Текст книги "Чтобы мир знал и помнил. Сборник статей и рецензий"
Автор книги: Жанна Долгополова
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
Порог родительского дома Леви перешагнул 19 октября 1945 года. Почти тридцать лет спустя он вновь посетил Советский Союз, уже как представитель химического завода, поставлявшего резину на строящийся автомобильный завод в Тольятти. В письме Чарльзу Конру (с которым находился в инфекционном бараке в последние десять дней Освенцима) Леви с удивлением заметил: «Как ни странно, но многие черты, которые я подметил у русских времен “передышки” и посчитал особенностями исторического момента, на самом деле крепко укоренившиеся: их неразбериха, их безразличное отношение ко времени, их буйство, сменяющееся неожиданным смирением… За внешним послереволюционным фасадом остается вечная Россия, которую ни царь, ни Сталин не сумели подавить и которая, должно быть, коренится в самой земле, ужасающих расстояниях, жестоком климате и далекой истории». Когда же друзья его спрашивали, почему в СССР не переводят книги «Человек ли это?» и «Передышка», отвечал: «Им хватает своих – Солженицына и Гроссмана».
Сборник рассказов «Периодическая система», который сам писатель называл «микроисторией», – это своеобразный триптих о «началах», формировавших Примо Леви в детстве и юности, о «среднем» периоде его жизни, завершившемся лагерем, и о «возвращении» в жизнь. В этом сборнике Леви впервые признается в равной любви к литературе и химии и вводит последнюю в лабораторию художественного творчества, где названия химических элементов служат не только заглавиями рассказов, но являются и частью их смысловой структуры. Так, первый рассказ о своих еврейских предках, пришедших в Италию в конце XV века из Испании и пустивших на новой земле глубокие корни, но за пять последующих веков не поддавшихся ассимиляции, Леви назвал «Аргон». Аргон – это редкий и благородный газ, только в свободном виде присутствующий в природе. И то, что среди его предков со всеми их достоинствами и недостатками, немало было свободных и благородных, вызывает у Леви гордое чувство «принадлежности».
В другом рассказе, размышляя о чистых и нечистых веществах, Примо Леви сравнивает свойства металла цинка и рода человеческого, и эта аналогия дает ему возможность представить фашистские разглагольствования о расовой «чистоте» и вреде всех «нечистых» в другом ракурсе. «Чистый» цинк не находит практического применения и, только становясь «нечистым» в соединениях с «примесями», обретает жизнепригодность, подвижность и изменчивость. «Фашизму не нужны подвижность и изменчивость. Фашизм хочет, чтобы все было “чистым” и “одинаковым”», но Леви-то знает, что живая жизнь не вмещается в рамки фашистской идеологии, и гордится тем, что он другой: «Я еврей. Я та примесь, которая вызывает реакцию цинка и движет жизнью».
Предпоследний в сборнике рассказ «Ванадий» о том, как сразу после войны Примо Леви работал на совместном итало-немецком предприятии, производящем шины. Однажды, получив из Германии письмо, касавшееся технического вопроса о добавлении металла ванадия в резину, из которой формуют шины, Леви вычислил, что оно должно быть написано тем самым Мюллером, что заведовал химической лабораторией в Освенциме. Навел справки: все сходилось. Тогда Примо Леви отправил д-ру Мюллеру письмо вместе с немецким изданием книги «Человек ли это?» и получил от д-ра Мюллера короткий ответ: да, он тот самый д-р Мюллер, и, конечно, он помнит лабораторию, рад, что Леви выжил, хотел бы знать, что случилось с двумя другими заключенными, работавшими в лаборатории, а кроме того, он и сам написал воспоминания о том времени и хотел бы при встрече показать их Леви.
Леви в ответ задал д-ру Мюллеру несколько вопросов: что думает д-р Мюллер о его книге, знал ли д-р Мюллер тогда о газовых камерах, уничтожавших в день десять тысяч жизней всего в семи километрах от «резиновой» лаборатории, и не пришлет ли д-р Мюллер ему копию своих воспоминаний. Д-р Мюллер просьбу выполнил. Записи его не показались Леви ни враньем, ни покаянием: в студенческие годы Мюллер, как и большинство, стал энтузиастом нового режима, вступил в партию; во время войны призван в армию рядовым, зачислен в корпус противовоздушной обороны, в 1944 году послан на работу в шинную лабораторию Шкопау в Галле, где, в частности, обучил группу украинских девушек, а в ноябре того же года вместе с обученными им украинками переведен на службу в Освенцим, об ужасах которого он тогда не знал; после капитуляции Германии он недолго находился в плену у американцев в тех же самых освенцимских бараках, а в июне 1945 года был освобожден и вернулся домой. О книге же Примо Леви он написал, что она по-христиански преисполнена любовью и несокрушимой верой в человека. Д-р Мюллер просил Леви о личной встрече – в Италии или Германии. Леви медлил с ответом. Д-р Мюллер позвонил ему, и, застигнутый врасплох, Леви согласился встретиться. Восемь дней спустя он получил от фрау Мюллер извещение о преждевременной кончине д-ра Мюллера.
Сборник эссе «Утонувшие и спасенные» (1986) Леви считал своей главной книгой. Он вынашивал ее сорок послевоенных лет, и она оказалась своего рода двойником его первой книги «Человек ли это?», повзрослевшим, возмужавшим, менее склонным к рефлексии, чаще отвечающим на вопросы, чем задающим их, но снова и снова анализирующим лагерь во всех его зонах. «Утонувшими», или дословно «ушедшими на дно»,? этим заимствованным из «Божественной комедии» словом называет Примо Леви погибших в лагере. Только они могли бы рассказать всю голую правду о нацистском лагере, потому что у них не было (или не стало) никаких «привилегий». Но их нет, и рассказывать приходится «спасенным», то есть тем, кто попал в «серую зону» «привилегий» или «везений»; свои «везения» Леви перечислил в начале первой книги «Человек ли это?». В языке Примо Леви нет уничижительного словца, адекватного русскому «придурки», он терпеливо и настойчиво разъясняет, что прямолинейные оценки («утонувший»? хороший, а «спасенный»? плохой) в лагере не работают. Но вся жизнь «спасенных» омрачена чувством вины перед мертвыми и стыдом перед живыми: за то, что остались живы, за то, что были свидетелями нечеловеческого бытия, за то, что помнят все, что было, и от этого чувства вины и стыда одни «спасенные» выбирают молчание, другие гласность, а часто, непропорционально часто и молчальники, и рассказчики кончают жизнь самоубийством.
Вспоминая и реконструируя Lager? это исчадие зла, Леви тверд в своем отношении к сеятелям зла: я не прощаю («Я не склонен прощать… я никогда не прощал наших врагов тех дней и никогда не сумею простить их имитаторов… потому что не знаю, каким человеческим поступком можно загладить преступление»), не мщу («Отвечать насилием на насилие никогда меня не привлекало»), я хочу справедливого суда («Я верю в разум, в обмен мыслями, в дискуссию как высший инструмент прогресса… я выбираю правосудие»). Обращаясь к немцам, пережившим войну, Леви говорит: «Чтобы судить, я хочу понять вас». Он цитирует и комментирует письма, которыми в разные годы обменивался с немцами. В 1959 году, узнав о готовящемся в Германии издании книги «Человек ли это?», Примо Леви написал, как сам признавался, «оскорбительное» письмо издателю, требуя ни слова не менять в тексте, каждую главу присылать ему на проверку и выполнять все его замечания. В ответ он получил первую главу в прекрасном переводе и письмо от переводчика на безупречном итальянском. Переводчик оказался сверстником Леви, он учился в Италии, специализировался на исследовании творчества Гольдони.
К удивлению Леви, он оказался не «тем» немцем. В 1940 году его призвали в армию, но нацистская идеология была ему столь отвратительна, что он симулировал болезнь, был госпитализирован, отправлен на поправку в Падую, где сумел посещать лекции по итальянской литературе; потом ухитрился скрыться и связаться с итальянской антифашистской группой, а в сентябре 1943 года, когда немцы заняли северную Италию, уйти в партизанский отряд и сражаться с нацистскими оккупантами. С окончанием войны он поселился в Берлине, управляемом в те дни «большой четверкой» – США, СССР, Великобританией и Францией. Университетские лекции и партизанские будни сделали его подлинно двуязычным, без акцента, да еще со знанием венецианского диалекта. Вот почему он начал переводить Карло Гольдони, но переводил и неизвестных до него в Германии Карло Коллоди и Луиджи Пиранделло. На постоянную работу его не брали: дезертир, сражавшийся против своих, он оставался persona non grata и в демократической Германии. Он писал Примо Леви, как близка его сердцу книга «Человек ли это?», что, работая над ее переводом, он продолжает борьбу против одурачивания своих соотечественников. Автор и переводчик сдружились, и, когда немецкий издатель попросил Примо Леви написать предисловие к переводу, тот взамен поместил свое последнее письмо переводчику:
«Ну вот мы и завершили, я рад этому, доволен результатами, благодарен Вам и несколько опечален. Вы понимаете, это моя единственная книга, и теперь, когда и с переводом кончено, я чувствую себя отцом возмужавшего сына, которому больше не нужны мои заботы, и он от меня уходит.
Но не только это. Вы, наверное, поняли, что для меня жизнь в лагере, а потом книга о лагере оказались событием, полностью меня изменившим и давшим мне цель в жизни. Может быть, это самонадеянность, но сегодня я, узник № 174517, могу с Вашей помощью обратиться к немцам, напомнить им, что они сделали, и сказать: “Я жив и хочу вас понять для того, чтобы вас судить”.
Я не верю в то, что жизнь человека имеет предопределение, но, думая о собственной жизни и целях, которые я перед собой поставил, знаю, что главное для меня – предать гласности все, что я видел, и так, чтобы немцы меня услышали… Я уверен, Вы понимаете меня. Я никогда не лелеял в себе ненависти к немцам. А будь она во мне, то встреча с Вами меня от нее полностью бы избавила. Не понимаю, как можно судить человека не за то, что он есть, а за то, к какому сообществу ему довелось принадлежать.
Но не могу сказать, что я понимаю немцев. Непонимание? это брешь, саднящая пустота, вечный раздражитель, требующий сатисфакции. Я надеюсь, что книга эта эхом отзовется в Германии, не из-за честолюбия надеюсь, а потому что отзвук поможет мне лучше понять немцев и унять мою боль».
Всю жизнь Примо Леви получал письма от немцев: «те» немцы объясняли, что не знали, ничего не знали, ни о чем не спрашивали тогда и хотели, чтобы их за это не винили теперь. Немцы из «другого» поколения всю свою жизнь изживали отцовскую вину. Переписка с некоторыми из них длилась до конца жизни писателя, внезапно оборвавшейся 11 апреля 1987 года. Консьержка, выскочившая на шум, увидела на площадке первого этажа распростертое тело Леви и вызвала полицию. С тех пор не прекращаются «разгадки» его смерти. Одни считают, что Леви, находясь в состоянии непроходящей послелагерной депрессии, покончил с собой. Например, Эли Визель сказал (и многие любят это повторять), что «Освенцим доконал его и сорок лет спустя» и что Леви сам объяснил свою смерть в своей книге «Утонувшие и спасенные». Другие уверены, что Леви не мог этого сделать, потому что самоубийство? это сдача, а Леви не из сдающихся, он никогда бы не наложил на себя руки.
Многие (в том числе итальянская судебная экспертиза, полиция, друзья, жена и двое детей Леви, а также социологи, литературные критики и биографы из Оксфорда) говорят, что нет ни достоверных доказательств, ни достоверных опровержений самоубийства, и приводят аргументы за и против. Во-первых, на протяжении многих месяцев Леви жаловался на то, как ужасно жить в одной квартире с синильной матерью, и на то, что от всего этого у него наступила непроходящая депрессия, и на то, что антидепрессанты и транквилизаторы ему не помогают. Тем не менее его творческая жизнь оставалась активной. К примеру, за день до смерти он разговаривал с журналистом, писавшим его биографию, и они наметили встречу. Кроме того, все, кто видел его утром в день смерти, говорят, что он был в своей привычной форме. Часов в одиннадцать утра сказал сиделке, ухаживавшей за матерью, что спускается к консьержке и просил отвечать на телефонные звонки. Трудно представить, чтобы, замыслив самоубийство в ближайшие несколько минут, Леви позаботился бы о телефонных разговорах. Во-вторых, в старинном туринском доме (Примо Леви родился и всю жизнь, за исключением трех военных лет, провел в этой материнской квартире) очень низкие перила, не достающие до пояса даже невысокому Леви. Антидепрессанты и транквилизаторы вызывают слабость, тошноту и головокружение. Леви мог, почувствовав слабость, опереться о перила, не удержаться и упасть. Его смерть могла оказаться несчастным случаем. В-третьих, Леви был тихим (не аффектированным) и скромным человеком. Самоубийство в лестничной клетке трехэтажного дома должно было казаться ему оперно-театральной манифестацией. Если бы он задумал смерть, то, будучи химиком, нашел бы «химические» средства умереть.
Есть и такие «отгадчики» смерти писателя, которые говорят… что Леви просто столкнули с лестницы те, у кого он вызывал раздражение своими «несвоевременными мыслями»… Леви, чистая душа, стал ненужным евреем. А один из поздних английских биографов Примо Леви хоть и верит в самоубийство, но считает, что оно никак не связано с Освенцимом. «Для Леви Освенцим оказался принципиально “позитивным” опытом, давшим ему дальнейшее основание жить, писать, общаться… Как он сам говорил, Освенцим – самое значительное событие жизни, его жизненный университет, его “техниколор” – его яркое озарение… Как ни парадоксально это звучит, но все дело в том, что Леви страдал от депрессии и до, и после Освенцима, только в лагере у него не было депрессии. И мысли о самоубийстве у него мелькали не в лагере, а до него и после него… У него с начала жизни была склонность к депрессии и самоубийству… В то утро он не планировал самоубийства, это было импульсивное движение. Его затянула “зияющая пустота”… Та пустота, которая манит и притягивает к себе всех самоубийц… Он вышел на площадку, наверное, и в самом деле собирался поговорить с консьержкой, и вдруг лестничный пролет обернулся этой манящей бездной… Он наклонился, наклонился и… ушел в нее».[120]120
Carol Angier. Double Bond: Primo Levi, a Biography. New York: Farrar, Straus and Giroux, 2002, 898 p.
[Закрыть]
Опубликовано: газета “Новое Русское Слово” (USA), Периодическая Таблица, 2002
Часть вторая. Рецензии
Зинаида Шаховская. Таков мой век
М.: Русский путь, 2006, 672 с., ил., пер. с фр.
Мемуары «Таков мой век», выпущенные издательством «Русский путь» к столетию со дня рождения автора – княжны Зинаиды Алексеевны Шаховской (1906–2001), написаны более полувека тому назад. Они печатались в 1964–1967 гг. во французской периодике отдельными выпусками: 1) «Свет и тени» о детстве, совпавшем с Первой мировой войной, большевистской революцией, Гражданской войной и кончившемся исходом из России; 2) «Образ жизни» о первых двух десятилетиях жизни в изгнании: сначала на Принцевых островах в Мраморном море, служивших первым прибежищем Добровольческой армии, потом в Константинополе (1920–1923), Париже и Брюсселе (1923–1926), бельгийском Конго (1926–1928) и предвоенной Европе (1929–1939), к этому времени относится начало ее писательской и журналистской работы; 3) «Безумная Клио» о событиях Второй мировой войны, активной участницей которых она была с самого начала; 4) «Странный мир» о послевоенной Европе 1945–1948 гг., освобожденной от нацистов и оккупированной большевиками, приходящей в себя после кровавой войны и стоящей на пороге войны холодной. В русском переводе четыре книги впервые объединили в одно издание, и от этого отчетливо обозначились рамки воспоминаний – устоявшийся быт начала XX века – взбаламученная жизнь к середине столетия и две вехи времени – лагеря беженцев в начале 1920-х годов, где «белые» с нетерпением ждут, какая чужбина их примет, и лагеря перемещенных лиц в середине 1940-х годов, в которые «красные» с ужасом ожидают возвращения в отчизну.
В мемуарах «Таков мой век» Зинаида Шаховская говорит о литературе лишь походя. Две книги литературных воспоминаний (одну о жизни и творчестве Набокова, другую о встречах с Буниным и Ремизовым, Цветаевой, Замятиным и многими другими) она издаст позже, в 1970 году, а в московском издательстве «Книга» они выйдут в 1991 году в однотомнике «В поисках Набокова. Отражения». Здесь же в центре внимания мемуаристки прежде всего место, время и события, которые так или иначе меняли жизнь; и если мелькают имена зарубежных и советских писателей, то чаще всего в связи с ними. А кроме того, понятно, что юная эмигрантка, которая училась сначала в американском лицее, а затем в различных французских учебных заведениях, Шаховская «жадно приобщалась к французской культуре» и «делала» свою французскую жизнь (особенно в предвоенное десятилетие), а на русский довоенный Монпарнас поглядывала со стороны: «Разговоры об искусстве и метафизике за столиком кафе, на голодный желудок, после одной только чашечки кофе – таков был образ жизни русского Монпарнаса. Человек тридцать, заранее не сговорившись, хмуро рассаживались за столиками “Селекта” или “Наполи”. Пруст и Бергсон, Блаженный Августин и Джойс соседствовали в их разговорах с Соловьевым, Розановым и Блоком. Часто я ловила себя на мысли о том, что рассуждая эдак часами о литературе, они эту самую литературу и предавали: лучше бы употребить потраченное время на творчество. Потому-то русский Монпарнас породил главным образом поэзию; прозаиков было мало: проза требует непрерывной работы». Но в том, что русские писатели оказались в изоляции и забвении, Зинаида Шаховская укоряет и французскую общественность: «…Симпатии французов традиционно на стороне левых сил, и эмигрировавшие писатели, носившие на себе клеймо «белые» (хотя большинство вовсе не были реакционерами), то есть, по мнению французов, выбравшие себе место не на той стороне баррикад, не встречали у французской интеллигенции такого расположения, которое позже получат бежавшие из своих стран испанские, немецкие или советские писатели».
З. А. Шаховская много пишет о жизни «русских колоний» в Бельгии, Франции (ее жизнь протекала в обеих странах) и Великобритании (где в 1924 году она представляла русских герлскаутов на международном слете скаутов, а в 1940-ые гг. работала там в редакции французского информационного агентства), эмигрантской солидарности, взаимовыручке и бестолковых раздорах: «…Бич эмиграций – ревность…вызванные ею разоблачения в течение нескольких лет отравляли жизнь маленькой колонии в Брюсселе. Готовые разделить последний франк со своими несчастными соотечественниками, русские эмигранты плохо переносят тех, кто, начав с того же исходного пункта, отделяются от группы и продолжают свое восхождение. И только если они доберутся до вершины, их будут приветствовать как гордость нации». Она хорошо помнит имена всех бельгийцев, французов, англичан и американцев, а также и названия всех местных и международных религиозных и светских организаций (Красный Крест всегда лидирует), помогавших российским беженцам.
По юности лет княжну Шаховскую не интересовали политические партии и их секции, но о том, что все они ведут ожесточенную междоусобную войну, она, конечно, знала. Муж же ее (они ровесники) Святослав Малевский-Малевич был деятельным участником евразийского движения, организатором первого евразийского съезда в 1930 году в Базеле. По этой причине и она, «вопреки своему желанию, но очень добросовестно стала участвовать в евразийском движении»: ей поручили переправлять в СССР евразийскую пропагандистскую литературу, что она выполняла с очевидным удовлетворением. Ей довелось слушать замечательных лидеров движения – православных ученых В. Н. Ильина и П. Н. Савицкого и знать прокоммунистически настроенных «уклонистов» – В. Яновского, супругов Клепининых, Сергея Эфрона. Позднее эти четверо оказались замешанными или прямо участвовавшими в убийстве советских «идеологических» отступников и похищениях во Франции царских генералов. Шаховская, по всей вероятности, не очень-то следит за начавшимся в СССР большим террором. Но одной его жертве – маршалу Тухачевскому она как бы и сочувствует, может быть, потому, что после ареста маршала его секретаря, семнадцатилетнюю кузину Зинаиды Шаховской, отправили в ссылку; а может быть, потому, что, по ее сведениям, маршал – «единственный, кто умер, не признав себя виновным и не прося о помиловании или смягчении приговора»; а может быть, еще и потому, что (опять же по ее выкладкам: «Тухачевский в прошлом офицер лейб-гвардии Семеновского полка, в котором служили в свое время и некоторые евразийцы-эмигранты») он симпатизировал идеям евразийцев.
В начале тридцатых годов Зинаида Шаховская сделала первый большой репортаж для еженедельника «Ле Суар Иллюстре» о жизни в сопредельных с Россией странах – Польше, Эстонии, Латвии, Чехословакии – и настроениях среди местных интеллектуалов и осевших там русских (эти страны приняли соответственно четыреста, двадцать, пятнадцать и пять тысяч российских беженцев). В Варшаве русские жаловались на непримиримый польский национализм, в Праге вместе с чехами уверяли, что Чехословакия «разумно устроенная, процветающая страна, с цивилизованным народом, приверженным демократии, и сильной армией», поэтому ей не могут грозить ни коммунистическая, ни гитлеровская опасность. В Латвии и Эстонии случай свел З. А. Шаховскую с дальними родственниками, испокон веку жившими в этих краях, но самым нежданным откровением оказались Печоры, крошечный русский анклав в Эстонии: «…Выхожу из небольшого вокзальчика – и попадаю в мое прошлое… крестьянские повозки, тарантасы, лошади – нагнув головы, они едят овес из висящих на их шеях мешков, – повязанные толстыми шерстяными платками бабы… и со всех сторон меня окружает русская речь, звучный, чистый, торжествующий русский язык. Непередаваемое это чувство: на твоем родном языке говорят все. А ведь годы и годы мы слышали его, можно сказать, украдкой… Я вернулась в Россию, будто никогда и не покидала ее, да еще в такую, где течение жизни ничем вообще не прерывалось».
Вторая мировая война настигла Зинаиду Шаховскую в Бельгии (у них с мужем бельгийское гражданство), муж вступил добровольцем в бельгийскую армию, она пошла работать сестрой милосердия (когда-то окончила курсы медсестер при Красном Кресте) сначала в бельгийском, потом французском госпитале (Бельгия капитулировала раньше Франции); до 1942 года жила в оккупированном Париже, откуда сумела выбраться в свободную зону и абсолютно невероятными путями оказаться сначала в Португалии и, наконец, в Англии. Там она работала во французском информационном агентстве, а в послевоенные годы стала аккредитованным корреспондентом при ставке главнокомандующего французской оккупационной зоны в Германии и Австрии. Мемуары военных и первых послевоенных лет – самая объемная книга: в ней множество событий и участников, много портретов и зарисовок. В эти годы Зинаида Шаховская все чаще сталкивалась сначала со штатскими из советского посольства в Великобритании, позднее на континенте – в рамках четырехсторонней комиссии – с советскими солдатами, офицерами, генералами и маршалом Жуковым. Во время войны в Лондоне активно работал Клуб союзников, но советские в него никогда не заглядывали, на любых встречах и приемах, закончив дело, тут же уходили; некоторым исключением оказался лишь советник советского посольства И. А. Чичаев, который «встречался и довольно свободно беседовал» с мужем Шаховской, к тому времени чиновником в бельгийском МИДе, которому волею судеб приходилось заниматься русскими делами.
После войны Зинаида Шаховская в качестве специального корреспондента союзных армий побывала и в лагерях смерти, и на Нюрнбергском процессе, и в лагерях для перемещенных лиц трех оккупационных зон в Германии и Австрии. Советские военнопленные, «остарбайтеры», угнанные на подневольные работы в Германию из советских республик и стран, ставших советскими в ходе войны, а также русские иммигранты с оккупированных советами территорий – все эти «перемещенные лица» задавали один и тот же вопрос: «Что теперь с нами сделают?» Однажды советский грузовичок подбросил Шаховскую в соседний городок. «Что вы делаете во французской зоне?» – спросила она у подвозивших. «Разыскиваем соотечественников: пленных, дезертиров и других», – без утайки ответили ей. Шаховская слышала о многих единичных и массовых самоубийствах при передаче советских их отечественным властям. Ее коллегу, русскую переводчицу из Швейцарии, вызвали переводить в лагерь, в котором пленные советские «азиаты» зарезали «двух сволочей, агитировавших их вернуться домой», а узнав о согласии швейцарского правительства передать их Сталину, решили покончить жизнь самоубийством и принялись копать себе могилы, избавив от дополнительного труда тех, кто их выдавал. Ссылается она также на рассказ шведского генерала Карла фон Хорна о том, как, подчиняясь приказу, он насильно репатриировал более трехсот тысяч советских военнопленных (в массе своей азиатского происхождения), захваченных немцами в самом начале войны и интернированных на Северном мысе (Швеция). Шаховская разыскала очевидца, пережившего трагедию близ старинного австрийского городка Линца, и записала его рассказ, как Британия, выполняя секретный ялтинский протокол (по которому «независимо от их воли все советские подданные транспортируются в СССР»), передала более двух тысяч казачьих офицеров специальным советским службам, после чего рядовых казаков уже под советским конвоем повезли к железнодорожной станции, но многие выпрыгивали на ходу из грузовиков, и их косили автоматные очереди.
«Все это происходило при полном молчании Запада, – пишет Шаховская, – потому что страны, называвшие себя свободными, не желали портить отношений с одной из держав-победительниц». Тем не менее, когда трагедия в Линце стала достоянием общественности, в немецкоязычной газете Шаховская вычитала среди малозначащих новостей сообщение о том, что «двадцать шесть тысяч советских пленных из американского сектора поклялись покончить с собой, если их выдадут властям родной страны». Пройдет еще тридцать лет, и лорд Николас Бетелл в обличающей западных союзников книге «Последняя тайна: принудительная репатриация в Россию в 1944–1947 гг.» напишет: «…Наиболее ужасное впечатление производит история с казаками, так как они не были советскими подданными и их не надо было выдавать даже по Ялтинскому соглашению; они безоговорочно верили англичанам, и потому их особенно бесстыдно обманули, заманив в ловушку; среди них было более половины женщин, детей, стариков; спаслись немногие; коллективные самоубийства семей не исключительное явление в этой истории…»
Книга «Таков мой век» очень хорошо издана. Над ее переводом работало шесть специалистов, но отредактированный текст стал лексически и стилистически гомогенным (уж если кто из переводчиков назвал англосакса «англосаксонцем», этот «англосаксонец» потом еще не раз встретится). Текст сопровождают многочисленные постраничные примечания «автора» и «переводчика», завершает его именной (выборочный, но хорошо идентифицированный) указатель, с помощью которого легко находить и перечитывать/передумывать отдельные страницы. Жаль, правда, что имена в указателе записаны по-разному: иногда это фамилия с инициалами имени и отчества (Ильин В. Н.), иногда это только фамилия (Ребульский) или имя (и отчество) и род занятий его носителя (Лидия Александровна, учительница; Никита, охранник; Никита, слуга) – неужели этих одноразово упомянутых учительницу и никит тоже надо было помещать в указатель? Особую роль в книге воспоминаний играют фотографии из семейных и музейных архивов и генеалогическое (хотя и сокращенное) древо рода Шаховских. Они не только убеждают читателя в достоверности информации, но дают ему возможность визуально запомнить действующих лиц, а это способствует и более глубокому пониманию авторского текста, и формированию собственного отношения к прошлому.
Но хорошему не бывает предела. Было бы хорошо в такой книге поместить еще и предметный указатель – алфавитный и гнездовой. Издательство «Русский путь» приняло на себя особый труд – вернуть русской культуре принудительно вырванное из нее звено, и каждая выпущенная им книга становится для читателя учебником, энциклопедией, справочником. В этом случае предметный указатель оказывается незаменимым подручным и связным, помогающим соединить многие и разные публикации в единый культурный текст. Хорошо было бы также предварить или заключить мемуары биографией автора, из которой читатель узнал бы о том, что по скромности или преждевременности осталось за пределами воспоминаний: Зинаида Шаховская не упоминает, что за участие в Сопротивлении она награждена орденом Почетного легиона, что ее франкоязычная проза отмечена высокими литературными премиями, что в 1960 – 1970-е гг. она была главным редактором газеты «Русская мысль» и т. д. Хорошо было бы также дополнить издание списком хотя бы ее русских книг, а может быть, и литературных обозрений, комментариев и статей, изданных на Западе (в Париже и Берлине) и в России – уж если просвещать читающую публику, так со всей щедростью.
Помня же о полученном удовольствии при чтении книги «Таков мой век», благодарно повторю: то, что сделано издательством, сделано хорошо.
Опубликовано: “Новый Журнал”, № 249, 2007
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.