Электронная библиотека » Александр Станюта » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 27 мая 2015, 03:04


Автор книги: Александр Станюта


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +
III

Первое чувство по прочтении этих писем-дневников молодой матери было такое: как жаль, что все это – не отцу! Если б ему, ему – весь этот голос, полный боли, любящий, страдающий и нежный… Если б ему – весь этот взлет и нерв души, ее натянутость, обнаженность, преданность, и надежда… Если б ему, отцу, родному для Сергея Александровича человеку, а не чужому, хоть и любящему мать!..

Было такое ощущение, что все живое, нежное и сильное, что в том мае 41-го вырвалось у матери в словах и сохранилось, – вместо погибшего отца как-то переключилось бы на него, на сына. Может, и стало бы как заклинание, талисман. И сил бы придавало, как-то подпитывало изнутри, хранило?..

Сергей Александрович понимал, что мать тогда боялась отсылать эти тетрадные страницы в замок-тюрьму, писала, заранее зная, что не отошлет.

Был страх. Она рассказывала, что нередко в те 30-е, в 40-м и 41-ом вела себя «точно щенок»: чуть что поближе к неожиданным исчезновениям людей – сразу испуг, включается только инстинкт самосохранения, и никакой способности понять, а чтобы как-то противостоять – об этом даже мысли не было.

– Ну, глупая совсем была, что говорить, да и трусиха. Ох, господи, какая же была с людьми!.. Другие не отступались, ходили и стучались во все двери, барахтались, случалось, и выплывали. Может, и я смогла б помочь. А вот ни разу, ничего, ни-ни… Ну какая же я все-таки… «Враг народа»… И я, пугливая дуреха, всему верила: еще какой, наверное, враг, что я даже не разглядела – так был замаскирован!..

Она боялась, да, боялась, еще как… Вот же и в этих письмах… Ведь знала, что не отошлет, что чужой глаз и строчки не увидит. А все равно: «твой дом» и «твоя комната», – «твое окно» вместо тюрьмы и камеры.

Сергей Александрович замечал: пачка писем человека, с которым разговаривала молодая мать в своей польской тетрадке перед войной, переезжает с ней с квартиры на квартиру, хоть никогда и не снимается с пачки тесемка, не достается из конверта ни одно письмо.

Однажды он рискнул, открыл два или три слежавшихся письма. В одном, 1940 года, терпеливо и шутя втолковывалось, что если она телеграфирует из Москвы о своем гостиничном номере в «Континентале», так это – в Киеве, а в Москве – «Националь».

«Националь», Москва, Киев с его «Континенталем», а потом Ялта и Сухуми, где этот человек и его юный сын – у кромки моря (маленькая фотография) – и Белосток, уже не польский, но еще как заграница. Оттуда он, диктор и чтец, ведет репортаж о Первомае 41-го, – а голос его все узнают, помнят долгий вечерний радиосериал «Анна Каренина» в его исполнении…

И после всего этого, на самом пике тайной, счастливой близости вот с ней, высокой и светловолосой, легкой, наивной, одаренной – вдруг обрыв. Арест и камера, баланда и параша. Наверняка – за Белосток, недавно польский, а теперь советский: славишь оттуда Первомай, польский шпион?!

Минск, «Володарка», замковая, склепом, тюрьма. Та самая, где позже, осенью 44-го, окажется и ее бывший муж, отец ее единственного сына. Его, отца, будут водить отсюда вниз, на Преображенскую в ее детстве, а теперь Интернациональную, в старинный, с майоликой и датой «1913», трехэтажный дом, готически заостренный кверху. Там будет суд над бывшим армейским капитаном, ставшим ненужным никому перед войной и работавшим на бирже труда в оккупации как раз напротив этой самой «Володарки»…

Такого рода сближения, сопряжения, касания в одном пространстве различных жизней, судеб, а потом прочерчивание между ними необъяснимых связей – над всем этим, чувствовал Сергей Александрович, можно раздумывать всю жизнь. Здесь было все. Символика и мистика, четкая цепочка действительных причин и неуверенный, наощупь, пунктир догадок, условия времени, места, неподдающаяся разумению мешанина закономерного и случайного.

Именно в этом месте своего родного Минска многие десятилетия спустя она, мать – Леокадия Забелла, станет уже и бабушкой. Об этом ее известит первый плаксивый крик родившегося внука.

Ранней весной, в раннее утро она будет сидеть возле стены роддома на скамейке, заранее узнав, где сейчас главное, самое важное в жизни для нее окно, закрашенное белой краской. Будет сидеть и ждать, как всегда, немного легкомысленно, не очень-то надеясь, что повезет и она узнает, угадает этот миг, звук своего продолжения в этом мире.

Свободная внутри, как в молодые годы, от гнета слишком сильного желания, она услышит, безошибочно уловит музыкальным своим слухом писклявый, недовольный плач только что явившейся на этот свет еще одной родной для нее жизни.

Именно здесь, во дворе роддома, напротив вечной «Володарки», рядом с кирпичным зданием, в котором при немцах была биржа труда, и возле которого от Еврейского театра весь май 41-го она ходила и ходила в надежде быть замеченной из окна тюрьмы своим любимым чужим мужем.

Конечно, неисповедимы господни линии судьбы. И так же неисповедимы житейские пути-дороги человека.

Часто хотелось спросить мать, что ей известно о дальнейшей жизни этого человека или о его смерти? Что вообще было с ним после тюрьмы тем летом 1941-го, когда она пела в одесских гастролях?

Но он не спрашивал ее об этом. Почему?

Видел: с годами, в старости (но только паспортной и внешней, не душевной, где седина, морщины не вязались ни с тоном голоса, ни с выражением лица и глаз, и главное, с наивно-светлым, почти девчоночьим приятием всего вокруг) у нее в комнате блеклая фотокарточка того артиста, диктора, чтеца соседствует с другой, вырезанной из журнала; потом к ним добавляется и третья, – они заботливо укреплены у корешков не открывающихся книг в освобожденных для них гнездах среди других нужных ей фотоснимков и любимых безделушек…

Так что с ним сталось в конце концов?

Лучше бы ей это осталось неизвестным.

IV

Утром 26 июня 1941 года узников «Володарки» вывели на улицу. Выстраивали, суетились, бегали со списками, кричали, пересчитывали (и забыли заключенных дальней камеры в башне Пищаловского замка). Длинная колонна протянулась почти до Советской улицы.

Тепло, почти жара. Сильно и сухо пахнет гарью, дымом пожаров. Позавчера из окон камеры видели вечером огни и сполохи, дымовые тучи от поразившей всех дневной бомбежки: казалось, что вот-вот снесет и всю тюрьму.

Энкавэдисты, офицеры и охранники, мечутся из конца в конец колонны. Команды, окрики и ругань, то начинают в который уже раз, то обрывают пересчет.

Наконец движение. Пошли. Сперва как будто бы к вокзалу.

– Повезут?

– А черта с два, подыбаем и дальше на двух своих.

В восточном направлении шли, по Могилевскому шоссе. Кто возбужден, безостановочно бубнит, а кто хрипит, в кашле заходится, кто молчалив и мрачен, а кто кряхтит и охает, мучается животом или затравленно осматривается, ищет, с кем бы пошептаться.

Вот уже больше часа на ногах.

Отупевание, боль и гудение в висках. Ноги – тяжелыми колодами и ноют. Во рту спеклись слюна и пыль, песок, а про питье лучше не думать.

Вонь. Кто-то пробует чуть задержаться у обочины – и сразу конвоир:

– Не останавливаться! Я тебе стану, падла! Здесь и ляжешь! Отлить ему… В карман соседу отливай!

Все чаще мозг буравит: «Так куда?» Кто поумнее – соображает: после такой бомбежки немцев, как позавчера, они вот-вот догонят, и что тогда вот этим, в синих фуражках, делать с нами? Знают они, куда ведут? Не очень на то похоже. Могут и кончить всех, только пока, наверное, не знают, где.

Тяжелое и монотонное, как в бреду, топанье, матерная ругань сквозь зубы, харканье. И нарастающая тихая паника, безотчетный страх.

Охрана, ее командиры задумывают что-то, это ясно.

Тростенец… Были в колонне те, кто понимал: если сейчас не остановят – значит, живем пока; тут для расстрельщиков место известное.

Червень… То ли уже прошли, оставили его в стороне, то ли окраина еще впереди. Труднее и труднее соображать что-то о местности и направлении.

Время – день, вечер или ночь, – все с непонятными провалами.

Тот человек, которому в мае писала в своем дневнике Леокадия Забелла, Лев Дальский, поэт Гейрот и журналист Рябинкин почти весь путь держатся вместе.

Минута, которую они ждут, почти решаясь на побег и не решаясь, минута, которая маячит надеждой, но и страшит, – наступает неожиданно.

Вокруг уже неразбериха. Слышатся выстрелы.

Три «кубика» в петлицах офицера. Стоя перед ними, глядя в глаза, усталым, безразличным голосом говорит:

– Сейчас вы побежите. Вон туда. А мы должны стрелять. Так что … как будет. Бегите, не оглядывайтесь. Ну, давайте!..

Бегут. И сзади выстрелы через какие-то секунды.

Падает Гейрот. Бегущих теперь двое. Дальский будто споткнулся, не сразу падает, но не встает.

Рябинкин убегает.

Гейрот и Дальский остаются на земле.

Знала ли Леокадия Забелла вот об этом? О таком конце Льва Дальского? И почему тот его жадный рывок к спасению, к жизни не принес удачи, оказался последним? Он же был человеком сильным, неутомимым, умным, изобретательным. Сколько километров мог пронестись стремительным, упругим шагом от станции до станции, не дожидаясь дачного поезда, чтобы ловчее «организовать», как тогда говорили, свидание!

А как умел, любил рассчитывать в письмах-инструкциях планы тех встреч: дни, часы и минуты из железнодорожного расписания, учет возможных опозданий, запасное время, варианты…

И вот не смог осилить тот свой самый главный путь к свободе где-то в районе Червеня в июне 41-го. Не сумел промчаться по невидимой черте между смертью и жизнью. Не повезло.

Стало ли все это известно потом ей, матери? Не все ли теперь равно… Сергей Александрович этого никогда точно не знал, но никогда и не спрашивал.

Ему казалось, что само это незнание как раз и увеличивает, расширяет пространство смысла, в котором можно об этом думать, воображать. Пусть все так и остается, как живое, без последней точки, не целиком канув в небытие.

Пускай хоть эхо того давнего дрожит.

Глава четвертая
Idee fix
I

И еще одна пачка писем, в два раза большая, чем от Льва Дальского, хранилась среди вещей матери отдельно от бесчисленных фотографий, дипломов, поздравлений, пригласительных билетов, программ концертов, рекламных буклетов – она никогда не выбрасывала ничего из этого.

Все письма из этой пачки были написаны карандашом, лишь на конвертах были чернила, фиолетовые и черные. И были там еще два фотоснимка. Сергей Александрович сразу оценил их качество. Фотобумага и печать, изображение, его отчетливость и светотень – все было очень хорошим, особенно для того времени.

Письма датировались 30-ми годами, но одно, самое раннее, было написано в конце 1929-го, а последнее – в 1935 году. И это показалось таким удивительным, почти неправдоподобным: сколько же лет писал Леокадии Забелле этот человек… Обратный адрес нигде не указывался, но таковы были тогдашние почтовые правила, его не требовалось ставить на конверте.

На одном снимке этот человек, подписывавшийся «Аля», в пальто, кашне и черном кепи с довольно длинным козырьком. Лицо славянское и узковатое, довольно бледное, с прямым носом и твердым подбородком, не массивным, скорее, острым. Но что замечается сразу, так это отсутствие какого-либо выражения в лице, в серых глазах, какая-то неподвижность во всем этом, закрытость – а не просто сдержанность.

А на втором снимке этот человек сидит в служебном кабинете, за большим письменным столом с настольной лампой, с телефоном, с зажатой во рту трубкой и смотрит в какие-то бумаги. Он в свитере, ворот которого плотно и мягко обтягивает шею. Виден пробор в нечерных, а, похоже, каштановых волосах.

Кабинет просторный, на стене большая географическая карта… А свитер, свитер – вдруг подумалось однажды – ведь такие свитера носили летчики, вообще военные – и еще долго после войны.

Ворот такого светло-коричневого свитера был выпущен на ворот надетой сверху гимнастерки зимой у школьного учителя географии Марьяна Даниловича: точеный профиль, строгое выражение лица. Классный журнал и длинная указка в руке (а красочная карта с синим, зеленым, желтым пришпилена к доске еще на перемене), широкий кожаный ремень военного, начищенные до блеска сапоги.

Да-да, тот свитер… Мать часто, вернувшись в Минск из эвакуации, водила его в кино, однажды они смотрели в деревянном, еще немцами построенном «Первом» фильм о полярных летчиках, летавших на гидроплане. Фильм назывался «Остров Безымянный», и в главной роли был актер, фото которого, как и фотокарточки других знаменитых киноартистов, продавали в синих газетных киосках. Этот актер, почувствовал тогда Сережа Забелла, нравился матери. Прошло много десятилетий, а Сергей Александрович все еще видел мысленно черно-белые кадры из того фильма.

Белые льдины, яркие сполохи на черном небе, мужественное лицо летчика в кожаной куртке – и вот этот свитер, мягко и плотно обтягивающий плечи и шею.

Хранившаяся у матери давняя фотография того актера потом появилась за стеклом на полке старенького секретера рядом с другими дорогими ей лицами в новой маленькой квартирке на улице с самым красивым для Сергея Александровича названием – Берестянская. И там он прочитал подпись под снимком: Николай Симонов.

Так вот, человек, писавший в 30-е годы молодой певице Леокадии Забелле и приславший два раза свои снимки, этот человек, выходит, тоже был военным: свитер точно такой же. Но трубка, просторный кабинет и карта на стене?

Откуда он писал ей? И куда?

Все письма в Минск. На улицу Ленинградскую, 16, а позже – на Советскую, 20, где жил ее отец.

Больше всего писем было из Витебска. Несколько из «Красной Поляны», курорта с кумысолечебницей: какая-то станция Ново-Сергиевская Ташкентской железной дороги. Остальные письма шли из Сызрани.

На черных штемпелях отчетливо стояло: МЕНСК. А на конвертах был рисунок: заводской мастер в очках у станка окружен рабочими, они держат какой-то чертеж. Крупная надпись:

«ЦЕНТРОТЕХПРОП НАРКОМТЯЖПРОМА. (Техническая пропаганда в руках технического руководства является мощным средством борьбы)».

Были и другие печатные надписи на конвертах:

«Липовый цвет, ликоподий, белену, дурман, чернику, лесную малину и прочие лекарственные растения сдавайте на заготовительные пункты сельпо и райпотребсоюзов.

Там же получайте необходимые справки».

«Трудом кто участвовал в стройке дорог, тот укреплению колхозов помог».

Почти все письма были написаны на клетчатых листках блокнотов, узких и широких, розоватых на срезе.

«Кто же он был? – думал Сергей Александрович. – Чем занимался? Что с ним сталось?»

Читать пришлось и день, и два, и три. Жизнь того человека, «Али», была за толщей времени в лет пятьдесят. Бумага пожелтела. Едва заметный уже след карандаша местами пропадал совсем. Но почти все в конце концов удалось прочитать. И все стало понятным, приблизилось, увиделось, услышалось. И вся та жизнь, и все то время, и судьба – то есть, такое, что уже не зависит от человека.

Все это было в письмах «Али». А чего не было – об этом можно было догадаться.

И вот что получалось.

II

Леокадия Михайловна!

Я сейчас попал в такое положение, что своими силами не выбраться, кажется. Такие положения приносят человеку потрясения, которые оставляют след на всю жизнь.

Юмористы называют это – попасть в «переплет из ослиной кожи», потому что человек в этом положении делает глупости, обыкновенно ему не свойственные.

Короче: я люблю Вас.

Вы так мало знаете меня, что на какой-либо ответ я рассчитывать не могу.

Я Вас люблю. Вы можете по этому поводу задать мне много вопросов, но я их отвожу как несущественные и буду ждать теперь ответа.

Я жду.

17. XII.29 г.


4.III.30 г.

Приехали мы в Витебск на рассвете, как и выехали из Лиозно.

У нас весна. Двина сейчас широкая и могучая. Снуют по ней катера и моторки, открылась навигация. А весь Витебск как на ладони. Такой милый, родной городок. Я ведь бродяга. У меня нет ни родины, ни родного города. А когда я смотрю на Витебск, я думаю, как безумно хороша жизнь. Чувство города определяется у меня радостью или горем, которые я в нем пережил. И тут я чувствую радость работы, борьбы.

Тут я понимаю, что любовь не может быть разрушающей, не может делать из человека слюнтяя, а дает силу, пламенность, энтузиазм. А в тебе есть какая-то неимоверная сила. И эта сила созидающая. Я думаю, что нам предстоит большое счастье.

Твой Аля.


21. III.30 г. Я только что приехал из района, нашел на столе целую груду писем от тебя.

Пять ночей я почти не спал, носился по деревням на морозе и дожде.

Оснований для беспокойства у тебя нет. Я жив и здоров. Отдохнул от разной канцелярской чепухи, а главное – снова попробовал походной жизни, которая так раздражающе остра на вкус. Я ведь бродяга, без родины и без дома.

А теперь снова в своем кабинете, за окном весна и городской шум, а на столе книжка от тебя и написанные твоей рукой листки.

Меня переполняет все, что я сейчас переживаю. Ты помнишь – Глан, чтобы выразить свои чувства при отъезде Эдварды, взорвал скалу[2]2
  Глан, Эдварда – главные герои романа Кнута Гамсуна «Пан», популярного тогда в СССР


[Закрыть]
? Этот поступок я понял только сейчас.

Русалочка сероглазая, больше писать не буду, так как вижу, что пишу чепуху.


22. III.30 г.

…Сейчас вечер. Сумерки. Весенний вечер. Тронулся лед на Двине. Далекий гул города, радостный гомон ребятишек. Мне страшно нравился этот городок, он имел какую-то невыразимую прелесть, не свойственную западным городам. А теперь он какой-то пустой для меня. С тобой уехала душа города. Приезжай скорей, Русалочка сероглазая. И пиши чаще.

Аля.


25. III.30 г.

…Мне приятно, когда ты окружена вещами, которые мне нравятся. У тебя в витебской комнатке лежали на подоконнике книги: Есенин, История танца и др. Эти книги мне чужие, я их не люблю, я их не понимаю.

Ты для меня совершенно непонятна и скучна, когда читаешь стихи Есенина, но становишься близкой, когда восторгаешься героинями Дж. Лондона и О’Генри.

Ты пишешь, что тебе я иногда казался жестоким. Но я никогда не убивал животных или птиц без необходимости. Сейчас в городах очень привилась «охота» на ворон. Я в ней никогда не принимал участия.

Мое мировоззрение складывалось на войне. Но я скажу, что даже на войне можно оставаться не жестоким.

Сегодня в сумерки стал чистить оружие и здорово ранил себе левую руку. Не пулей, нет, отверткой снес с пальца кусок мяса. Страшно сосет рану, аж не знаю, куда сунуть руку. Но это часа полтора-два, потом затянется и пройдет…

Повидать тебя это стало уже для меня idee fix.

Твой А.


29. III.30 г.

Витебск

Ты пишешь мне о Блоке. Да, верно, Блок мистик. Даже больше – он по идеологии не наш. Ведь даже лучшая его вещь оканчивается так: «В белом венчике из роз впереди Исус Христос».

Его революционеры – это босяки, люмпен-пролетариат. Блок не постиг и не мог постигнуть сущности революции. На известном этапе он был увлечен романтикой революции, и она у него преломилась не по-нашему.

Но Блок – лучший из поэтов последнего времени. Он очень вдумчив, у него чистоплотное отношение к жизни, он не богемист вроде Есениных, Уткиных, Малашкиных и т. п. мелочи. И он, главное, очень литературен, он блестящий стилист, вдумчивый психолог, он поэт в полном смысле слова. Вот его достоинства.

Его книги, его слова нельзя принимать на веру, к ним нужно относиться критически. Но у него можно поучиться, как нужно выражать свои мысли, как выразить красиво и убедительно те ощущения, которые бывают у каждого человека.

Он не фразер, он говорит что-то не потому, что это звучит красиво, или получается удачное сочетание слов, а он сам переживает и чувствует то, что говорит. За это я его люблю.

Я читал где-то в журнале об одной московской передвижной труппе актеров: в деревне мужики не пустили ночевать артистов, игравших белогвардейцев, – и не дали им хлеба! Остальных же носили на руках. Наверное, все там играли талантливо. Конечно, это реакция детей или полудикарей – но крайне поучительная.

Я могу привести примеры и из игры актеров Минского театра. Скажем, роль Берсенева в «Разломе» или директора в «Рельсах». Я к тому, что мнение, будто отрицательные роли можно исполнять бездарно, – глупость. Так примерно думали когда-то импрессионисты и другие, примазавшиеся к искусству, это надо бросить.

А.


15. Ш.30 г.

…Любой, и даже самый изысканный или нежный запах, содержит в себе что-то тлетворное. Например, запах жасмина наполовину состоит из запахов трупов.

Я ведь совсем не такой «добренький», как тебе кажется. Моя психология складывалась в очень жестоких условиях – на войне, во время революции. В то время «добрые души» работали в упродкомах или других безобидных местах.

Что еще? Маяковский? Его самоубийство?

Я ведь тебе это предсказывал еще здесь, в Витебске. Это люди «без руля и без ветрил». Они против логики борются абсурдом. Мне они не интересны. Их психологию я знаю давно, она скучная. Я не хочу ею заниматься. Это духовные банкроты, попутчики. Когда они с нами дойдут до известной точки, они остаются в одиночестве и гибнут. И хорошо делают.

Смерть есть полезный процесс, она очищает жизнь от лишнего, недееспособного. Она неприятна, но она самое необходимое условие для развития мысли и жизни на земле…

А.


16. IV.30 г.

…Для меня слезы – это жидкость. Кислая вода. Я видел, как наши враги геройски умирали; я видел, как плакали суровые, мужественные люди от вынужденного бессилия. Но слезы слабых ничего не стоят.

В Швейцарии, в горном городке над зданием отеля я видел статую Дианы. Когда долины были в утреннем или вечернем мраке, она стояла на фоне неба, вся залитая розовым светом, живая и прекрасная богиня. Иногда мне казалось, что она дышит. Я думаю, что не увижу никогда художественного произведения, равного этому.

Так вот, ты так же будешь стоять над моею жизнью. Я не творец-художник, но я творец жизни, и я смогу это сделать.

Я думаю, когда настанет вечер моей жизни, ты будешь так же стоять над ней, залитая солнцем, прекрасная и чистая, как та статуя над горным городком. Даже если кругом будет мрак и темнота.

Твой А.


21. IV.30 г.

Витебск

Хочу добавить.

Вокруг самоубийства Маяковского поднялась большая шумиха. Она может ввести тебя в заблуждение. Мои слова, вскользь сказанные тебе в письме, остаются в силе, и я уверен, что так думает каждый более-менее начитанный марксист.

Как-нибудь на днях я тебе напишу подробнее, что думаю об этом, и постараюсь доказать, что я прав.

А пока учти, что об этом «великом» «пролетарском» поэте никто из серьезных людей ничего не написал. Это должно навести тебя на размышления.

А.


24. IV.30 г.

…В Минске меня никто не знает. Я жил всегда, и в особенности в Минске, очень замкнуто, в личной жизни никогда близко ни с кем не сходился.

За 5 лет пребывания в Минске я 2 года очень сильно болел, а потом в течение 3-х лет очень много работал.

За годы гражданской войны и болезни я очень сильно отстал в своем развитии и чтобы за 3 года это нагнать, пришлось много сидеть над книгами. Случайно познакомившись с рефлексологией, наукой узкой, но мне нужной, я глубоко изучил ее. Вся моя жизнь вне Управления протекала или за книгами, или в нашем питомнике собак.

Я хочу иметь свое мнение о происходящем вокруг. Дух времени преломлялся во многих моих знакомых не так, как я это понимал, вернее, хотел. Ты меня понимаешь, я не хочу распространяться («люблю вино»). Я с этими настроениями не согласен.

Мое «особое мнение», понятно, поставило меня в «особое положение». Все это намеки, но если ты вспомнишь наши прошлые разговоры, ты их поймешь.

Что было раньше? Я был тогда еще мальчишкой, делал, конечно, много ошибок, на которых учился…


25. IV.30 г.

Моя милая, сегодня отправил тебе небольшой подарок ко дню рождения. Нарочно не делал никаких надписей, т. к. хочу, чтобы эта книга стала твоим учебником. Я хочу, чтобы ты ею пользовалась часто.

В ней изложено мировоззрение, которое сокрушает всю старую рухлядь, всю мораль и этику давно уже мертвых людей. Это не философия личности, а мировоззрение целого класса, могучего силой логики и разума, сильного душой и телом.

Эта книга безжалостна, она плод творчества миллионов людей и потому ей не свойственны колебания одной личности.

Если тебе суждено будет воспринять и усвоить эти взгляды, ты станешь неимоверно легче жить, не будешь опутана сетью отживших убеждений и предрассудков. Твоя жизнь будет прекрасной и содержательной. И я желаю этого тебе в день 25-летия.

Это половина жизни. И если в ней были ошибки, пусть следующая половина будет другой. И если ты усвоишь это мировоззрение – это будет самый ценный подарок, который я могу тебе сделать.

Аля.


28. IV.30 г.

Моя милая!

Ты пишешь, что Блок любит зиму, снег, вьюгу. Быть может, потому он мне близок, ведь ты тоже для меня как-то соединяешься со снежной вьюгой, в которой мы шли тогда, в первый раз…

Твой А.


30. IV.30 г.

Ты пишешь, что эта книга «самый большой барьер». Ты, мол, мещанка, а я передовой. И, сблизившись, хочу перевоспитать тебя.

Мне эта формула внушает отвращение. Сближаться с женщиной, чтобы ее перевоспитывать – это ханжество, метод фертов.

Лёлик, с Первым мая тебя! И с днем рождения!

Аля.


1. V.30 г.

…Весь свой досуг сейчас я посвящаю собаке. Тут, в Витебске, нет существа мне ближе и понятней. Вот и сейчас – она лежит на коврике рядом и следит внимательно за мной желтыми загадочными глазами, немного исподлобья. Хотел бы я знать, что она думает.

Мне кажется, что где-то в глубине своего сознания она видит картины седой древности. Когда собака была единственным помощником человека с дубиной и каменным топором.

В моей психике тоже что-то осталось от того дикаря с дубиной. На войне, в пылу боя, меня не раз подмывало бросить винтовку и поискать хорошую суковатую дубину или булыжник. Это остатки того, древнего.

Шрэк! Я назвал сейчас его имя. Он чуть навострил уши и продолжает смотреть на меня так же. Он знает, что я сейчас думаю и пишу о нем. Скоро он встанет, подойдет и ляжет у самых моих ног, положит голову мне на колени и будет гипнотизировать меня взглядом. Это значит, что он о чем-то тоскует.

Значит, через 4 дня мы увидимся?

Аля.


12. V.30 г.

Милая моя! Это первое письмо, которое я пишу тебе не в своем кабинете. Ты и моя работа переплелись в каком-то своеобразном переплетении. Моя рабочая комната так тесно связана с твоим образом. В ней я разговаривал с тобой по телефону, в ней писал тебе письма, читал твои.

В самые напряженные моменты минувшей зимы ты какой-то особенной нотой, ярким радостным лучом придавала особый колорит моей работе. Если это не слишком высокопарно для тебя, то я сказал бы так: это работа, одухотворенная любовью. Это так сильно привязывает меня к тебе. Если бы это твое вмешательство мешало моей работе, я бы стал тяготиться этой любовью.

Сейчас по радио передают музыку из «Травиаты». В «Звезде» читал о премьере в Минске. И читал пересказ пьесы. По-моему, это обычная литхалтура, хлебное дело. Мне всучили одну работу: витебская филия БЕЛАППа[3]3
  БЕЛАПП – Белорусская ассоциация пролетарских писателей, с 1928 по 1932 входившая в состав Всесоюзного объединения аналогичных национальных ассоциаций.


[Закрыть]
 (ты знаешь, что это за зверь, наверное) выпускает свой годовой сборник, и мне поручили половину его проредактировать. Придется посидеть, если не удастся отбрехаться, хотя негоже, ведь это общественная нагрузка.

А мне это трудновато, я не особенно силен в литературном белорусском языке. Газетный и канцелярский я знаю уже более-менее сносно, хотя и говорю еще отвратительно, как ты знаешь…

А.

14. V.30 г.


…У меня часто бывали ситуации, когда человек должен хладнокровно рассчитывать свои силы и силы врага, чтобы действовать наверняка. У тебя врагов еще не было.

Тебе не приходилось любезно говорить с отъявленным врагом и даже оказывать ему любезность, зная, что в других условиях он подвергнул бы тебя изощренным пыткам. Но только ненавидеть врага, слепо и открыто – значит оказаться побежденным им в конце концов.

Теперь о том человеке. Во-первых, он не член партии. Если он это тебе говорил, значит соврал. Во-вторых, его с бухгалтером и казначеем привлекают лишь за халатность. Самое большее, что ему грозит, наверное, – общественный выговор. Могло быть хуже.

Я кого нужно предупредил.

А.


20. V.30 г.

…Водил своего Шрэка на нашу собачью выставку.

Не собирался, но пришли ребята и сообщили, что там один тип говорит, что его пес побьет моего. Меня задело. И мой зверюга всех оставил позади. Я минут 10 грелся в лучах собачьей славы. Шрэк взял все 4 приза.

Нам вручили еще 30 рублей. Их я отдал одному собачнику из Угрозыска, который возился с моим псом на выставке. Тот тоже на седьмом небе…

А.


7. V.30 г.

«Красная Поляна».

Дорогая моя!

Посылаю тебе книгу. Хочу, чтобы ты имела ее, от меня.

Это очень хорошая книга. Она блещет крупным талантом писателя и прекрасной душой человека. Я бы хотел иметь своим другом человека, написавшего эту книгу.

Меня поразила в ней несокрушимая воля 12-летнего героя. Мне приходилось наблюдать таких людей, но гораздо более старших. И моим желанием всегда было быть похожим на них. Быть может, в природе и не было никогда такого героя. Это не важно. Главное то, что это возможно. Что это не выдуманный, ходульный герой вроде там Майоровых (я прочитал эту пьесу) или ему подобных.

В этом образе все человечно и естественно. И он учит нас воле к жизни, воле к победе. Ну, пусть его цель очень прозаична – 6 пудов хлеба! Дело не в этом, важно то, какой ценой это достигнуто. Ведь если этот мальчик вырастет, если ему откроются светлые горизонты человеческой мысли, он так же упорно и страстно будет делать великие дела и подвиги.

Я эту книгу прочитал с таким напряженным вниманием, с каким давно уже не читал книг. Я не ошибусь, если скажу, что это самая лучшая книга в художественной литературе из тех, что мне приходилось читать в послереволюционный период. И потому я тебе ее посылаю: если ты ее уже читала, прочти еще раз. Ведь она стоит этого. Если же нет – мне будет большой радостью обратить на нее твое внимание.

Я хотел бы, чтобы у тебя с этой книгой была связана память обо мне. Ты говорила, что не знаешь моей прошлой жизни. Это верно. Я хочу пояснить, почему это так: о своих ошибках я не люблю говорить потому, что мне неприятно о них вспоминать, а о хороших поступках, которыми я могу гордиться, я не говорю потому, что боюсь показаться хвастуном.

Но вот теперь, при чтении этой книги, у меня в голове возродились образы прошлого. Я тоже начал жить самостоятельной жизнью очень рано, правда, года на 4 позже этого героя. Но жизненного опыта у меня было не больше.

Я тоже ехал. Не за хлебом в Ташкент. Я ехал, гонимый другой страстью, но перенес не меньше героя этой книги. Поэтому я так хочу, чтобы книга[4]4
  Книга эта – повесть «Ташкент – город хлебный» А. Неверова (Скобелев Александр Сергеевич; 1886–1923)


[Закрыть]
 тебе понравилась. Но я боюсь, что опоздал, и ты уже читала ее. И это просто случайность, что я ее не читал раньше.

Твой А.


25 апреля 1933 г.

…По моим наблюдениям, такое замечается почти у всех артистов, если театр драматический. Это несоответствие между формой и содержанием их работы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации