Текст книги "Чтобы мир знал и помнил. Сборник статей и рецензий"
Автор книги: Жанна Долгополова
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Все пережить и все пройти…
Воспоминания пианиста Владислава Шпильмана
Wladyslaw Szpilman. The Pianist: The Extraordinary True Story of One Man’s Survival in Warsaw, 1939–1945.
New York: Picador USA, 1999, 221 p.
Я досмотрела фильм Романа Поланского «Пианист» до последнего титра и тут же поспешила в книжный магазин за мемуарами героя фильма Владислава Шпильмана «Пианист: необычайная и подлинная история о выживании одного человека в Варшаве 1939–1945 гг.». Написанные сразу после войны, воспоминания пианиста были изданы в 1946 году в Польше, озаглавили их тогда «Смерть города», но книгу вскоре изъяли из библиотек, и она на десятилетия выпала из культурной памяти страны. Были, правда, попытки переиздать ее в начале 1960-х годов, но результатов они не принесли. И только в конце девяностых, после того как воспоминания Владислава Шпильмана опубликовали в Германии, их переиздали в Польше, а вскоре появился и английский перевод.
В переиздание мемуаров Владислав Шпильман внес единственное изменение – национальность своего последнего спасителя – немца, которого в 1946 году пришлось назвать «австрийцем» (австрийцев, одураченных и захваченных фашиствующими западно-германскими немцами, послевоенная цензура, скрепя сердце, не возражала допустить в ряды «хороших»). Новое издание интересно еще и тем, что в нем есть предисловие, послесловие, приложение и несколько фотографий. В предисловии сын Владислава Шпильмана – Анджей, уже много лет живущий в Германии, рассказывает о до– и послевоенной работе отца. Послесловие, написанное известным немецким поэтом Вольфом Бирманом (его отец погиб в 1943 году в печах Освенцима), знакомит с жизнью немца Вилма Хозенфелда, спасавшего Шпильмана в последние месяцы войны. В приложении – отрывки из дневников самого Вилма Хозенфелда, которые он успел переслать домой перед отступлением из Варшавы.
Владислав Шпильман (1911–2002) окончил Варшавскую консерваторию, занимался несколько лет в Берлинской академии искусств по классу фортепиано у Артура Шнабеля и по классу композиции – у Франца Шрекера. В 1933 году, с приходом к власти Гитлера, Шпильман вернулся в Варшаву, работал концертмейстером на Варшавском радио, аккомпаниатором у знаменитых скрипачей Бронислава Гимпеля и Хенрика Шеринга, а кроме того, писал музыку к кинофильмам, романсам, популярным песням. С 1939 до 1942 гг. играл в кафе Варшавского гетто, сочинял концертино, потом скрывался от нацистов в пустующих квартирах польских друзей, на чердаках разрушенных зданий.
«Мой отец – не писатель», – предупреждает читателя Анджей Шпильман. И, быть может, это одно из главных достоинств мемуариста. Он не смакует отчаяние, не посылает проклятия, не живописует личные страдания. Его эмоции обузданы, его память отточена. Он помнит, кто, что и где делал, слышал, видел, говорил. Он передает все, что происходило с людьми, домами, улицами родного города, он рассказывает о себе – и все это сдержанно, немногословно, без восклицаний, риторических вопросов и эмоциональных экскурсов. Он летописец, которому веришь. Он вспоминает, как 27 сентября 1939 года по Иерусалимской аллее в Варшаву въехали первые немецкие мотоциклеты, как через несколько дней по городу расклеили обращение немецкого командования к местным жителям, в котором была особая «еврейская» секция, гарантирующая еврям все права, неприкосновенность имущества и абсолютную безопасность. Потом появились чисто «еврейские» постановления – сдать деньги в банк, передать недвижимость немецкому командованию. В ответ на это многие евреи поспешили уйти за Вислу в Россию, а семья Шпильманов не могла расстаться с любимой Варшавой. Потом начался ночной грабеж еврейских квартир, за этим последовал декрет о белых повязках с голубой звездой Давида. Лютой зимой 1940 года стали прибывать закрытые телячьи вагоны с депортированными «западными» евреями и одновременно начали колючей проволокой перекрывать выходы из боковых переулочков на центральную Маршалковскую улицу. По городу поползли слухи: «Гетто… гетто».
Но местная газета сообщила, что варшавских евреев не закроют в гетто (что за дикое средневековое слово!), для них создадут особый еврейский квартал, где они смогут пользоваться всеми гражданскими правами, соблюдать расовые обычаи и следовать своим культурным традициям. Из чисто гигиенических соображений еврейский квартал должен быть обнесен стеною, чтобы тиф и прочие еврейские болезни не разошлись по всей Варшаве. Сначала стеной обнесли кварталы, где испокон веку ютилась еврейская беднота (так образовалось «большое гетто»), а потом еще и несколько центральных улиц старого города, выселив из них предварительно неевреев (эта часть называлась «малым гетто»). Семья Шпильманов радовалась, что их улица оказалась в этом «малом» гетто и им не надо никуда переезжать. Ворота гетто закрылись 15 ноября 1940 года.
Владислав Шпильман описывает обитателей «большого» и «малого» гетто первых двух относительно мирных лет, когда люди еще умирали своей смертью от голода и тифа (по пять тысяч в месяц); когда спекулянты еще похвалялись сделками и барышами; когда интеллигенция уже голодала, но еще занималась творчеством, а свободное время проводила в кафе «Штука» («Искусство»), где играл Владислав Шпильман. Многих посетителей он знал по довоенной жизни, со многими сошелся ближе в гетто. Среди его зарисовок есть портрет человека, знакомого и любимого русскоязычным читателем: «…Другой завсегдатай кафе на Сенной – один из самых совершенных людей, которых мне довелось узнать, – Януш Корчак…Он был знаком почти со всеми ведущими поэтами и прозаиками “Молодой Польши” и замечательно о них рассказывал: без прикрас, точно и правдиво и вместе с тем потрясающе увлекатетельно. Самого Корчака не считали писателем первой величины, может быть, из-за специфического характера его творчества: врач и учитель, он писал о детях и для детей, и читатели ценили его за проникновенное понимание детской души. Рассказы свои Корчак писал не из-за писательских амбиций, а по зову сердца прирожденного воспитателя, и подлинная ценность его заключалась не в том, что он писал, а в том, что он жил так, как писал. Много лет назад, в самом начале своей карьеры он отдавал свои заработки и все свое свободное время детской благотворительности. Он создавал детские приюты, был организатором всевозможных сборов в помощь сиротам и детям из малоимущих семей, выступал на радио, приобрел огромную аудиторию (и не только детскую), его любовно называли Старый доктор. Когда ворота гетто захлопнулись, он мог спастись, но он остался в гетто, в своей привычной роли приемного отца дюжины еврейских сирот, самых нищих и самых покинутых детей в мире. Те, кто встречались с ним на Сенной, еще не знали, в каких муках и с каким достоинством кончит он свою жизнь».
Последний раз Владислав Шпильман увидел Януша Корчака «в августе, числа, кажется, пятого (1942 г. – Ж. Д.), когда он со своими сиротами уходил из гетто. Утром сиротскому приюту Корчака приказано было эвакуироваться. Эвакуировать полагалось только детей. Доктору оставляли возможность сохранить свою жизнь, а он приложил немало усилий, чтобы уговорить немцев и его взять в эвакуацию. Долгие годы своей жизни он провел с детьми и не мог отправить их теперь в последний путь одних. Он хотел облегчить им эвакуацию. Наверное, он говорил сиротам, что они едут в деревню и надо этому радоваться. Ведь наконец-то вместо ужасных стен удушливого гетто они увидят цветущие луга, речку, и можно будет купаться, и ходить в лес за ягодами и грибами. Он наказал им одеться в самое лучшее, и они вышли во двор парами, принаряженные и приободренные. Вел эту маленькую колонку эсэсовец, любящий детей так, как только немцы умеют любить даже тех деток, которых отправляют в иной мир. Особенно ему понравился мальчик лет двенадцати со скрипочкой под мышкой. Эсэсовец попросил его настроить скрипочку, стать во главе колонны – и вперед под музыку. Когда я увидел их, они улыбались, пели хором, под аккомпанемент маленького скрипача, а Корчак нес на руках двух малышей, смешил их, и те лучились радостью. Я знаю наверняка, что и в газовой камере, когда “Циклон Б” сжимал детям легкие, выдавливая из сердца последнюю надежду и леденя души безысходным страхом, старый доктор шептал им: “Ничего, дети, все будет, еще будет хорошо”, до последней минуты жизни утешая своих маленьких подопечных».
А через неделю подошла очередь на «переселение» семьи Шпильманов. И когда уже шли вдоль вагонов, подгоняемые еврейскими полицейскими и эсэсовцами, рука полицая выпихнула Владислава Шпильмана из толпы за строй конвоиров. Почему его? Этого он никогда не узнает. Работоспособного, его определили в стройбригаду. Как раз в эти дни немцы начали ломать стену между большим гетто и «арийской» частью Варшавы. Еврейская стройбригада работала под охраной, но без строгого надзора, и многие (Шпильман в их числе) возвращались в гетто не только с хлебом и картошкой, но и с оружием, благодаря которому оказалось возможным восстание. Мимо стройки проходили довоенные коллеги, почитатели, знакомые. Останавливались. Перебрасывались словами. Шпильман просил о помощи. Обещали. Срывалось. Наконец, 13 февраля 1943 года получилось. Полтора года бывшие коллеги и их знакомые прятали пианиста.
Случай этот не единственный. Марсель Райх-Раницкий, один из популярных эссеистов современной Германии, вспоминает, как он, польский еврей, вместе с женой бежал из Варшавского гетто и прятал их в оставшиеся до освобождения месяцы поляк. Вольф Бирман, написавший эпилог к мемуарам Шпильмана, заметил: «Из трех с половиной миллионов еврейского населения довоенной Польши только двести сорок тысяч пережили нацистскую оккупацию. Антисемитизм процветал в Польше задолго до войны. Тем не менее тысячи поляков, рискуя жизнью, спасали евреев. В Израиле, в Яд ва-Шеме среди шестнадцати тысяч памятников-деревьев, посаженных в честь праведников разных народов, спасавших евреев, треть принадлежит полякам. Меня могут спросить, к чему такая точность. А к тому, что все знают, как глубоко засел антисемитизм среди поляков, но мало кто знает, что ни одна другая страна не укрыла от нацистов столько евреев, как Польша. Укрытие еврея во Франции грозило тюрьмой или концлагерем, в Германии это стоило жизни укрывшему, в Польше за это уничтожали всю семью».
Из своих укрытий (все всегда в центре города) Владислав Шпильман видел восстание в Варшавском гетто и его подавление, потом Варшавское восстание, видел горящее гетто и горящую Варшаву. «Я остался один, один не только в сгоревшем здании, один не просто в разбитом квартале, один во всем мертвом городе, устланном трупами и засыпанном пеплом». С конца августа 1944 года Владислав Шпильман прятался на чердаках выгоревших домов и, чтобы не сойти с ума, «решил вести по возможности дисциплинированный образ жизни. У меня еще оставались наручные часы, довоенная Омега, и авторучка, и я берег их как зеницу ока: во время заводил, вел счет дням. Весь день я лежал без движения, сберегая оставшиеся силы, только раз в полдень выпрастывал руку за сухарем и кружкой с водой. С утра и до этой самой минуты я лежал неподвижно с закрытыми глазами и мысленно такт за тактом проигрывал все, что я раньше играл. После войны это пригодилось: когда я вернулся к работе, я помнил наизусть весь свой репертуар, будто все военные годы только и делал, что репетировал. Потом до самых сумерек я пересказывал содержание раньше прочитанных книг, давал себе уроки английского, задавал вопросы и старался отвечать на них подробно. Засыпал с наступлением темноты. Просыпался в час-два ночи и при свете спичек бродил по разрушенным квартирам в поисках снеди».
Опасаясь немцев, постоянно рыскавших по разбитым домам, Владислав Шпильман перебирался с чердака на чердак. И однажды, после очередного рейда, оказался под крышей незнакомого дома, откуда вопреки всякой осторожности спустился на поиски еды при свете дня. И неожиданно столкнулся лицом к лицу с «высоким элегантным немецким офицером». Немец (только в 1950 году Шпильман узнал его имя) не стрелял, не кричал, он задавал вопросы, попросил Шпильмана сесть за рояль, потом предложил укрыть пианиста в деревне, но, услышав, что тот еврей, обошел чердак, высмотрел под самым скатом крыши антресоли, которые Шпильман не заметил, и посоветовал для большей безопасности прятаться на них. Немец вернулся через три дня, забросил на антресоли увесистый сверток с едой, сообщил, что советские войска уже на Висле и что самое позднее к весне война кончится. Последний раз он пришел 12 декабря, принес хлеб, теплое белье, шинель, сказал, что они уходят, советские наступают. И тут в порыве благодарности Владислав Шпильман сказал: «Послушайте! Я никогда не говорил, как меня зовут. Вы и не спрашивали. Но я хочу, чтобы вы знали. Дорога до дому еще долгая. Кто знает, что будет. Если я выживу, я буду, скорее всего, работать на польском радио. Я до войны там работал. Запомните мое имя – Шпильман, Радио Польши, если с вами что-нибудь случится, может быть, я как-то сумею помочь».
Кем же он был, этот «другой» немец? Первую мировую войну Вилм Хозенфелд окончил лейтенантом, потом двадцать лет учительствовал в сельской школе. Вновь мобилизованный в 1939 году, он получил чин капитана и (по немолодости лет) назначение в Варшаву, где в его обязанности входило обеспечение спортивных комплексов и оборудования для солдат и офицеров Вермахта в столице и ее окрестностях. Все военные годы он вел дневник. Отступая из Варшавы, он отправил свои дневники обыкновенной почтой, и они дошли до дому, а сам капитан Хозенфелд попал в плен. Из-за колючей проволоки он сумел попросить случайного прохожего передать «Шпильману с Варшавского радио», что ему нужна помощь, и назвал свое имя. Пока весть дошла до Шпильмана, лагерь военнопленных снялся с места, а его новое месторасположение считалось военный тайной.
В 1950 году Владислав Шпильман «с Варшавского радио» получил письмо от некоего Леона Варма. Леон Варм – польский еврей, сумевший в 1943 году выброситься на полном ходу из поезда, направлявшегося в Треблинку. Он добрался до польских друзей, через которых получил от капитана Хозенфелда рабочую карточку (с фальшивым именем) и место чернорабочего в одном из спортивных центров. В 1950 году по пути в эмиграцию из Польши в Австралию Леон Варм остановился в Германии, чтобы увидеть своего спасителя. Фрау Хозенфелд показала ему открытки и письма, которые муж присылал из лагеря военнопленных в СССР, и список поляков и евреев, которым муж помог во время оккупации, а теперь просил жену разыскать их. Под номером четыре, сообщал в письме Леон Варм, он увидел «Владислаус Шпильманн с Варшавского радио». Варм сообщал имена еще троих поляков, спасенных Хозенфелдом. Владислав Шпильман разыскал их всех: и Михаила Кошеля, и ксендза Цецору с братом, бывших в польском сопротивлении. И отправился к всесильному главе польского НКВД Якубу Берману спасать Хозенфелда. Берман обещал помочь. Позвонил через несколько дней: «Будь ваш немец в Польше, мы бы его вызволили. Но товарищи в Советском Союзе его не отпустят. Они говорят, что Хозенфелд служил в разведке, что он шпион. Мы, поляки, тут бессильны». Вилм Хозенфелд скончался в советском лагере для военнопленных в 1952 году. В 1957 году, попав на гастроли в Западную Германию, Владислав Шпильман сумел встретиться с вдовой и сыновьями своего спасителя.
Вернувшись на Варшавское радио в 1945 году, Владислав Шпильман без малого двадцать лет прослужил директором музыкального отдела, а в 1963 году вместе с Брониславом Гимпелем основал «Варшавский квинтет», выступавший во многих странах мира. За свою жизнь Владислав Шпильман написал несколько симфонических произведений и около трехсот популярных песен. Кстати, я заказала у amazon.com два CD: на одном песни Шпильмана в исполнении Венди Лэндз и др., на другом сам Шпильман исполняет Шопена, Баха, Шумана, Крейслера, Дебюсси, Рахманинова и собственное концертино для фортепиано с оркестром, написанное в Варшавском гетто. Трагический опыт войны не омрачает шпильманское концертино – легкое, светлое, привлекательное.
Опубликовано: журнал “Чайка”, 7(47), 2003.
Лев Бердников. Шуты и острословы: герои былых времен
Москва: «Луч», 2009, 383 с.
Скользнув взглядом по обложке этой книги, читатель не удержится, чтобы не протянуть к ней руку, попутно стараясь угадать: про них или про нас? От Ивана до Петра или от Петра до Екатерины? А открыв оглавление, радостно воскликнет: «Угадал! Как я все угадал! Она про нас. И про Грозного, и Петра I, и Екатерину, и – до дней Александровых». И тут же, не отходя от прилавка, проглотит пару глав… Книга Льва Бердникова – не собрание анекдотов и острот минувших дней. Это сборник рассказов о людях, которые жили, служили, добивались счастья и чинов и были притом остроумными. О тех, кто волею судьбы, собственного выбора или царской прихоти оказывались на должностном месте шута. А заодно автор книги прихватил и тех, кто, как ни старался, не сумел поспеть за сменой вкусов читающей публики, за что и стал объектом нескончаемых насмешек со стороны более способных или удачливых писателей-современников. Словом, это книга о былых временах и их героях, привлекательных и не очень.
В книге три раздела: Шуты, Острословы и Шуты от литературы – и двадцать три главы: многие герои получили именную главу, но некоторым пришлось довольствоваться «коммунальным сожительством». В первом разделе автор рассматривает четыре типа шутов: шуты венценосные, шуты от природы, шуты по должности и те, кто строят из себя шутов на потеху другим. Во втором разделе автор говорит о двух типах острословов: те, которые умеют и любят выдавать экспромтом остроты, каламбуры и насмешливые изречения, и те, которые умеют и любят занимательно рассказывать о необычайных происшествиях. В последнем разделе оказался только один тип – писатели, над которыми шутили их собратья по перу.
Открывает ряд шутов Иван Грозный. Этот царь первым поставил шутовство на службу госбезопасности и определил смех в исполнители высшей меры наказания. Красное, кровью умытое шутовство Грозного разоблачало и карало инакомыслящих отступников. К счастью, в российской истории у Ивана Грозного не нашлось буквальных продолжателей, хотя похожие были.
Петр I в духе времени различал шутов «от природы» (это люди с физическими недостатками) и «по призванию» (умом быстрые, на язык острые, поведения находчивого и нрава нескучного). Лев Бердников рассказывает о созданной Петром Лилипутии – колонии карлов и карлиц, которых царь и его современники считали «от природы» смешными. Просуществовала колония недолго, но, что ни говори, упредила вымышленную Лилипутию Джонатана Свифта.
Рассказывает Лев Бердников также и о шести петровских шутах «по призванию». Правда, из них только один как начал, так до самой смерти оставался в шутах. Это португальский еврей Ян Лакоста, с которым Петр I свел дружбу в бытность свою в Гамбурге и которого завербовал на место придворного шута в 1712 или 1713 году. Очень скоро находчивость, ум, смекалка и уживчивый нрав Яна Лакосты пришлись ко двору так, будто он и не был иноземцем. А культурная традиция приписала ему все самые лучшие остроты, заимствованные из многочисленных переводных сборников анекдотов.
Второй любимый шут Петра Великого – Иван Балакирев – был поначалу взят во дворец всего лишь для «домашних послуг». Только позже, благодаря своему остроумию и находчивости, привлек он к себе внимание царя и получил право острить и дурачиться в его присутствии. А еще позже культурная традиция не только приписала Балакиреву лучшие проделки и анекдоты всех времен и народов, но и выдвинула его в герои целого ряда новелл, романов, а также пьес, телеспектакля и мультфильма.
Всех других великий российский император сам назначал в шуты, и это служило знаком его особого к ним расположения. Бердников рассказывает о таком карнавальном начинании Петра Великого как Всешутейший, Всепьянейший и Сумасброднейший Собор. Он был создан и для царских увеселений в часы досуга, и для эпатажа заморских гостей и столичных жителей, и для перестройки бытового поведения соотечественников. Главу Собора царь назначал сам, величая его то на римско-католический лад «князем-папой» или «князем-кесарем», то на православный – «патриархом». Бердников рассказывает о двух главах этого Собора – «патриархе» Н. М. Зотове и «князе-папе» Ф. Ю. Ромодановском. Первого Петр узнал в свои пять лет, второго – в первые часы рождения. Оба беспорочно служили своему государю на всех занимаемых ими должностях и были преданы ему без лести. При этом глубоко религиозный Никита Зотов вовсе не был склонен к мирскому разгулу, а Федор Ромодановский, напротив, любил пить и гулять по старой боярской мерке. Петр поставил их на высокие шутовские посты в знак особого к ним доверия, которое они оправдали и на сумасброднейшем поприще.
Русский царь, правда, пополнял ряды Собора и профессионалами. Бердников передает историю молодого И. М. Головина, которого послали в Италию учиться корабельному делу. Возвратясь, тот чистосердечно признался царю, что делу не учился, а только развлекался да еще освоил игру на бас-кларнете. Петр разом определил шалопая и в Сумасброднейший Собор (не пропадать же музыкальным навыкам), и в Адмиралтейство (чтобы делу выучился). Головин трудился в Адмиралтействе в поте лица своего и в итоге стал хорошим специалистом и подлинным радетелем российского кораблестроения.
Всешутейший, Всепьянейший и Сумасброднейший Собор прекратил свое существование с кончиной Петра. Но петровские шуты удержались на своих придворных и государственных постах и при его преемниках: Екатерине I (1725–1727), Петре II (1727–1730) и Анне Иоанновне (1730–1740). Лев Бердников рассказывает о трех шутах Анны Иоанновны, а всего их было шестеро: два петровских ветерана Иван Балакирев и Ян Лакоста, новичок-итальянец, трое русских – два князя и один граф. Итальянец Пьетро Мира, ставший в России Педрилло, сам напросился на шутовское поприще и вполне на нем преуспел. Русские высококровные дворяне попали в шуты в знак царской немилости. Бердников пересказывает историю князя Михаила Голицына, который женился на итальянке-католичке, прижил с ней дочку, и за такое вероотступничество императрица Анна Иоанновна их развела, жену с дочкой из России выслала, а Голицына определила во дворец шутом, потом обвенчала с православною калмычкой из придворных шутих, выстроила им ледяной дом и принудила к брачной ночи в нем. Другого князя Никиту Волконского императрица поставила в шуты из личной мести к его умной и насмешливой жене, над которой тоже потешилась – заточила в монастырь. Так Анна Иоанновна, отбросив петровское отношение к смеху (разоблачающему, раскрепощающему и преобразующему), вернулась к модели Ивана Грозного «смех как наказание».
Преемником Анны Иоанновны стал новорожденный Иван VI (1740–1741), за которого правила его мать Анна Леопольдовна. Она навсегда отменила придворный институт шутов. Но любовь века к смеху, забавным выходкам, веселым проделкам, колким насмешкам не исчезла. Напротив, умение развлекать собеседника, оживлять беседу острым словом, каламбуром и шуткой с годами стало считаться неотъемлемой чертой светского человека. Так сказалось начатое в XVIII веке обучение как быть «красноглаголивым и в книгах начитанным, и как уметь добрый разговор вести», а также чтение бесконечных сборников развлекательного и поучительного чтения с краткими замысловатыми повестями, жартами, фацециями и различными другими шутками. Те, кто преуспевал в искусстве нескучного общения, легче поднимались по служебной лестнице, и даже двери в царские покои перед ними открывались без труда.
Тут бы Льву Бердникову в самый раз завершить раздел «Шуты» и перейти ко второму разделу книги «Острословы». Но в описываемое им время за словом «шут», кроме устаревшего профессионального, закрепилось еще и переносное значение «…тот, кто паясничает, кривляется, балагурит на потеху или в угоду другим», обладающее в зависимости от контекста одобрительным или порицающим оттенком. Видимо, поэтому Бердников добавил в раздел «Шуты» три рассказа о сиятельных вельможах – Л. А. Нарышкине (1733–1799), Д. М. Кологривове (1779–1830), А. Д. Копиеве (1767–1848), слывших остроумными насмешниками, забавниками, проказниками, за что современники, то одобряя, то гневясь, называли их «шутами», в переносном, разумеется, смысле.
Конечно, никто не позволял себе дерзости называть шутами лиц особо значительных, как фельдмаршал Г. А. Потемкин (1739–1791), генерал-адъютант С. Л. Львов (1740–1812), генерал А. П. Ермолов (1777–1861) или адмирал А. С. Меншиков (1787–1869), правнук А. Д. Меншикова, сподвижника Петра Великого, – хотя они умели и острить, и шутить, и передразнивать. Поэтому Бердников этих высоких военачальников отправил в раздел «Острословы». Можно было бы присоединить к ним еще и генералиссимуса российских сухопутных и морских сил А. В. Суворова (1729–1800), слывшего среди современников и чудаком, и острословом, но Лев Бердников предпочел ему простого гвардейского офицера – поручика Федора Ивановича Толстого, по прозванию «Американец» (1782–1846). Этот авантюрист, искатель приключений, дуэлянт, задира, скандалист был, по словам современников, редкостного ума спорщиком, любителем софизмов и парадоксов и необыкновенно красноречивым рассказчиком собственных похождений. С ним приятельствовали многие писатели, и он послужил прообразом многих литературных геров.
А в заключительной главе этого раздела Бердников вспоминает остроумных людей несколько другого толка – умеющих виртуозно расссказывать несусветную небывальщину и завораживать слушателей своим вдохновенным враньем. Одни из них в жизни были людьми кабинетными, как переводчик-компилятор Н. П. Осипов (1751–1799) или комедиограф А. А. Шаховской (1777–1846), другие слыли неменьшими аванюристами, чем Федор Толстой. Они и мир повидали, и в разных переделках побывали, как издатель журнала «Отечественные записки» П. П. Свиньин (1788–1839) или очень популярный в свое время писатель-иммигрант Ф. А. Эмин (1735–1770). Особо славились среди современников своими завиральными историями и грузинский князь Д. Е. Цицианов (1747–1835), проживавший в Москве, и польский граф В. И. Красинский (1783–1858), резидент Санкт-Петербурга, и отставной полковник П. С. Тамара, поселившийся в Нежине. Их рассказы, полные острых и пикантных выдумок, импонировали многим слушателям, в том числе сложившимся (Вяземский, Пушкин) и будущим (Кукольник, Гоголь) писателям, которые использовали эти завиральные истории в своем творчестве.
Последний раздел «Шуты от литературы» самый краткий в книге. В нем только три героя: поэт Дмитрий Иванович Хвостов (1757–1835), научный сотрудник Императорской Академии наук Кирияк Андреевич Кондратович (1703–1788) и пензенский помещик Николай Еремеевич Струйский (1749–1796). Дмитрий Иванович Хвостов, поэт позднего классицизма, в свое время писал не хуже других поэтов-современников. К сожалению, он жил и сочинял слишком долго и не заметил, как пришло новое поколение поэтов, с другими эстетическими требованиями, а он это «племя молодое» продолжал поучать и обогащать новыми творениями, за что молодые литераторы (в их числе Карамзин, Жуковский, Грибоедов, Вяземский, Пушкин и т. д.) сделали его мишенью бесконечных насмешек, чем и сохранили имя Хвостова в памяти поколений.
Переводчик и лексикограф Кирияк Андреевич Кондратович был «трудоголиком»: созданные им переводы и научные труды измерялись тоннами и километрами, а сам он не раз оказывался «первым»: первым в России перевел Гомера и Овидия, первым создал российский термилогический словарь и т. д. Себе на беду он оказался еще плодовитым стихотворцем и эпиграмматистом. Читающая публика считала его плохим поэтом, а Сумароков, тоже сочинявший эпиграммы и пародии, не только поливал Кондратовича площадной бранью, но и рукоприкладствовал в буквальном смысле этого слова. Непонятно только, кого из них Бердников относит к литературным шутам, – или обоих?
Помещик Николай Еремеевич Струйский поэтом не был, но стихоманией (и другими маниями) тоже страдал. Он отстроил в своем поместном дворце-замке кабинет стихосложения под названием «Парнас», только в нем и творил, а у подножия «Парнаса» чинил экзекуции своим крепостным. Будучи весьма состоятельным, он оборудовал в своем имении типографию и оснастил ее лучшей импортной техникой, где печатал только себя, разумеется, без всякой цензуры. Роскошные издания своих творений он редко пускал в продажу, обычно дарил – высокопоставленным лицам, знакомым, родственникам и благотворительнице своей императрице Екатерине II. В ответ она одаривала его драгоценностями. Современники же, потешаясь, считали это знаком высочайшей просьбы стихов более не писать. На смерть Струйского, последовавшей незамедлительно за кончиной Екатерины II, Державин откликнулся эпитафией: «…Поэт тут погребен по имени – струя, // А по стихам – болото».
Так-то вот шутили литераторы. Но колоритно выглядит и другое: Хвостова осыпали эпиграммами, а он прожил семьдесят восемь лет, Кондратовича осыпали бранью и побоями, а он дожил до восьмидесяти пяти лет, Струйского осыпали бриллиантами, а он умер, не дожив и до пятидесяти, как только почила в бозе брильянтовая рука. То же самое происходило среди острословов этой книги. Многие из них были долгожителями – это во времена, когда средняя продолжительность жизни в XVIII веке – 28,5 лет, а в первой половине XIX – 35,6 лет. Так, сиятельный Л. А. Нарышкин жил нескучно 66 лет, комедиограф А. А. Шаховской – 69, насмешник А. Д. Копиев дожил до 81 года, генерал-адъютант С. Л. Львов – 72 года, польский граф В. И. Красинский – 75, адмирал А. С. Меншиков – 82 года, генерал А. П. Ермолов – 84, грузинский князь Д. Е. Цицианов – 88 лет. Так, книга Бердникова демонстрирует еще одну «культурную ценность» острословия – долголетие.
Лев Бердников – прекрасный популяризатор. За каждой его миниатюрой – сотни прочитанных дневников, журналов, воспоминаний, путевых заметок, исторических записок и описаний, научных работ и художественных произведений. Все прочитанное он преподносит читателю кратко, достоверно и увлекательно. Он хорошо относится к своим героям, хотя вдруг обругал шута Педриллу корыстолюбцем. И все за то, что тот сменил театральные подмостки на шутовской колпак. Так при дворе появился единственный шут-профессионал, да еще со стажем работы в итальянской комической опере. Особенно хорошо Бердников относится к своим читателям. Он приготовил для них визуальную галерею своих героев и список литературы – подлинный кладезь для дальнейшего чтения и самообразования. А кроме того, Лев Бердников любит подсказывать читателям, как и что из дней минувших стоит сравнивать с настоящим. Некоторые считают это лишним: они и сами умеют сравнивать. Другим читателям это нравится, как и все остальное у Льва Бердникова. И они оказываются в большинстве. Так, по сообщению «Независимой газеты. Exlibris» (12.24.09), книга «Шуты и острословы» вошла в число пятидесяти лучших книг России в 2009 году в номинации нон-фикшн, а ее автор, Лев Бердников, в том же году стал лауреатом Горьковской литературной премии в номинации «По Руси. Историческая публицистика и краеведение».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.