Электронная библиотека » Александр Станюта » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 27 мая 2015, 03:04


Автор книги: Александр Станюта


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Александр Станюта
Городские сны (сборник)

© Станюта А.А., 2009

© Оформление. ИПА «Регистр», 2013

Городские сны

Глава первая
Пост № 1
I

Ночью листва перед окном гостиницы соломенно шуршала. Он просыпался часто, поворачивался к окну со шторой из пластмассовых пластинок. Лунный свет просачивался сквозь них на пол, ложась полосатой дорожкой, какие рисуют на уличном асфальте в местах переходов. И постепенно снова начинали слышаться обрывки знакомых фраз.

Опять он втягивался во вчерашний разговор, и что-то заставляло опять прослушивать чужие и свои слова. Они сначала повторялись, путались, потом все становилось связным и отчетливым, будто ушедший вечер только начался. Казалось, даже чувствовался холодок пахнущего электротоком воздуха в вестибюле станции, когда он оттуда пошел к гостинице.

На ступенях по привычке, появившейся за эти командировочные дни, он замедлил шаг, разглядывая холл через большие стеклянные двери: лица и силуэты, жесты, мигание кнопок лифтов и свет плафонов, слегка притушенный табачным дымом, – все полно вечерних настроений скорого отъезда или приезда, ожидания, встреч, короткого безделья или скрываемой озабоченности.

Одновременно он видел в отражении стекла себя, высокого, сутуловатого, легко проходящего то ли мимо, то ли сквозь людей, заполнявших холл.

– Кого высматриваете, Сергей Александрович?

Он обернулся и увидел Игоря, прикуривавшего от зажигалки. Игорь затянулся и сказал:

– Ну, что, вечернюю нашу программу знаете?

Знаю, подумал он. Видно, без этого не обойтись. Воскресный вечер в чужом городе и молодой сосед по номеру. Острить, разглядывая меню в ресторане, курить, пока подадут, потом слушать, стараясь сохранять заинтересованный вид. Скорее всего, Игорь опять заведет про нудоту редакционного дурдома в своем Свердловске, который уже Екатеринбург, – еще и утром начинал – и про журнал в Москве, куда хочет устроиться любой ценой. Он так и говорил:

– Любой ценой, буквально. Ну не могу я больше, покрутившись тут, в Москве, потом опять отваливать в вонючую свою газетку-газетенку на периферию. Свердловски там или какие-нибудь кировы, калинины, как их не переименовывай, – эта совковая планета и планида вот уже где мне, поймите, – Игорь приставлял ребро ладони к горлу. – И на фиктивный брак пойду ради Москвы, а что?

Теперь же он спросил вдруг:

А вы не против, если я приглашу к себе какую-нибудь… ну мадам?

– Я есть хочу.

– Тогда давайте вас накормим, только не здесь, тут дорого и долго. А потом посмотрим. Поехали?

В метро было свободно. Игорь легко, по-спортивному стал сбегать по уходящему вниз эскалатору, и ему тоже пришлось поспешить.

– Я знаю одну закусочную – дешево и пальчики оближешь, – сказал Игорь.

II

Теперь они шли возле Исторического музея. Шум вечерних улиц становился глуше, громче слышались шаги прохожих, а туфли Игоря цокали подковами на каблуках четко и размеренно.

Вышли на брусчатку Красной площади. Впереди, у мавзолея темнела небольшая толпа.

– Смотрите, – улыбнулся Игорь, – опять открыли, как на заказ, для нас с вами. Пошли?

Они подошли к людям в конце недлинной очереди. Темнолицые мужчины и женщины в бурнусах, в платках и чалмах.

Давайте пристроимся – и вместе с ними. Ну, типа переводчики мы или что-то вроде…

– Не пойду.

– Ну почему? Когда теперь еще просунешься сюда? Может, его вообще отсюда вынесут. А я еще не видел.

– Ну и что?

– Сейчас вот и пролезем. Поспорим на пять баксов? Или вы видели уже?

– Да. Давно.

– Так сделайте пару снимков мне на память, чтобы за мной и мавзолей и что-то от Кремля, Спасская башня там или стена, зубцы… Пожалуйста, Сергей Александрович.

– Можно. Иди. – Он привычно тронул висящий на груди «Nikon», провел рукой по карману пиджака: запасная пленка была. Сделал несколько шагов назад и в сторону. Курчавая голова Игоря в рамке видоискателя была теперь ниже больших букв НИН на зеркально-гладком граните. Платки и чалмы располагались перед Игорем, они чинно вплывали внутрь через раскрытые двери.

Он стал суживать угол, сдвигаясь вправо, пока слева от мавзолея и высоких елей не показалась Спасская башня, о которой хлопотал Игорь, и теперь ждал, когда тот появится на ступенях перед дверным проемом.

Темнота в этом проеме была густой и глубокой. Вдвигаясь в нее, одежды восточной делегации теряли краски, обесцвечивались, а темные лица становились невидимыми, и головные уборы плыли как будто сами по себе, пустые.

А дальше там, подумал он, надо спускаться. «По лесенке вниз, и спасения нет», пришли вдруг ни к селу, ни к городу слова из давней песни Окуджавы.

Когда-то мать показывала ему Москву впервые, и, выстояв на Красной площади длиннющую и молчаливую, точно немую, очередь, они вошли сюда, в каменный, темно-красный с черным дворец, тяжелый и суровый. И он с каким-то беспокойством, даже, может быть, со страхом увидел, что оказался внутри и в глубине памятника, надгробья. «А разве можно так легко и просто взять и оказаться внутри памятника?» – подумал он с опаской в тот момент.

И на всю жизнь сильнее остального запомнил там, в сумрачно-торжественной, с красным и черным, глубине какое-то негромкое и ровное гудение, как из-под земли – позже понятно стало: кондиционеров, – а тогда думалось: подземного огня. И это впечатление еще усиливалось тем, что мать держала в ту минуту его за руку.

И тоже на всю жизнь запомнилось, как, выйдя наконец наверх, на солнечный свет, он с суеверным чувством сказал себе, что больше никогда вот в эту очередь сюда не встанет…

Дождавшись, когда Игорь появился в нужном ракурсе рядом с часовым слева от входа, он нажал спуск, потом, немного приблизившись и чуть смещаясь снова вправо, сделал еще два быстрых нажима на кнопку – «Nikon» послушно отклацал новые кадры.

В каждом из них рядом с Игорем, старавшемся придать себе подчеркнуто независимый вид, резким контрастом белело под высокой фуражкой лицо часового, отгороженное от всего остального холодным блеском штыка.

Глянув в затылок Игорю, уже входящему в темный дверной проем, он шагнул ближе и стал рассматривать обоих часовых так, будто никогда не видел их ни тут, ни на экранах, ни в печати.

Оба они были высокими и тонкими, как стебли, вытянутые вверх. Напряжение их долгой неподвижности как раз вот этой неподвижностью и скрадывалось. Но не это заставляло его вглядываться. Не отрешенность, будто под гипнозом, не отъединенность, не отдельность этих часовых от двигавшихся мимо них людей – а именно их лица, лица.

Он быстро снял два кадра, ведя аппарат слева направо, как будто брал обычный для туриста, парадный план, словно бы маскируя какую-то другую, истинную цель, хоть и не думая о ней. Ему вдруг показалось, что он читает в этих лицах, под масками почти безжизненного выражения следы старательно скрываемой, но озорной иронии, дерзкой насмешливости.

Он видел странную и даже неправдоподобную похожесть этих лиц. Мало того, что часовые были почти неотличимы друг от друга статью, позами, так еще сами лица были как у близнецов. Узкие, без румянца и с бескровными губами. Как будто бы усталые, хотя довольно свежие, но бледноватые. И умные – хотелось даже сказать: интеллигентные. Глаза с легкими тенями под ними глядели, не моргая, в какую-то одну невидимую точку. Лица красивых, очень молодых людей, ведущих где-то там, вне своей службы на «Посту № 1» совсем иную жизнь.

Ее не видно, подумал он, все остается за воротами Спасской башни. Оттуда эти ребята механически вышагивают, сменяются и, замерев, выстаивают свое время. Длят этот ритуал и днем, и ночью, летом и зимой, годами и десятилетиями. Но молодая жизнь с ее страстями, со всеми современными соблазнами, неотразимыми после шагистики, железных распорядков, жизнь эта проступает в лицах часовых, не вяжется с отполированными мавзолейными глыбами вокруг них.

III

Он спохватился, что Игорь уже скоро должен выйти из мавзолея, а он еще чего-то так и не закончил. Того, что как-то смутно намечалось с того самого момента, когда он уже готовился снимать Игоря. Хотелось что-то вообразить, представить.

Да, общий, широкий план. Да, мавзолей, только побольше слева захватить… Нет, елей не было еще тогда, в 24-м, даже и в помине. А башня, невысокая, прямо за мавзолеем? Сенатская. Наверное, была. И башня Спасская, конечно. С курантами? Но еще не со звездами, с двуглавыми орлами, царскими. Стена, зубцы на ней такие же…

Значит, сначала беру общий план, несколько раз… А что, если уже давным-давно где-то в архивах есть снимок, кадр, где в карауле той зимой – именно он? Ведь мать же видела когда-то и говорила: была такая карточка с отцом… Даже подробности запомнила – и вот он тоже помнит их, всю жизнь. Как будто видел тот снимок.

Отсняв несколько кадров, он оглянулся, ища точку повыше.

Пошел к храму Василия Блаженного.

Вздохнув с каким-то облегчением, почувствовал, что успокоился, что настроение переменилось. Понял, что с Игорем он, наконец, расстался на ближайшие часы.

Поглядывая в видоискатель, сдвигал его влево и снова возвращался вправо, к мавзолею. Курил. Потом опять смотрел в видоискатель как на экран.

Летний день кончился, и наступил этот почти неуловимый переход – ни день, ни вечер, – который всегда чем-то особенно притягивал, как-то манил, томил своим плавно меняющимся освещением. Будто в огромном театральном зале с люстрой под высоченным потолком, с плафонами вдоль ярусов кто-то, всегда невидимый, перед началом представления или в конце антракта убирал свет, медленно ведя реле реостата.

Воздух густел. Тени чернели. Все очертания предметов становились мягче, а рельефы зданий – глубже. Все получало дополнительное измерение, утяжеляло свой объем, делалось весомее, значительнее, приобретало более сложный смысл.

Наверное, подумал он, все это сейчас особенно заметно, если отойти от площади куда-нибудь к большим деревьям и глянуть на них сверху.

Листва, увиденная так в спокойном, ровном предвечернем свете августа или начала сентября, уже давно остановившаяся в своем росте и неподвижная в тихий, безветренный день, всегда как-то томила, беспокоила и заставляла жалеть о чем-то не случившемся, хорошем и уже невозвратимом.

Бывало, дома, с балкона, или открыв окно на пустой лестничной площадке в библиотеке, он подолгу не мог оторваться, вглядываясь в крупную, замершую в полном безветрии листву каштанов внизу, в запыленные, как из темно-зеленого бархата, плотные листья.

И каждый раз в такие минуты подступала невыразимая тоска по чему-то быстро уходящему, как само лето каждый год, по всему, что хотелось догнать и задержать, продлить или переиначить, переделать из смутного, тревожного на ясное, спокойное и, наконец, свободное от груза всех несбывшихся желаний.

«…Пока я его помню, он живет; вот и сейчас, наверное. Как просто».

И вдруг словно увидел его, молоденького, лет двадцати, на фотокарточке, о которой говорила когда-то мать.

Да-да, январь 1924-го, лютый мороз. И, может, еще дикий ветер, который жжет и режет глаза, щеки, нос. Лицо отца тускло блестит, оно, как и у всех кремлевских курсантов, стоявших тогда в карауле у временного мавзолея, смазано вазелином, а шлем с нашитой впереди звездой низко надвинут на лоб, до переносицы.

Он слева или справа там стоит? То есть, вот тут, примерно на том же месте, но перед входом теперь уже в этот мрачный гранитный дворец?

Мать ничего об этом не говорила. А каким был в те дни, в тот год, в тот век – тот первый, наскоро сооруженный мавзолей?

Кажется, видел в какой-то кинохронике или документальном фильме. Осталось неотчетливое, размытое впечатление от какого-то неуклюжего строения, как будто деревянного, на фоне каменной стены Кремля, и вроде бы с неубранными еще кое-где строительными лесами. Все это утопает в полумгле, насквозь проснежено метелью и проморожено до инея, продуто колючими железными ветрами. Как и фигуры, силуэты в длинных шинелях и в красноармейских шлемах, похожих своими маленькими конусами-купольчиками на шлемы древних русских ратоборцев на картинах.

И была когда-то еще одна фотография. Ее однажды в разговоре упомянула старшая сестра.

Когда она это сказала, то сразу же увиделось: фигуры в шлемах и шинелях, удерживая на плечах массивный гроб, стоят у входа в странное, неуклюжее строение. Нет, не стоят на самом деле. Медленно вдвигаются, вносят свою ношу внутрь. Сложный момент. Здесь надо сохранять и выправку, скорбно-торжественный порядок, и осторожность, и расчет.

И вот в этой группе кремлевских курсантов на последнем отрезке пути всей процессии с напряженной старательностью движется и молодой отец, видя перед собой только спину в такой же, как у него, длинной шинели.

«Он хоронил его… И охранял потом в том карауле».

Но что-то тут, на Красной площади, есть азиатское, степное. Это всегда, в каждый приезд в Москву бросалось ему в глаза, читалось сразу. И в самой кремлевской стене, и в башнях. Теперь же, глядя на мавзолей, он чувствовал, что в этом довольно-таки массивном каменном сооружении, приземистом, уступами сужающемся кверху, тоже есть что-то, с чем бы могли соотноситься такие слова, как Монголия, Улан-Батор… Или Пхеньян, добавил он мысленно, вспомнив, как в своем Минске при виде Дворца республики с прямоугольными колоннами-плахами по всему периметру, всегда, казалось, и пустого, и холодного внутри, хотелось всякий раз сказать, что это усыпальница Ким Ир Сена.

Он снова поднял аппарат к глазам. В видоискателе все так же тяжело, незыблемо покоился гранитный темно-красный мавзолей. Темнели густые ряды елей в гаснущем свете вечера. Над всем этим четко стояли тяжеловатые зубцы стены.

Он сдвинул рамку влево – в кадр вплыла правая половина Спасской башни. Вот так… Она у юного отца была за спиной, пока выстаивал свою смену? Смотря когда. Если стоял, как этот парень сейчас, справа, – то впереди. Выходит, видел и куранты, следил за стрелками и коченел, шевелил пальцами ног в сапогах. А может, циферблат и стрелки расплывались от резавшего глаза ветра, а слез не вытрешь, даже не смахнешь.

Чувствуя всю наивность, детскость этого вопроса, все же спросил у себя мысленно: а вообще, слезы на морозе замерзают или нет? Можно же щуриться и морщиться, если нельзя поднять руки. А наледь на ресницах собирается?..

И, удивляясь, что сам не может ничего сказать об этом, вдруг словно бы увидел отца на фотографиях, которые давно хранил у себя дома.

На снимке, то ли пожелтевшем от времени, то ли с налетом этой желтизны уже и отпечатанном, как ретро-сцены в современных фильмах, например, у Германа в его «Мой друг Иван Лапшин», – отец был в полупрофиль. Лет двадцать с небольшим. Короткий, твердый чуть приподнятый подбородок. Фуражка со звездой. Три кубика на вороте.

А на черно-белой фотокарточке с волнисто обрезанными краями он сидит в байдарке, в белой рубашке, в белых брюках. Сидит с прямой спиной, хотя и в свободной позе (и в этом ощутима выправка военного человека), положив весла поперек белой узкой лодки. На борту – надпись из фотомастерской, где изготовили снимок: Друскеники 1940.

Черные волосы с нечетким и высоким, почти посередине, пробором. Темное от летнего загара, без улыбки, серьезное лицо. Фотограф стоял выше, на берегу: отец, сидящий в лодке у прибережных травяных зарослей, смотрит в объектив немного снизу вверх.

Может, байдарка эта специально подготовлена была для отдыхающих возле купальни, чтобы те снимались, сидя в ней? Это неважно.

А что важно?

То, что дома, в Минске, в папках, где хранятся фотоснимки и слова, конверты, документы, удостоверяющие абсолютно реальную, пусть и прошедшую жизнь их семьи, – где-то в тех папках, на маленьком прямоугольнике твердой фотобумаги с резными краями (наивный и убогий шик тогдашних ателье) до сих пор длится невероятно давнее мгновение того, что люди называют вечностью.

Трудно представить: ты сам уже где-то живешь, и, крошечное существо, еще не знаешь этого, а человек в белой рубашке, в белой лодке – он твой отец, и он все уже чувствует и знает и о себе самом, и о других, знает, кто он и как ему сейчас.

Вот в этот миг ему, наверное, хорошо. Во всяком случае – спокойно. Иначе бы он не фотографировался.

Тридцать пять лет – и лето, солнечный день, курорт на Немане, широкая и быстрая, холодная река, теплый, хвойно-смоляной дух сосен, неслышный ветер, запахи мокрого песка, прогретой влажной речной зелени, кувшинок, камыша, аира – и в них вплетаются дымки от невечерних еще, почти незаметных ярким днем, нетерпеливых костерков на берегу, от папиросы священнодействующего у своей треноги фотографа в соломенной шляпе… А у отца в кармане белых брюк плоская легкая коробка Казбека, спички, хочется тоже закурить…

Так через час-другой будет хотеться рюмку перед обедом, в аппетитном воздухе столовой, пахнущем кухней, в гуле оживленных, взбодренных купанием голосов, в солнечном свете, что ложится сквозь цветные стекла веранды на крахмальную скатерть…

И даже на мгновенье не возникнет ни мысли, ни смутного предчувствия, что все это – в последний раз, что через год все кончится, куда-то канет без возврата. Что это лето в 1940-м – последний праздник в его здоровой, молодой и безоглядной жизни, азартной, резкой и отрывистой, яростно-мужской.

Последнее подаренное судьбой лето с высоким и ничем еще не омраченным солнцем, с водой и зеленью, с белой одеждой. Еще ничто в жизни не выглядит вконец и безнадежно испорченным. Ничто на свете не заставит признать хоть в чем-нибудь свою вину, все поправимо, все впереди. Еще все – остро и волнующе, маняще, когда, даже и трезвый, пьян от себя, когда всем правит страсть: вот только жить, чтоб чувствовать – и чувствовать, чтоб жить.

IV

…Красная площадь мягко обволакивалась синевой сгущавшегося вечера. Поздние экскурсанты выходили из храма Василия Блаженного.

Стоя у одного из поредевших деревцев сирени, сохранявшихся тут, возле храма, Сергей Александрович смотрел на мавзолей, не отрываясь. Все пытался представить себе молодого отца на месте теперешних часовых, слева или справа от входа. Пробовал раз за разом вообразить отца в нынешней красивой, даже чуть франтоватой форме этих ребят с карабинами, стальными лезвиями штыков, а не в шинелях до пят, шлемах, с вазелиновыми лицами в морозной мгле чуть ли не семьдесят лет назад.

Он глядел на мавзолей в просветы между листьями сирени, темными, твердо застывшими, будто жестяными.

Когда-то листья сирени, уже без гроздьев мелких розовато-фиолетовых цветов, темно-зеленые и плотные, стояли в конце лета, не подрагивая, в полном безветрии перед окошком комнатушки в деревянном доме в Минске, за Западным мостом.

В той комнатушке на прибитой к стене вешалке висели на подтяжках галифе отца.

А на полу лежали козлы, наклонная доска с поперечным бруском снизу. Один конец доски, с вырезом полукругом (как ухват возле печи в кухне у бабушки) торчал, подняв рога. Зажав в них задник сапога и наступая другим на доску, отец снимал их, оставаясь в тонких шерстяных носках. Его хромовые сапоги были очень легкие на вид и обтягивали ноги плотно, тесно, как тонкие кожаные перчатки. На сапогах никогда не было ни пятнышка грязи, даже когда в ней все тонуло на улицах и во дворе при затяжных дождях.

Отец ходил так аккуратно, легко, уверенно лавируя среди колдобин, выбоин и луж в разрушенном дотла, занятом немцами городе, что грязи не было даже на рантах его всегда блестевших, словно новенькие, сапог.

Снаружи дома, возле окна той комнатки, где переодевался и спал отец, в бревно стены была глубоко вбита железная скоба.

Когда отец был уже на заполярном краю света, в неимоверной дали от этого бревенчатого дома за вокзалом, когда уже сполна платил по счетам судьбы за сохраненные в оккупации им жизни сына, своей матери, сестры, племянницы, – тогда, в детстве, хотелось и не удавалось разгадать, зачем эта скоба там вбита в стену.

А позже как-то все соединилось, сошлось, стало понятно из семейных разговоров. Скобу эту, оказывается, вбил отец.

В Минске, в кавалерийском полку, у него был ярко-рыжий, почти красный Огонек, с белой звездой на лбу. На нем отец приезжал из своего расквартированного в городе полка сюда, к отцу и матери, в их старый, из почерневших бревен дом на улице Толстого за Западным мостом.

…Огонек сперва смирно стоит с поводьями, привязанными к той скобе в стене. Потом подходит к открытому окну и осторожно вдвигает длинную голову внутрь комнаты, за подоконник, прямо к столу.

Глубокие нервные ноздри, как из темной замши. Умные карие глаза со светло-рыжими ресницами. Рыжая челка, гривка. Острые треугольники чутких, стригущих ушей.

– Ну подожди, мы скоро, – говорит отец, поглаживая бархатный храп Огонька.

А дед, Иван Антонович, отец отца, выбрав из хлебницы самый большой кусок, протягивает его коню и улыбается:

– Ты с нами, с нами, мы тут вместе…

Взяв ломоть тонкими губами, Огонек убирает голову из комнаты, переступает на утрамбованной перед окном площадке с отпечатками своих подков и глухо стукает раз-другой по нижней, врытой в землю ступеньке деревянного крыльца. А если Огонек опять заглядывает к ним в окно, они выходят и садятся на крыльце покурить. Огонек тогда стоит спокойно у высоченных кустов сирени.


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации