Электронная библиотека » Жозе Эса де Кейрош » » онлайн чтение - страница 30


  • Текст добавлен: 10 ноября 2013, 00:52


Автор книги: Жозе Эса де Кейрош


Жанр: Литература 19 века, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Принести вам лампу? – спросила из-за двери служанка, услышав, что у сеньора гости.

– Нет! – торопливо крикнул Амаро.

Он боялся, что коадъютор заметит, как искажено его лицо, или, чего доброго, засядет у него на весь вечер.

– Говорят, в позавчерашнем номере «Нации» напечатана очень интересная статья, – начал с расстановкой коадъютор.

– А! – откликнулся Амаро.

Он ходил по своей протоптанной дорожке, от умывальника до окна, останавливался там, барабанил пальцами по стеклу; уже зажглись уличные фонари.

Тогда коадъютор, вероятно обидевшись на темноту в комнате и на звериное метанье соборного настоятеля между умывальником и окном, встал и с достоинством проговорил:

– Кажется, я мешаю.

– Нет!

Коадъютор, вполне удовлетворенный, снова сел и поставил зонтик между колен.

– Осенью раньше темнеет, – сказал он.

– Раньше…

Наконец, доведенный до отчаяния, Амаро сказал, что у него нестерпимая мигрень, что он хочет лечь; коадъютор ушел, еще раз напомнив, что завтра надо крестить ребенка нашего друга Гедеса.

Амаро сейчас же отправился в Рикосу. К счастью, ночь была теплая и темная; казалось, скоро пойдет дождь. Сердце Амаро сильно билось от надежды: ах, если бы ребенок родился мертвым! Ведь это вполне возможно!

У Сан-Жоанейры в молодости родилось двое мертвых детей; Амелия жила все последнее время в такой тревоге что это не могло не нарушить нормальный ход беременности. А если она тоже умрет? При этой мысли его охватила жалость и нежность к этой славной девушке, которая так его любила, а теперь, в расплату за это, кричит, раздираемая болью. И все-таки, если бы оба умерли – и она и ребенок, – тогда его грех и преступление сразу и навсегда исчезли бы в темных глубинах вечности… И он снова мог бы спать спокойно, как до приезда в Лейрию, занимался бы делами церкви, вел бы жизнь чистую и незапятнанную, как белый лист бумаги!

Он остановился у полуразрушенного сарая на краю дороги: в сарае уже должны были ждать Карлота или ее муж, чтобы забрать ребенка; они еще не решили, кто именно. Амаро противно было думать, что сейчас он увидит карлика с налитыми дурной кровью глазами и что тот унесет его ребенка. Он крикнул в темный сарай: «Ола!» – и с облегчением услышал звонкий голос Карлоты, донесшийся из темноты:

– Я здесь!

Хорошо; надо подождать, сеньора Карлота.

Он был доволен; ему казалось, что теперь нечего бояться: его ребенка унесет на руках, прижимая к своей сильной груди, эта плодовитая сорокалетняя женщина, такая опрятная и свежая на вид.

Он обошел вокруг дома. Все было темно и безмолвно, и само каменное строение казалось сгустком ненастной декабрьской ночи. Ни одной светящейся щелки в окнах Амелии. Влажный воздух был неподвижен, даже листья не шелестели. Дионисия не выходила.

Его тревожила эта задержка. Кто-нибудь мог заметить, что он бродит вокруг дома. Но Амаро было противно стоять в сарае вместе с Карлотой, и он пошел вдоль стены плодового сада, потом повернул обратно – и тут увидел, что дверь, выходившая на террасу, на мгновение осветилась.

Он подбежал к зеленой садовой калитке как раз в ту минуту, когда она скрипнула, и Дионисия, не проронив ни слова, положила ему на руки сверток.

– Мертвый? – спросил он.

– Зачем? Живой, крепыш!

Она осторожно заперла калитку; собаки, заслышав шорох, уже начинали брехать.

И тогда, держа в руках теплый сверток, в котором спал младенец, падре Амаро почувствовал, что прежние его намерения исчезли, улетучились, точно их смело могучим вихрем. Как! Отдать своего сына этой ужасной бабе, поставляющей ангелочков, чтобы она бросила его в придорожную канаву или утопила в отхожем месте?

– Ну нет! Это мой сын!

Но что же делать? Теперь уже поздно бежать в Пойяйс и договариваться с другой мамкой… Дионисии нечем его кормить. В город его нести нельзя… О, если бы постучаться в эти ворота, вбежать в комнату Амелии, положить малютку, завернутого в теплое одеяльце, к ней на кровать и остаться там втроем, всем вместе, в прибежище неземного счастья! Но нет! Он священник! Будь проклята религия, так безжалостно наступающая ему на горло!

Ребенок слабо пискнул в глубине свертка. Падре Амаро кинулся к сараю и чуть не сбил с ног Карлоту; та сейчас же выхватила сверток у него из рук.

– Вот он, – сказал Амаро, – но только… Слушайте! Слушайте внимательно! Теперь я всерьез. Теперь все переменилось. Понимаете? Я не хочу, чтобы он умер. За ним надо ходить. Прежнее отменяется… Его надо вырастить! Пусть живет. Я вас отблагодарю… Позаботьтесь о нем!

– Будьте покойны, будьте покойны, – торопилась Карлота.

– Слушайте… Ему будет холодно. Возьмите мой плащ.

– Все в порядке, сеньор, все в порядке.

– Да ничего не в порядке, черт вас дери! Это мой сын! Прикройте его моим плащом! Я не хочу, чтобы он замерз!

Он насильно набросил ей на плечи свой плащ, плотно запахнул полы у нее на груди, укрыв ребенка, – и Карлота, молчаливо злясь, пустилась во весь дух к перекрестку в Баррозу.

Амаро стоял посреди дороги и смотрел ей вслед, пока фигура ее не растаяла во мраке. И тогда его потрясенные нервы разом сдали, точно у впечатлительной женщины, – и он заплакал.

Долго еще он бродил вокруг дома. Но там царила прежняя черная немота, нагонявшая страх. Наконец, измученный усталостью и печалью, он побрел домой и вошел в город, когда часы на соборной башне прогудели десять ударов.


В этот час в Рикосе доктор Гоувейя сидел в столовой и спокойно закусывал после хлопотливого дня жареным цыпленком, которого подала ему Жертруда. Аббат Ферран составлял ему компанию за столом. Он пришел о причастием, на случай беды. Но доктор был доволен. Боли продолжались восемь часов, и все это время Амелия держалась молодцом. Роды, впрочем, прошли нормально, и на свет появился здоровенький мальчуган, делавший честь своему папаше.

Добрый аббат Ферран выслушивал все эти подробности, целомудренно потупив очи.

– А теперь, – продолжал доктор, отрезая кусок цыплячьей грудки, – теперь, когда я ввел младенца, в мир, господа священники (я имею в виду не отдельных священников, а вообще церковь) заберут беднягу в свои лапы и уже не выпустят до самой могилы. С другой стороны, хотя и не столь алчно, его подкарауливает государство. Так он, раб Божий, и пройдет своим земным путем, от колыбели до гроба, эскортируемый с одного бока священником, а с другого – сержантом полиции!

Аббат наклонился, набил ноздрю табаком и приготовился возражать.

– Церковь, – безмятежно продолжал доктор, – начинает с того, что навязывает младенцу религию, когда это несчастное существо еще не осознало даже, что живет на свете…

Аббат прервал его полусерьезно, полушутя:

– Дорогой мой доктор, я вынужден предуведомить вас, хотя бы во спасение вашей души, что святейший Тридентский собор в своем тринадцатом каноне постановил предавать анафеме всякого, кто отрицает крещение на том основании, что оно совершается без участия разума.

– Приму к сведению, аббат. Я уже привык к любезностям Тридентского собора по отношению ко мне и моим коллегам.

– Это было весьма почтенное собрание! – возразил аббат, немного уязвленный.

– Не только почтенное, но и величавое. Это было величавое собрание. Тридентский собор и Конвент – два самых поразительных сборища людей, какие видела земля.

Аббат поморщился при этом непочтительном сопоставлении святых отцов церкви с убийцами славного короля Людовика XVI.

Но доктор продолжал:

– После этого церковь на некоторое время оставляет малыша в покое; надо подождать, пока у него прорежутся зубки и выведутся глисты…

– Ладно, ладно, доктор, – пробормотал аббат; зажмурившись, он терпеливо сносил насмешливые речи доктора, как бы говоря всем своим видом: не стесняйся, не стесняйся, обрекай свою душу на огонь и смолу ада!

Тот продолжал:

– Но едва малыш начинает проявлять первые признаки разума, едва в нем начинает брезжить понятие о себе самом и о вселенной, – отличительная черта человека, – как церковь является к нему на дом и объясняет все. Все! И так исчерпывающе, что шестилетний бутузик, еще не одолев азбуки, владеет более обширными и точными знаниями, чем королевские академии Лондона, Берлина и Парижа, вместе взятые! Маленький хитрец растолкует тебе, глазом не моргнув, как была сотворена вселенная и ее галактики, как появилась жизнь на земле, как сменяли друг друга человеческие расы, как протекали геологические революции в строении земного шара, как образовались языки, как появилась письменность… Он знает все. Он владеет безупречным методом, позволяющим ему управлять своими поступками и составлять обо всем представление; он постиг все тайны; пусть он слеп как крот, он все равно видит, что делается на небесах и в преисподней; он отлично знает, словно всю жизнь только этим и любовался, что с ним произойдет после смерти. Для него нет проблем. И вот, когда церковь сделала из маленького сопляка кладезь премудрости, она посылает его в школу, учиться грамоте… Спрашивается: зачем?

Аббат молчал, онемев от негодования.

– Нет, аббат, вы мне скажите, зачем господам священникам надо, чтобы мальчишка учился читать? Ведь вся мировая наука, все res scibilis[147]147
  Подлежащее познанию (лат.).


[Закрыть]
уже имеется в катехизисе; достаточно вдолбить в голову любому сорванцу катехизис – и он уже все знает и все понимает… Он знает столько же, сколько сам Бог… De facto[148]148
  Фактически, по сути дела (лат.).


[Закрыть]
он сам и есть Бог.

Аббат подскочил на стуле.

– Так не спорят! – закричал он. – Это не дискуссия! Это зубоскальство а-ля Вольтер! О подобных предметах следует судить о более высокой точки…

– Как так зубоскальство? Возьмите любой пример, хоть происхождение языков. Как образовались языки? Пожалуйста: Бог, недовольный постройкой Вавилонской башни…

Но дверь столовой отворилась; на пороге появилась Дионисия. Доктор успел задать ей взбучку, и она его побаивалась.

– Сеньор доктор, – сказала она, и голос ее прозвучал очень ясно в наступившей тишине, – менина Амелия проснулась и хочет видеть сына.

– Так. Но ведь ребенка куда-то отправили, верно?

– Отправили.

– Значит, не о чем и говорить.

Дионисия уже закрывала дверь, когда доктор окликнул ее:

– Постойте! Скажите ей, что она увидит своего сына завтра. Завтра его непременно принесут. Солгите. Врите как сивая кобыла. Сеньор аббат вам отпустит… Пусть она спит, пусть отдыхает.

Дионисия удалилась. Но спор оборвался; при мысли о матери, которая очнулась после родовых мук и требует своего ребенка, а ребенка у нее украли и унесли далеко и навеки, оба старика забыли Вавилонское столпотворение и историю языков. Особенно был взволнован аббат. Но доктор безжалостно напомнил ему, что все это – следствие ненормального положения священников в нашем обществе.

Аббат, опустив глаза, молча возился со своей табакеркой, как бы не ведая, что в этой злополучной истории замешан священник.

Доктор же, вернувшись к своей мысли, продолжал нападки на церковное воспитание и обучение.

– Вы же сами видите, аббат, что даете воспитание, основанное на абсурде: вы идете наперекор самым законным требованиям природы и самым благородным взлетам разума. Воспитать священника – значит создать чудовище, которое обречено посвятить свою злосчастную жизнь безнадежной борьбе с двумя неодолимыми рычагами мироздания: могуществом материи и могуществом разума.

– Что вы такое говорите? – ужаснулся аббат.

– Я говорю то, что есть. В чем заключается воспитание церковнослужителя? Primo: его готовят к девственности и безбрачию – то есть к жесткому попранию самых естественных чувств. Secundo: в нем воспитывают отвращение ко всякой науке и всякой мысли, способной поколебать католическую веру, иными словами, насильственно вытравливают дух исследования и анализа, то есть всякое подлинное человеческое познание.

Аббат встал со стула в порыве благочестивого негодования.

– Вы отказываете церкви в истинности познания?

– Дорогой мой аббат, – спокойно остановил его доктор, – и сам Иисус, и его первые ученики, и прославленный святой Павел изъяснили в своих притчах, посланиях и бесчисленных устных проповедях, что творения ума человеческого бесполезны, беспомощны и, главное, зловредны…

Аббат расхаживал по столовой, натыкаясь на мебель, хватался за голову, не в силах переносить такое кощунство; наконец, потеряв выдержку, он закричал:

– Вы сами не знаете, что говорите! Простите, доктор, но право же… Вы меня в грех введете! Нельзя так спорить… Вы рассуждаете, как легкомысленный газетный писака…

И он горячо заговорил о церковной науке, о глубоком изучении латинского и греческого языков, о целой философской системе, созданной отцами церкви.

– Читайте святого Василия Великого! – восклицал он. – Вы увидите, как он говорит о работах ученых-мирян, которые служат наилучшей школой подготовки к духовной науке! Познакомьтесь с «Историей монастырей в средние века». Вот где нашла прибежище наука и философия…

– Но какая философия, аббат, какая наука? Вместо философии – с десяток полумифологических постулатов, в которых социальные представления подменяет мистика! А уж наука!.. Наука комментаторов, наука грамматистов… Но наступили иные времена, родились новые науки, неизвестные древним; для этих наук церковное обучение не дает ни основы, ни метода. Между ними и католической доктриной сразу же возникла вражда. Поначалу церковь еще пыталась подавить новую науку преследованиями, огнем, темницами! Напрасно вы морщитесь, аббат… Огнем, да, огнем и темницами… Ныне это невозможно, и религия ограничивается тем, что проклинает науку на скверном латинском языке… И в то же время в своих семинариях и своих школах она продолжает учить по-старому, как учили в средние века, когда еще не было современной науки; церковь ее не знает, и презирает, и ищет себе прибежище в схоластике… И нечего хвататься за голову… Церковь чужда духу современности; ее принципы, ее методы враждебны естественному развитию человеческих знаний. Отрицать это невозможно! Загляните в канон третий «Силлабуса», где разум предается анафеме… Загляните в канон тринадцатый, где…

Дверь робко приотворилась; это опять была Дионисия.

– Она чуть не плачет; требует, чтобы ей дали ребенка.

– Плохо. Плохо, – сказал доктор; затем, помолчав, спросил: – Как она выглядит? Лицо красное? Ведет себя беспокойно?

– Нет, сеньор, все нормально. Только, того и гляди, заплачет и все время говорит о маленьком… чтобы ей дали его сегодня же.

– Постарайтесь ее уговорить, отвлеките как-нибудь… Лучше бы всего ей уснуть…

Дионисия ушла; аббат с тревогой спросил:

– Вы полагаете, доктор, что волнение может плохо отразиться на больной?

– Может, аббат; может отразиться очень плохо, – ответил доктор и стал копаться в своей аптечке. – Дам ей снотворного… Так что я верно говорю: ныне церковь – инородное тело в обществе.

Аббат снова схватился за голову.

– Зачем далеко ходить, милейший аббат? Окиньте взглядом положение церкви в Португалии. Даже занятно видеть ее всесторонний упадок…

И, остановившись посреди комнаты, с пузырьком в руке, он пустился в описание этого упадка. Когда-то церковь была равнозначна нации; ныне это меньшинство; государство его лишь терпит и ему покровительствует. Раньше церковь господствовала в суде, в королевских советах, в финансах, в войсках; она решала вопросы войны и мира; ныне любой депутат большинства пользуется большей властью, чем все духовенство страны. Некогда церковь держала в своих руках всю науку; сегодня единственное, что она знает, – это исковерканная латынь. Церковь была Богата, она владела целыми провинциями в стране и целыми улицами в городах; ныне ее скудное ежедневное содержание целиком зависит от министра юстиции, и она собирает милостыню на папертях своих храмов. Раньше она набирала себе служителей среди высшей знати, среди лучших людей королевства; ныне ей трудно найти новобранцев, и она вербует их среди подкидышей, в сиротских приютах. Когда-то церковь была носительницей национальной традиции, она выражала идеал своей родины; ныне, потеряв всякую связь с национальной идеей (если таковая вообще существует), она стала иностранкой, гражданкой Рима, заимствующей оттуда дух и законы…

– Пусть! Если она и вправду так унижена, тем больше оснований жалеть и любить ее! – вскричал аббат, покраснев и вскочив со стула.

Но в дверях снова появилась Дионисия.

– Ну, что еще?

– Менина жалуется на тяжесть в голове. Говорит, в глазах искры мелькают.

Не говоря ни слова, доктор вышел из комнаты вслед за Дионисией. Аббат остался один; он прохаживался по столовой и подбирал сокрушительные доводы, подкрепленные текстами и именами прославленных теологов, чтобы обрушить их на доктора Гоувейю. Прошло полчаса, огонек в лампе начал бледнеть и мигать, а доктор не возвращался.

И тогда мертвая тишина, царившая в доме, где единственным звуком, говорившим о присутствии живого существа, было постукиванье его башмаков по полу, начала пугать старика. Он осторожно приоткрыл дверь и прислушался; но комната Амелии находилась в дальнем конце дома, примыкавшем к террасе; оттуда не доносилось ни звука; ни один луч света не просачивался в темный коридор. Аббат снова стал ходить по столовой; смутная, тоскливая тревога овладевала им все сильней. Его тянуло тоже пойти к Амелии, но ни его характер, ни священническое целомудрие не позволяли ему приблизиться к лежащей в постели женщине, если она не при смерти и не нуждается в причащении и соборовании. Прошел еще час, показавшийся ему устрашающе долгим и зловещим. Тогда он на цыпочках вышел в коридор и сделал несколько шагов, краснея в темноте от собственной дерзости. Теперь он с испугом расслышал, что из комнаты Амелии доносится глухой, неясный шум: словно там шла борьба и ноги борцов шаркали по полу. Ни крика, ни стона. Он вернулся в столовую, открыл свой требник и стал молиться. В коридоре послышались быстрые шаги бегущей Жертруды. Где-то хлопнула дверь. Потом по полу проволокли жестяной таз. Наконец появился доктор.

Увидя его, аббат ужаснулся. Доктор был без галстука; на шее болтался разорванный в клочья воротничок; на жилете не осталось ни одной пуговицы; манжеты сорочки были высоко закатаны и испачканы кровью.

– Что случилось, доктор?

Доктор не отвечал; он лихорадочно искал по всей комнате свой чемоданчик с инструментами; лицо его горело, как в пылу битвы. Он уже выходил с чемоданчиком, когда до его сознания дошел тревожный вопрос аббата.

– У нее конвульсии, – сказал он.

Аббат остановился в дверях и сказал с глубокой серьезностью, с глубоким достоинством:

– Доктор, если жизнь ее в опасности, то прошу вас не забыть… Душа ее нуждается в последнем напутствии, и я здесь.

– Разумеется, разумеется…

Аббат снова остался один, в ожидании. Все спало в Рикосе; спала дона Жозефа, спали арендатор и его жена, спала усадьба, спали окрестные поля. Огромные, мрачные часы, висевшие в столовой на стене, на циферблате которых был изображен солнечный диск, а сверху, на крышке ящика, сидела задумчивая деревянная сова – старинная вещь, какие попадаются только в родовых замках, – пробили полночь, потом час ночи. Аббат поминутно выходил в коридор; в доме царило все то же зловещее молчание либо опять слышалось шарканье и топот, словно там шла борьба врукопашную. Старик уходил в столовую и снова хватался за требник. Он думал о несчастной Амелии: там, в ее комнате, истекали минуты, решавшие судьбу ее души; нет подле нее ни матери, ни подруг; в оробелой памяти – видение греха; перед тускнеющим взором – лик оскорбленного Христа; боли раздирают ее измученное тело; а из тьмы, в которую она погружается все глубже, уже долетает огненное дыхание сатаны. Какой ужасный конец краткого земного пути и плотского существования! И старый священник усердно молился.

Мысли его обращались и к другому, к тому, делившему ее грех, к тому, кто в эту минуту спал в своей городской комнате, спокойно похрапывая. И аббат спешил помолиться и за его душу.

На обложке требника было изображено маленькое распятие. Аббат Ферран вглядывался в него с любовью с верой, ибо против его могущества бессильна и наука доктора Гоувейи, и вся тщета человеческого разума! Философские системы, идеи, мирская гордыня, расы, империи – все преходяще, все – мимолетные вздохи поколений в напрасной борьбе; один лишь крест вечен и непреходящ, крест – надежда человечества, опора отчаявшихся, защита слабых, пристанище побежденных, самая великая сила, дарованная людям: Crux triumphus adversus demonios, crux oppugnatorum murus…[149]149
  Крест – оплот против демонов, крест – защита от насильников… (лат.)


[Закрыть]

Но вот появился доктор, багровый, весь в поту от страшной битвы со смертью; он пришел за другим пузырьком и на мгновение, не сказав ни слова, распахнул окно, чтобы дохнуть свежего воздуха.

– Как она? – спросил аббат.

– Плохо, – сказал доктор и вышел.

Аббат опустился на колени и стал читать молитву святого Фульгенция.

– Господи, воззри на нее сначала с терпением, потом – с милостью…

Он еще стоял на коленях, закрыв лицо руками и прислонясь головой к краю стола, когда послышались шаги. Это была Дионисия. Вздыхая, она вынимала салфетки и скатерти из ящиков буфета.

– Что там, сеньора, что там? – спросил ее аббат.

– Ох, сеньор аббат, совсем плохо… Сначала конвульсии, страшно вспомнить… А теперь спит как каменная. Это смертный сон…

Потом, оглянувшись по сторонам, словно боясь, что кто-нибудь ее услышит, она зашептала:

– Я не хотела говорить… С сеньором доктором не поспоришь. А только пустить кровь, когда у нее судороги… Это же заведомо убить! Конечно, крови вышло немного, это верно… Но во время судорог никогда не пускают кровь. Никогда, никогда!

– Сеньор доктор – крупный ученый.

– Пусть он какой угодно ученый. Я тоже не придурок. Двадцать лет принимаю роды… У меня на руках ни одна не умерла, сеньор аббат. Пустить кровь во время конвульсий! Даже выговорить страшно!

Она была вне себя. Сеньор доктор замучил бедняжку. Собирался давать ей хлороформ!

Но тут из коридора донесся громовой крик доктора, и Дионисия выбежала из столовой с охапкой белья.

Страшные часы с задумчивой совой на крышке пробили два, потом три… Аббат то и дело закрывал глаза, поддаваясь на время старческой усталости. Но тут же просыпался, подходя к окну, чтобы вдохнуть сырой ночной воздух, посмотреть в непроглядную темень; потом возвращался к столу, опускал голову и снова шептал, положив обе руки на молитвенник:

– Господи, обрати милосердный взор на это ложе смерти…

Вбежала потрясенная Жертруда. Сеньор доктор послал ее вниз, разбудить конюха, чтобы запрягал кабриолет.

– Ох, сеньор аббат, бедная наша голубушка! Все шло так хорошо, и вдруг… Зачем, зачем у нее отобрали маленького? Не знаю, кто отец, одно знаю: это великий грех! И преступление!

Аббат не ответил: он молча молился за падре Амаро.

Снова появился доктор со своим чемоданчиком в руке.

– Если хотите, аббат, можете пойти к ней, – сказал он.

Но аббат медлил; он глядел на доктора, шевеля губами и не решаясь задать вопрос, наконец он спросил со страхом:

– Вы сделали все, доктор? Есть еще какие-нибудь средства?

– Нет.

– Вы же знаете, доктор: нам можно подходить к постели внебрачной роженицы только в том случае, если она на пороге смерти…

– Она на пороге смерти, сеньор аббат, – сказал доктор, уже надевая сюртук.

Тогда аббат взял молитвенник, взял распятие, но прежде чем выйти, пробормотал, считая своим долгом показать рационалисту-медику очевидность вечной жизни, так ясно ощущаемую в смертный час:

– В подобные минуты, как никогда, чувствуешь величие Бога и тщету человеческой гордыни…

Доктор не ответил: он закрывал свой чемоданчик с инструментами.

Аббат вышел, но в коридоре остановился, вернулся в столовую и сказал с тревогой:

– Извините меня, доктор… Известны случаи, когда после причащения и соборования умирающим вдруг делается лучше, по особенной милости Божией… И тогда помощь врача может оказаться полезной.

– Я еще не ухожу, не беспокойтесь, – ответил доктор, невольно усмехнувшись: аббат взывал к медицине чтобы подкрепить силу благодати…

Он спустился проверить, готов ли его кабриолет.

Когда доктор снова вошел в комнату Амелии, Дионисия и Жертруда молились, лежа ниц на полу возле кровати. Постель и все в комнате было разворочено, как на поле битвы. Обе выгоревшие свечи грозили погаснуть. Амелия лежала неподвижно, руки ее торчали как палки, скрюченные пальцы были темно-пурпурного цвета – и тот же цвет, но с синеватым оттенком, приобрело ее окостенелое лицо.

Склонясь над постелью и держа у глаз Амелии распятие, аббат твердил срывающимся голосом:

– Господи Иисусе! Господи Иисусе! Господи Иисусе!.. Дочь моя, уповай на милость Божию! Уверуй в божественное милосердие! Господи Иисусе! Господи Иисусе! Господи Иисусе!

Но, осознав, что Амелия мертва, аббат Ферран опустился на колени и стал читать «Miserere». Доктор, стоявший в дверях, тихо отступил, на цыпочках прошел весь коридор и вышел на улицу; конюх уже держал за поводья запряженную кобылу.

– Быть дождю, сеньор доктор, – сказал он, зевая спросонья.

Доктор Гоувейя поднял воротник пальто и уложил на сиденье чемоданчик с инструментами. Через минуту, под первым шквалом ливня, кабриолет с глухим шуршаньем покатился по дороге, разрезая темноту красными огнями двух своих фонарей.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации