевич Смирнов – либерал, а поэт Сергей Васильевич Смирнов – охранитель. Причем по произведениям понять, кто есть кто, порой невозможно. Например, Осип Брик (тот самый!) в сталинские годы писал пьесы о пользе опричнины, в чем, кстати, был прав. Но все, конечно, понимали: это он так маскирует свое свободомыслие. Когда же Анатолий Софронов сочинял бытовую комедию, асимметрично откликаясь на зов партии, то все знали: на самом-то деле он откликается на зов своего черного верноподданного сердца. Хитроумная советская власть умудрилась и трепетную либеральную лань, и упертого патриотического быка впрячь в электротелегу государства. И ничего – тащили, время от времени взбрыкивая…
Но в 91-м разошлись по своим стойлам – и образовались две общины, вроде «ватников» и «укропов» на Украине. Была у нас и своя литературная гражданская война, но она ограничилась тем, что русский патриот Осташвили во время заседания литературной группы «Апрель» разбил очки либералу Курчаткину, а потом как-то странно повесился в тюрьме. Помните?
Итак, в нашей словесности две общины. Переходные и гибридные формы, а также профессиональных перебежчиков туда, где сейчас лучше, я опускаю. Первая община, назовем ее по старинке «почвеннической», многочисленная, но малозаметная в информационном пространстве. Она продолжает считать литературное дело частью общенародной жизни, готова служить разумному государству и нести ответственность за сказанное и написанное. В этой общине есть свои «фракции». Одни презирают советский опыт как чуждый, делая исключение для гигантов вроде Шолохова, Леонова, Твардовского, Белова, Астафьева… Другие, напротив, считают, что именно под «серпом и молотом» родная словесность достигла горних высот. Есть в этой общине и центристы, к коим принадлежит автор этих строк.
Я убежден, что писатель, не испытывающий зависимости от самочувствия народа, страны, не связывающий с ними свою человеческую, а также творческую судьбу, – это не писатель в нашем, русском понимании слова. Это какой-то иной вид филологической деятельности, возможно, зачем-то и необходимой. Тот, кто не знает этой болезненной связи, даже «присухи», и тем не менее посвятил себя словесному творчеству, отличается от настоящего писателя, примерно так же, как кикбоксер от купца Калашникова. Но должен оговориться: наличие такой внутренней связи с почвой – важное, однако не исчерпывающее условие успешного творчества. Человек, который, пошел в литературу лишь на том основании, что любит Родину, обречен. Обилие таких авторов в почвеннической общине – ее главная проблема. Союзу писателей России смело можно вернуть довоенную аббревиатуру ССП. Но расшифровывается она теперь так: Союз самопровозглашенных писателей. Ведь писатель не тот, кто пишет, а тот, кого читают. Увы, патриотической макулатурой можно нынче Ангару перекрывать.
Вторая община, назовем ее по-постмодернистски «интертекстуальной», не такая уж и многочисленная – особенно в провинции. Сложив «длинные списки» Букера, «Большой книги», «Национального бестселлера» и «Носа», добавив сотню сетевых самописцев, вы получите почти полный состав общины отечественных «интертекстуалов». Зато они почти монопольно владеют информационным пространством и премиальным тотализатором. Таким способом в 1990-е годы власть их отблагодарила за помощь в разрушении и демонтаже советского наследия. Да и банковский капитал, поддерживающий премиальные проекты, у нас, мягко скажем, далек от патриотических идей. Авторы, принадлежащие к этой общине, а среди них есть и талантливые, воспринимают творчество как сугубо личное дело: что-то среднее между мелким семейным бизнесом и альковными изысками, о чем охотно болтают в Сети. «Интертекстуалам» тоже дорого наше Отечество, но не земное, реальное, а вербальное, так сказать, русская «словосфера». Они Пушкину за талант прощают даже «Клеветников России». В них есть что-то от пассажиров круизного лайнера, даже не подозревающих, что на судне имеется еще и кочегарка с чумазыми матросами. Да и куда идет судно, им тоже, в сущности, безразлично, главное – при крушении не утонуть вместе с этим гигантским корытом.
Не случайно иные лидеры «интертекстуальной» общины уже перебрались на постоянное жительство за рубеж, продолжая оттуда активно участвовать в литературной и политической жизни России. Напомню, первые две волны русской литературной эмиграции были связаны с мировыми катаклизмами. Третья – состояла из тех, кому не только было скучно строить социализм, но и обидно, что им не позволяют говорить об этом вслух и писать в книгах. Аксенов и Войнович, например. А вот свежие писатели-эмигранты четвертой волны – это особая статья: они не перенесли того, что их точка зрения перестала быть господствующей, как в 1990-е. Утрату монополии в сфере борьбы идей они сочли оскорблением, катастрофой и уехали. Быков, Улицкая, Акунин…
Если же говорить об идеологии «интертекстуалов», то они чаще всего «подзападники», в отличие от «западников», которые искренне мечтают «объевропить» русскую цивилизацию. Не путать также с «прозападниками», желающими видеть РФ почетным членом НАТО. «Подзападники» попросту хотят, чтобы Россия легла под Запад. Я немного огрубляю и спрямляю, но важна суть. Любя русскую «словосферу», «интертекстуалы» относятся к земной жизни Отечества свысока, даже брезгливо. Так, возвращение Крыма стало для них досадным пятном на репутации русской словесности. Теперь приходится отвечать перед мировым сообществом не только за травлю Пастернака, лихо подставленного в ходе спецоперации ЦРУ, но и за «вежливых людей». При этом, повторюсь, они искренне любят русское Слово. Впрочем, человек, который лишь из любви к литературе решил стать писателем, тоже обречен. Филологическая подготовка не заменит талант, как виагра не заменит страсть. Поэтому графоманией «интертекстуалов» можно запрудить Темзу. Да, пожалуй, заодно и Сену…
Остается добавить, эти две общины между собой почти не общаются, друг друга не читают и знать не желают. Недавно в поликлинике я встретил знакомца моей литературной молодости – критика, статьи которого я все эти годы почитывал. Он из видных «интертекстуалов». Разговорились. Критик очень удивился, узнав, что после «Ста дней до приказа» я за 30 лет написал, оказывается, еще с десяток повестей и романов. В ответ не без ехидства он поинтересовался, видел ли я очень смешную комедию моего однофамильца и тезки, идущую на аншлагах в Театре Сатиры? Узнав, что автор пьесы сидит перед ним, приятель моей молодости впал в онтологическое огорчение. По его понятиям, я с моими взглядами вообще не мог написать что-то путное, не говоря уж о сатирической пьесе, над которой хохочет зал.
– Твоя? – удивился он, пожав плечами. – Надо будет тебя как-нибудь почитать…
И на том спасибо!
Если я скажу, что писатели почвенной общины пытливо и зорко следят за творчеством «интертекстуалов», то, конечно, слукавлю. Тем не менее это так. Слаб человек – хочется узнать, за какие такие тексты его собрат, а точнее, «совраг» по перу, получил очередную премию и два-три миллиона рубликов под чернильницу. Поэтому все-таки «почвенники» лучше знают, что пишут «интертекстуалы», которые о своих художественно-эстетических оппонентах, по-моему, даже понятия не имеют.
И хотя «интертекстуалы» постоянно ругают Кремль за утеснения, за несуществующую цензуру, охотно участвуют в антиправительственных акциях, вроде Болотной площади, российской власти по большому счету всегда были ближе писатели-либералы. Почему? Да потому, что государство у нас издавна – «главный европеец» в стране. Но это лишь часть ответа. При власти во все времена вертится немало людей без определенного образа мыслей, но с вполне конкретной целью – преуспеть. Естественно, беспощадная к расхитителям Отечества проза в духе покойного Распутина вызывает у таких чиновников раздражение. Они же во власть пошли не страну выручать. Конечно, если бы министров пороли по субботам и выдавали зарплату талонами на питание, мы бы имели у рычагов сплошь бескорыстных патриотов. А так… Ну, какая моногамия в борделе?
Кроме того, у отцов державы всегда теплится иллюзия, что, прикормив и приручив диссидентов, они получат дополнительную опору. А патриотов – что их ласкать, они и так рядом, как верный пес у ноги – только свистни. Наконец, самое главное: патриоты гораздо требовательнее к власти, ибо их интересует судьба Отечества и народа, а не режима. Дай волю, они тебе еще и «залоговые аукционы» припомнят. А либерал и его литературный клон – «интертекстуал» к слабостям верхов относятся с пониманием. Если развеять болотный туман и гуманитарное сопение, останется лишь личный интерес, как правило, слабо увязанный с интересами Отечества.
Ветчины хочу, ветчины,
Небывалой величины…
Так когда-то спародировал Юрий Левитанский строчки Вознесенского:
Тишины хочу, тишины.
Нервы, что ли, обнажены?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.