Электронная библиотека » Александр Станюта » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 27 мая 2015, 03:04


Автор книги: Александр Станюта


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +
III

Галинину под шестьдесят. А его дяде Боре, когда в поте лица работал в Минске, было тридцать шесть. Но что-то же в его племяннике, хоть отдаленно, но может его напоминать? Рост – ниже среднего? Фигура – плотная тяжеловатая? Ну, а лицо? Такое же вот круглое, полные щечки? Да нет, на фото того времени оно не полное; прямой недлинный нос, густая шевелюра из торчмя стоящих волос. Таким или похожим было лицо у человека, чья подпись перечеркивала жизни людей, которых он в глаза не видел, о которых ничего толком не знал.

Каким он мог запомниться видевшим его в Минске на пике здешней деятельности – ревностной, с мощными выбросами адреналина в кровь, с бесперебойным внутренним моторчиком неиссякаемой энергии: работать и работать! Стараться и выкладываться, угадывать, искать и выявлять врагов, предателей, отступников, шпионов – замаскированных или возможных, может, не знающих даже еще о своей готовности вредить, шпионить. Всех изолировать и ликвидировать, досрочно, не дожидаясь явной их вины! Повсюду упреждать профилактически, не доводить предполагаемое до свершившегося факта. Не расслабляться, дело делать! Бдительности не терять!

Кто это говорил: «поменьше рвения»? Какой-то исторический француз, нет, не Фуше, король тайной полиции, а Талейран, великий дипломат. Но дядя Боря, безотказный подданный тайной полиции советской, ретивый аппаратчик Иностранного управления НКВД Советского Союза, он был подсажен в Минск, брошен на Белоруссию на краткий срок и, может, чувствовал, что он очередной заложник инквизиторской машины, ее серийная деталь и больше ничего. И потому именно рвение видел главным для себя.

Он был внутри этой машины с девятнадцати лет, когда она еще именовалась ВЧК. Он развил особенную активность при Ежове, возглавившем НКВД осенью 1936 года. Он родился в Забайкалье в семье мелкого собственника, служил с одиннадцати лет в частных магазинах Читы, но что-то повело его с братом Матвеем совсем к другим делам и интересам. Матвей в 30-х годах начальствовал над всем ГУЛАГом. Братья ступили на свою стезю осознанно и убежденно, шли по ней твердо, без оглядки.

«А из тех, кто в Белоруссии ушел во тьму небытия после подписи Бориса Бермана с марта 1937-го по май 1938-го, – из тех людей кто-нибудь помнил, пусть недолго, его внешность?

Не может быть, чтоб в дяде Боре ничего не было из того, что потом как-то оставалось в его племяннике», – с неприятным для себя, близким к злорадству чувством думал иногда Сергей Александрович, вспоминая оскорбление от Галинина.

Какой же должна была быть та смертная тоска невинных, но приговоренных: видеть последним властелином и распорядителем своей судьбы этого невысокого, плотненького, деловитого человека, цепко держащегося за пол коротенькими ножками…

И сразу думалось о внешности Урицкого, какой она где-то описана: низенький, со смешной походкой искривленных ног; старательный пробор в блестящих, будто зализанных волосах и грибовидный нос фуфлейкой (как сказал бы дед Сергея Александровича, художник, имея в виду трубку для курения, утолщенную на конце). А выражение лица Урицкого было самодовольное и туповато-ироническое. И этот человек в 1918 году распоряжался жизнями миллионов, считавшихся тогда в ВЧК населением Северной коммуны – Петрограда…

«Все в мире зло от ма-а-а-леньких людей», – повторял про себя Сергей Александрович, когда о таком думалось, когда такое приближалось, делалось в воображении пугающе живым, совсем недавним, даже современным. «От маленьких», – а чьи это слова? Шекспира, кажется… Берман покинул Белоруссию в мае 1938-го. На его место сел Наседкин. Худой был, даже тощий. Правда, таким его видели в камере на Лубянке. Маршрут один и тот же: московские отделы союзного НКВД – главный пост филиала в Минске – опять Москва и повышение, награда – и расстрел.

Это не только удивительно – просто непостижимо для обычного, нормального ума, думал Сергей Александрович. Как рьяно кидался Минск увековечивать, подобострастно препровождать в историю фамилии петроградских и московских чекистских начальников, никому, кроме такого же начальства в Белоруссии, не известных, не имевших к ней никакого отношения. Главным был факт их смерти. Он тут же превращался в посмертную печать героя.

Она и становилась неоспоримым фактом всей его жизненной, якобы героической истории. А смерти тысяч невинных, их казни, под которыми эти герои успели подписаться до того, как уничтожили их самих, – этого просто как бы не было, это в советскую историю не влезало. «Время было такое», – вот все объяснения, вот весь ответ.

Конечно, у тщедушного, с виду безобидного и тихого, вежливого Урицкого было немало личных проблем. И главная из них – как сделаться большим по-настоящему – была неразрешима. Усилия все чаще, все сильнее тайно подогревались алкоголем, кровь закипала, огонь горел в крови. Никто почти этого не знал, не видел – зато после его автографов потоки всем заметной крови уже нельзя было остановить.

Скромный и деликатный в кабинете, новый Робеспьер с наганом подписывал за день по двадцать с лишним смертных приговоров месяц за месяцем. Пока, оставив велосипед на улице, к нему не поднялся и не исполнил свой смертельный приговор один молодой человек, вовсе не жаждавший войти в историю и даже не сумевший на том велосипеде умчаться от рванувшейся за ним охраны…

Все это было летом 1918 года в Северной коммуне, в городе, который чрезвычайно назвали так, чтобы не смели вспомнить о Северной Пальмире.

Но почему фамилией убитого в Петрограде Урицкого необходимо было назвать Захарьевский переулок в белорусском Минске? А потому, что здесь уже росла махина, которая позже войдет в огромный Четырехугольник Неусыпного Бдения.

И параллелью улице Урицкого служит соседняя Володарского, тоже Моисея.

IV

Сергея Александровича Забеллу всегда интересовал этот почти загадочный для него, долгими десятилетиями длившийся здесь, в Минске, припадок какого-то коммунарского раболепия перед Москвой, это угодливо-холуйское повторение ее большевистских имен и дат даже в закоулках, подворотнях. Тут была смесь деревенского страха и крестьянской практичности, смесь земляная, бедная, с последними окаменевшими зернятками, с трухой и комом в горле, со слезами, – да, конечно, надо же было как-то жить… Но все-таки что-то еще. А что – точно не скажешь. Какое-то почти проклятье, что ли, мучение от одной мысли об ином, даже и лучшем, но кем-то, где-то и когда-то запрещенном и неразрешенном до сих пор.

Как странно, еще в школе думал он, вот улица зовется по-старинному, древним, чудом уцелевшим именем – Немига, а со всех сторон окружена названиями только одного времени: Московская, Республиканская, Революционная, Опанского, Берсона…

Все с тех же школьных лет в названиях минских улиц для Сергея Александровича, Сережи Кручинского, а потом Забеллы, слышалось что-то такое, что он не смог бы никому растолковать. Он понимал, что это странное, невыговариваемое вслух он сам и придумывал, оставлял эти выдумки в себе, повторял их, не мешая им звучать в голове, переделывал, пробуя и так и этак.

В слове «Урицкого» все было некрасивое, может, даже что-то ущербное, если не уродливое. И было близко к словам «урвать», «урывками». Это особенно отчетливо слышалось, когда вспоминалось слово «урывак» из белорусской хрестоматии.

Но еще отчетливее, резче название этой улицы услышалось – как будто чей-то голос рядом сказал – когда Сережа однажды читал Диккенса, «Давида Копперфильда». Там одного человека звали Урия, он был неприятен уже самим этим именем, и оно к нему подходило все больше по мере того, как человека этого Сережа узнавал в книге все лучше. Урия был ускользающий, как уж, зловещий. Угроза и опасность чувствовались в нем и что-то еще, непонятное, неявное, но как-то связанное со словом «рыть».

И когда, переключая телеканалы, Сергей Александрович однажды в 90-х краем уха ухватил после угрозы «мочить» еще и обещание «урыть», – то в словечке этом улица Урицкого аукнулась ему уже с определенным, могильным смыслом.

А со словом «Володарского» он свои опыты начал уже студентом. Главным тут был человек, который по-белорусски звался «валадар», владелец. Чем он владел, другое дело. Сергей Забелла пробовал узнать, бывал ли когда этот Володарский в Белоруссии, отсюда ли родом его отец. Но ничего на этот счет не узнавалось, только повторялось мысленно: валадар да валадар. И он оставил эти розыски, сказав себе: «Ну, значит, володарил он людьми, их жизнями, будучи главарем Петроградской ЧК. В той самой Северной коммуне, где и Урицкий володарил… Убили тоже»

Метрах в двухстах от главного проспекта, на Володарского, по правой стороне, – классический портал под антику: ступени, круглые тяжелые колонны с лепниной вверху, фронтон с рельефными складками. Это театр. Он тут, а не на проспекте, где тоже высокие и широченные ступени крыльца, величественный, с четырьмя колоннами, фасад и украшения. Завидев все это, гости, впервые приехавшие в Минск, как сговорившись, слово в слово восклицают:

– А это вот театр ваш!..

И нет, не угадали. Но ведь так похоже…

Театр же – там, на Володарского: Русский, а когда-то, до войны тут был Еврейский. И вот отсюда уже прямо рукой подать – вперед и через улицу – до крепости-громадины с толстой тяжелой башней над каменной стеной. Это уже не первый век стоящий в самом центре Минска и мало заметный, закрытый еще довоенной Фабрикой-кухней, замок тюрьмы. Именно замок, у него название есть – Пищаловский.

Это старинное, будто из фильмов исторических или романов, толстокаменное сооружение Сергею в школьные и студенческие годы хотелось называть Пищальным замком. Представлялось: арбалеты и пищали, длинные ружья, порох в которых вспыхивает от кремниевой искры; подъемные мосты; на стенах осажденные: кольчуги, шлемы, чаны с расплавленной смолой для поливания осаждающих, которые, как муравьи, лезут и лезут по шатким лестницам; жерла чугунных пушек, наведенные вниз; ядра, запалы… Ну, а знамена и хоругви, флаги, стяги – какие на них цвета, гербы? Не важно, главное, чья там речь была слышна – за стенами и в башне, в сводчатых залах, коридорах и в подвалах с бочками, корзинами, бревнами, железными решетками, цепями, наковальнями?..

Но это замок не Пищальный, а Пищаловский. Его строил еще во времена Российской империи, при Николае I, архитектор Пищало. И сразу же замок использовался как острог. Он был и остался острогом на все времена, для всех властей – и царской, и советской, и немецкой, оккупационной, и опять советской. Никто не говорил о нем в Минске: замок, Пищаловский. Всегда говорили только так: тюрьма. И если на Урицкого тюрьму НКВД звали «Американка», то здесь, на Володарского, в замке Пищаловском, располагалась всегда «Володарка».

Сейчас абрисы, силуэт этого замка похожи издали на макет какой-то кинодревности или на музейный экспонат, игрушечную копию истории. Уже нет и в помине той жизни, что когда-то шла в городе вокруг этого замка-тюрьмы, какой бы ни была та жизнь, в чем-то приемлемая, сносная, терпимая, со своей тихой, тусклой, даже и убогой радостью или же беспросветная и невыносимая…

И давно нет уже тех людей, которые, скажем, в 1940-м или 1941-м, еще весной, да и в самом том проклятом июне, до 22-го, под вечер каждый день как будто бы гуляли здесь, на Володарского, по правой стороне, от здания Еврейского театра вниз, до перекрестка с тогдашними Урицкого, Республиканской, показывая своим видом, что они просто идут мимо замка-тюрьмы, не глядя на него, спокойно, не спеша, может, в театр собрались, но пришли заранее, встретить знакомых, поболтать, – просто идут и все.

Но это – для глаз чужих, опять же – неусыпно бдительных, для глаз всевидящего сыска. А вот для глаз родных, любимых, жадно впивавшихся из тюремных окон в фигурки прохожих на этом месте улицы, – для этих глаз как праздник с неба: вот они, помнящие каждый день о тех, кто в камерах; вот как они одеты, как выглядят, как смотрят туда, где за решеткой, в тесной темной выемке – их былое счастье, а теперь надежда пополам с отчаянием, гнет неизвестности…

Ходила по той улице и Леокадия Забелла майскими вечерами в надежде, что она видна из одного, самого главного тогда на свете для нее окошка в тяжеловесном, неприступном этом замке. К нему никогда не захотелось бы приблизиться в другое время, таким он выглядел насупленным, суровым, так походил на поднятый над землей, но все же склеп.

Здесь, в Пищаловском замке, в неприступной глухой тюрьме сидел с весны сорок первого года человек, которого она любила и который в ней души не чаял.

Он был актер, работал диктором в Радиокомитете, читал по радио литературные инсценировки, вел репортажи о праздничных парадах, демонстрациях.

И сын ее спустя невероятное количество лет, через полвека с лишним раскроет сохранявшуюся матерью всю жизнь школьную тетрадку, купленную ею в сороковом году, в Белостоке, где она впервые пела танго «Признание» с джазом Эдди Рознера.

Сын раскроет эту тонкую школьную тетрадь в линейку, с красными линиями полей, с надписью на обложке: Cwiczenia[1]1
  Упражнения (польск.)


[Закрыть]
, – и голос ее, такой, каким он был всегда, только еще моложе, зазвучит, будто с пластинки, только без музыки.

Глава третья
Тетрадь из Белостока
I

6 мая 1941 г. Страшная дата… Впечатление, что умер мой дорогой, близкий и любимый человек. Куда ни пойду, что бы ни делала, со мной его образ. Утром была на квартире, тогда поверила окончательно… Что же это? За что?.. Вот она – судьба. Вот ее удары.

7 мая. Была у Шуры, советовались о том, как перевезти М., как сообщить. Все сделали. Теперь для меня твои желания – закон. Я не мыслю даже иначе. Они священны, как последняя воля умирающего. Хоть бы поскорей узнать что-нибудь, передать хоть папирос. Чтоб ты знал, что я думаю и тоскую о тебе и никогда не перестану тосковать и думать…

8 мая. Была у М., забрала «крысиную гильотину». Меня так и тянет туда, где ты был все же чаще, чем у меня. И там я все представляю, что ты вышел на секунду и сейчас войдешь… Это очень волнует все… И все-таки мне тяжелее, чем М. Она хоть может иметь надежду повидать тебя, а я… увы…

9 мая. Сегодня пошла послушать тебя. Мой родной! Я ревела… Хорошо, что было очень мало народу… Ты так любил музыку… Вот сейчас передают вальс из «Лебединого озера» Чайковского. И ты вот передо мной, как будто я вижу тебя – дирижируешь… Да, так что я хотела сказать?.. Первомайский парад. Но я прислушиваюсь – нет, это не твой голос… а вот – ты!! Из Белостока… «Говорит Белосток!» Ты говоришь… Но так мало…

«Белосток», – сразу заметил он это название спустя полвека, когда ее, писавшей эти строки, не стало, и хранителем тетрадки уже был он, ее сын. Тот польский Белосток, который в сентябре 1939-го вдруг оказался присоединенным, тоже советским.

Это туда в 40-м послали Леокадию Забеллу с первым ее гастрольным выступлением. И это там ее услышал Эдди Рознер, с чьим джаз-оркестром она и записала свою первую пластинку, когда Рознеру дали «Заслуженного артиста БССР»…

Да, Белосток, – оттуда мать привезла тот темно-синий, из тонкого бостона, детский костюмчик, «капитанский», купленный на вырост: ничего более нужного в то время не нашла. Ну, что же, он быстро вытянулся, дотянул до «капитанского» костюмчика: в занятом немцами Минске, с отцом на фотокарточке сорок второго года он уже был в красивом сюртучке с блестящими никелированными пуговицами и якорем на рукаве; правда, штаны были короткие, на шлейках, до колен, этого на снимке не видно.

– Пришла в театр: все как будто чужие. Была на радио – тоска… будто нет солнца. Все серо и сумрачно. Вот если б можно было мухой проникнуть туда и побывать с тобой. Возле тебя быть мухой ласковой, а там… Злой, жалящей до крови… Очень бы было хорошо… Теперь буду каждую муху ценить… А вдруг она побывала у тебя. Может, сидела на руке, на плече, ведь мухи, они могут. Верно? Или, знаешь, если б можно было выдрессировать муху вроде почтовых голубей, чтоб была «почтовая муха». Как было б чудесно. Только вот что бы она могла передать… ну, записку, конечно, нет, а вот волос с твоей головы можно было бы переслать, обвить ее туловище, а крылышки свободны. Или чтоб крылышки увеличивались, когда ты пишешь и когда я читаю, а остальное время были бы нормальные. Да мало ли что еще можно придумать… Как ты там? Что думаешь?

II

Взглянув на следующую страницу тетрадки, он не поверил глазам: поверх выцветших фиолетовых чернил знакомого легкого, летящего почерка матери были криво разбросаны красные карандашные буквы и еле-еле составленные из них слова: МА МАИ МАМ МАМА…


Значит, он уже был тогда в том мире?

– 10 мая. Вчера зашли Б. и Л. Полюбовалась на чужое счастье. Думала ли я когда-нибудь, что до боли буду завидовать… Их нежность друг к другу как острый нож для меня… А я? Все время у меня мелькают образы из нашего недавнего и такого чудесного прошлого. Неужели конец?.. Не хочу верить… Нет! Не может быть… А внутри что-то говорит: «Да, да… конец, никогда счастье не долговечно… А такое, какое было у меня… Оно и так что-то задержалось у меня…

11 мая. Ездила в Ждановичи. Обегала все места, где были с тобой. Опять боль… И она ни на секунду не утихает. Только притупляется немного и опять вспыхивает ярко, ярко! Ох, больно! Ох, тяжело. Я так думаю: она (боль) у меня уже останется хронически… До твоего прихода… Мой любимый, единственный. Зачем я тебя огорчила так недавно? Ах, какая я ужасная!.. Только бы тебя видеть и поддержать. Вот как, оказывается, бывает… Вдруг!!!

Скучно… Как неинтересно стало мне жить, если б ты только знал!..

Скорей бы узнать о тебе что-нибудь… Господи, неужели не узнаю ничего… За что? За что? Какая жизнь! У одних счастье только расцветает. У меня же оно кончилось, отцвело…

Все как сон. Я не могу ни есть, ни пить, чтоб не вспомнить тебя. Помнишь, ты как-то говорил, что если ты садишься дома кушать и у тебя всего много, ты вспоминаешь обо мне. Так это что! Ерунда. Я ведь была совсем в других условиях, а вот я вспоминаю тебя теперь и есть не могу… Ком в горле давит… Няня говорит: «Сходили бы вы куда, развлеклись». А мне дороже всех развлечений – думы о тебе.

12 мая. Зашел С.С. Пошли на банкет к Кондрату Крапиве. Мне было совсем невесело. Мне все думалось, что узнаю что-нибудь о тебе. Но увы…

М. не может ходить еще. И мне все кажется, что она медленно предпринимают меры, чтоб узнать что-нибудь. Я бы уже наверняка узнала. Но мне нельзя. Я же «посторонний человек»… Никто же не знает… Вот как тяжело. Никогда не думала, что так буду мучиться. Мне кажется, я даже уверена, что лучше б ты меня разлюбил. Мне было б не так мучительно, как сейчас.

Мне такие ужасы представляются… И понимаю умом, что не может быть, что тут недоразумение. Я в этом глубоко уверена. Но когда послушаешь рассказы, какие бывают случаи – ужас так и охватывает. Все готова перенести, только бы знать, что ты жив, здоров и на свободе.

Возила М. на перевязку. В Одессе будем жить вместе: Я, Гала и М. Буду о ней заботиться как о тебе. Странно, правда?.. Это уже мне говорили. Но никогда не поймут. Я-то знаю почему и считаю это вполне естественным.

Уходя от М., я на углу Республиканской улицы смотрела вверх, и показалось мне, что там в окне кто-то стоит. Я замерла, мне показалось, что ни кто другой, а ты смотришь и видишь меня. Я минут 7 ходила взад и вперед, и «тот» тоже все время смотрел, или мне казалось только, но я уже почти уверена, что это ты и завтра пойду опять… Вот было б чудно! Ведь может же быть так. Так пусть будет… До завтра!

13 мая. Сегодня тебя не видела. Зато видела во сне. Если б можно было тебе как-нибудь сообщить, что мы тебя помним, любим… Я очень нервничаю, потому что хочу действовать, что-то делать – и не могу. Мне нельзя. Почему я? Тут и М. наверняка удивляться будет, если она уже не удивляется. Я ведь сдерживаю себя, чтоб по два раза на день не заходить к ней. Мне все кажется, вот что-нибудь узнаю о тебе, вот, может быть, ты уже там дома!.. Очень мучительно мне все это, и еще более мучительно, что я должна перед ней многое скрывать. А хочется говорить о тебе и только о тебе.

14 мая. Нет, это мне показалось, что кто-то смотрит в окно, а раз «кто-то» – значит ты. Нет, я уже проверила. Когда бы я ни шла по той улочке, «этот человек» все время на одном месте и в одной позе. Это, очевидно, или игра света или так что-то, не могу разобрать.

15 мая. Через каждые три дня езжу с М. на перевязку. И каждый день навещаю ее. Всегда одна тема разговора – ты. Как ты там? За что? Когда получит М. весточку?.. Я же не получу, я это хорошо понимаю. И тут уж, признаюсь, завидую ей. Все-таки у нее больше прав и шансов получить от тебя известие или узнать что-нибудь о тебе.

Как ты там? За что?.. Имей в виду: что бы ни случилось с тобой, когда бы ты ни вернулся (будь только жив и здоров), я посвящу тебе всю себя… Помни это, мой любимый!.. Мне так хочется, чтобы ты это знал сейчас, чтоб никакой червь сомнения тебя не точил… Но как это сделать? Неужели я ничего не придумаю? Завтра десять дней, как тебя нет среди нас. М. обещали через десять дней дать ответ. Скорей бы уже было это «завтра»… На репетиции я сама не своя. Все мысли о тебе. Как ты говорил, как смотрел, твои движенья, голос, все, все вспоминается ежедневно. Родной мой, от всей души желаю тебе только хорошего…

16 мая. Была у М. Она звонила, ответили – «еще рано». Но ведь уже десять дней. Сколько же еще ждать? Скоро мы уедем, 28-го мая. И уехать, так ничего о тебе не узнав, это безумие. Сегодня раза три прогуливалась по той улице… Нет… ничего нет… Хоть бы до нашего отъезда что-нибудь узнать.

Всегда так бывает… Все мне казалось мало… что мы очень редко видимся… Вот и нагрешила… Сейчас совсем не вижу. Я уже согласна хоть один раз в месяц говорить с тобою, видеть тебя. Сейчас взяла Багрицкого, читала «Думу про Опанаса». И вот будто слышу тебя, твое чтение из репродуктора, каждую интонацию, каждый нюанс… Неужели никогда больше не услышу тебя?

17 мая. Родной мой, любовь моя! Если б только знать, как тебе? Что с тобой?.. Хоть бы получить какой-нибудь знак, известие, что ты жив, здоров. Думается так много страшного, что не хочется жить…

19-го повезу М. на перевязку. А после подвезу ее в прокуратуру. Может, что-нибудь она узнает…

Как мне грустно! Господи, никогда так не было. Нельзя даже сравнить, как тяжело мне сейчас. Помнишь, я тебе писала раньше, когда мы были в разлуке, что «я самый несчастный человек в мире». Нет, вот сейчас это – да. И главное, некому сказать, поделиться не с кем. Пусть бы меня вместе с тобой отправили, все было бы легче, там бы я, наверное, узнала о тебе.

Вижу почти через ночь тебя во сне… Вижу худого, бледного, почти умирающего… Просыпаюсь от сильного сердцебиения. Часто, часто просыпаюсь. То мне кажется, что ты стучишь в окно, то кажется, ты вошел, а я не услышала… И все напрасно. Все тихо, и никто не стучал и не входил.

Когда я у М., то я их развлекаю, говорю, что там, где ты сейчас, тебя, очевидно, обожают, что ты там, как по радио, читаешь «Графа Нулина», имеешь поклонников и т. д. Стараюсь их подбодрить. А уходя домой, идя уже по улице, не могу сдержать слез.

Вспоминаю нашу первую и единственную размолвку, и мне так нехорошо, я себя так ругаю… Зачем я так тебя волновала и себя? Ведь было же хорошо. Я могу сказать, что я была счастлива – как никогда, и вот, все-таки какой человек ненасытный, ведь хорошо, помню, было… Так нет, хотелось еще большего, вот и получила… Хотела себе совсем забрать золотую рыбку, а за это осталась у разбитого корыта…

Птица моя Синяя, мой «Король Парижа», увы, мне кажется, что я – я тебя не услышу… Помнишь, мой золотой, в кино мы были – 13 ряд, 13 и 14 кресла. Я хотела сидеть на 13-м кресле, а ты сказал: «Не надо, я сяду, у меня 13 счастливое число»… Нет, не счастливое… Хоть бы ты был здоров, остальное ерунда. Будь здоров, мой принц золотой…

18 мая. Целый день репетировала… Но все же успела найти туфли… Знакомые дорогие туфли, ты в них когда-то, не так давно шагал к Лельке в Ждановичи… Помнишь?

О тебе никаких известий. Боже, как это ужасно!.. Звонила к Севе Наумовичу – его нет, приедет не раньше первого. Может, он что-нибудь узнает. М. была в прокуратуре, ответили, что следствие может продолжаться и два месяца и столько, сколько потребует дело… Ответ очень «утешительный». Господи, за что? За что мне (ну, тут все я могу думать), а вот за что тебе? Такой чуткий, отзывчивый, добрый ко всем буквально… И вот… Это несправедливо…

19 мая. Говорила с Ц. Боже, я не могла удержаться от слез. Я все спрашивала (обиняком, конечно), что нужно предпринять и как хлопотать… Куда писать?

Какая жестокая жизнь!.. Только теперь мне стало очевидно, что я несчастлива. Да! На людях я еще держусь, но очень часто ухожу из компании, чтобы скрыть навернувшиеся слезы… А уже дома я сама с собой, и очень непривлекательная у меня внешность. Я стала страшная. Так говорят. И ничего не могу поделать. Не знаю, свидимся ли мы, но если увидимся, то неизвестно еще, кто будет выглядеть хуже…

20 мая. Родной мой, золотой! Неужели же так ничего я и не узнаю? И пройдет много, много времени, я уже буду совсем старушка… Ой, страшно думать… Неужели так долго нужно ждать! Я не верю, мне кажется, что это какой-то тяжелый сон, и так хочется поскорей проснуться!!

Хочу верить, что недоразумение, что это выяснится, и в то же время думаю о том, что как много было примеров, что люди ни за что, ни про что по доносу мучились и томились годы… Ужас! Я не могу. Растет злоба какая-то. Единственный выход – это биться о стену головой… Если бы это помогло! Увы!..

Мой родной, все думаю о тебе и ничего не могу придумать, а главное, узнать бы хоть, за что – откуда этот удар… Все предметы, связанные с тобой, приобрели для меня особую ценность. Я даже питаю к ним какую-то болезненную нежность: даже машинописный текст, надписанный твоей рукой, беру как драгоценность. Как я тоскую, радость моя и моя печаль!!

21 мая. Вот уже завтра можно будет передать тебе белье… Прошло уже 15 дней… А сколько еще впереди!

Мне уж так и суждено – ждать тебя! Буду ждать! Только б ты не изменился ко мне, а за себя я спокойна… Никто не заменит мне тебя, так и знай, Птица моя Синяя!!

22 мая. Шура узнала, что с 9 до 6 принимают передачи. И успокоилась. Пошла к 12-ти, не приняли, оставили ее на завтра и записали 2-м номером. Но я ей сказала, что по утрам, так с 7–6 ч. утра я там видела много народу, а позже не видела. Там же рады, наверное, когда какое-нибудь недоразумение, и с удовольствием говорят: «Ваша буква прошла, ждите следующего раза». Понимаешь, это значит в июне месяце. Ох, и зло же разбирает, ужас.

23 мая. Да, сегодня сравнительно радостный день. Передачу ты получил, и я читала твою подпись красным карандашом. Вот видишь, М. счастливее меня. Ты хоть читал ее записку, она знает это. А про меня и ты ничего не знаешь, и я не знаю о тебе. Главное, я же была, когда собирали вещи, и М. писала, но я не могла произнести, чтоб она подписала и «Леля». Это уж очень ей было бы тяжело, не правда ли?..

Я бы, будучи на ее месте, сказала бы: «Хватит, он был на воле – ты была его, а теперь он мой» и т. д. Да! Интересно получается… Что-то будет дальше?.. Очень настроение тяжелое. И уж никак не могу себя пересилить.

24 мая. Итак, моя радость, прошло 18 дней, и вчера я видела твою подпись. Да, вот пока и все. Жив и здесь, в Минске. Больше ничего нельзя сказать… а думать, думать можно все.

Вот не знаю, как я буду говорить с тобой в Одессе. Будем жить вместе с М. Не скроешься. Придется писать письма. Вроде бы для папы, а на самом деле тебе, мой любимый… И папу предупрежу, если ты вдруг (все же может быть!) зайдешь к папе, он тебе все отдаст. Завтра хочу отнести папе твои письма и эту тетрадку. Пусть хранит. Мы уезжаем 28-го.

– Да, теперь уже возможность пройтись возле дома, где ты находишься, исчезает. Нужно, не нужно, а я всегда там прогуливаюсь, если имею время. Изучила уже все. Если бы твоя комната выходила окнами на Володарского, то возле здания Еврейского театра ты, может, когда-нибудь и видел бы Лельку. Осунулась я, стала страшная. И много же народу прогуливается там таким образом! Но это все жены, сестры, матери.

Сегодня опять была у М. Я бываю каждый день. Не могу не зайти. Все кажется, вдруг что-нибудь узнаю… Может, что-нибудь о тебе услышу. Вот. А ты, наверное, и не предполагаешь, как завладел моими мыслями. Все во сне вижу. Нехорошо вижу – что ты страшный, худой, мертвенно-бледный. И сердце бьется, бьется, вот-вот выскочит.

Меня окружает масса вещей, напоминающих о тебе, и даже если б их не было, я все равно думала бы о тебе, а вот как ты, ничего ведь у тебя нет, чтоб напоминало о Лельке?..

Вот М. тебе послала белье, вот ты уже чувствуешь заботу с ее стороны, а от меня? Как мне сделать, как, чтобы дать тебе знать, что я люблю, помню и никогда не забуду? Шуру попросить, но ведь она как-никак, а родная сестра М. Ей будет больно за М.

Вот так положение!..

Да, очень скверно я себя чувствую…

Невыносимо!..

Прохожу по улицам, где гуляли, где сидели, все у меня перед глазами.

Неужели конец?.. Неужели не увижу тебя?..

Сегодня у вас дома часы с твоей руки лежали на туалетном столике, и я незаметно их погладила, потрогала… Да, вот и не пришлось нам расставаться на рассвете или, вернее, утром. Помнишь, ты беспокоился, что скоро будет рано светать…

У меня есть сильные подозрения на одного человека, но это ужасно – то, что я подозреваю. Неужели это возможно? Ах, пора научиться, что люди звери, и опасные. Я все не верю в людскую подлость, но это так! Да, да!..


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации