Электронная библиотека » А. Белоусов » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 1 октября 2013, 23:58


Автор книги: А. Белоусов


Жанр: Культурология, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

И вот эпизод. «В Пилде [волостном центре. – Ф.Ф.] жило две еврейских семьи: Эпштейны и Хабасы. Хабасов увезли почти сразу, видели, как айзсарги везли в Лудзу на грузовой машине. А Эпштейнова жена за айзсаргами ухаживала, стирала, кормила. Сорок айзсаргов у них стояло. А однажды под вечер слышим автоматные очереди. Ну, мы всё поняли. Эпштейна, Берту и двух девочек – Полю и Соню, 4 годика, а другой – шесть. И бросили в озеро. Забрали все ихнее имущество». Спрашиваю: «Были ли среди айзсаргов русские?» – «Были и русские, но больше латыши».

О партизанах: «С партизанами дело хуже обстояло. Они ходили ночами, и как только немцы замечали, где партизаны, так эту семью уводили, расстреливали… – А партизан было много? – Много. Пришли в одну ночь, забрали моего брата, дядю… – Что значит, забрали? – Хочешь идти с нами – пойдешь, а не пойдешь – так можем тебя расстрелять. – И расстреливали? – Не знаю, может, где и расстреливали, но так говорили. В нашей деревне не было. – А партизан боялись? – Боялись»[33]33
  Запись разговоров с Е. И. Строгоновой хранится в моем архиве.


[Закрыть]
.

История с ее катастрофическими событиями, непрерывной сменой разнонациональных режимов, постоянным притоком и оттоком населения и т. д. выработала в местном населении чувство не столько неустойчивости, сколько фатальной зависимости от обстоятельств, смирения, «покорности» и «безропотности», не буду говорить – компромиссность, скажу – эластичность поведения и мышления. Отсюда это замечательное «пришли и пришли», но «пришли и пришли» неизбежно побуждает поменять платочек, его цвет.

В этом отношении весьма показательна трагическая судьба Арсения Формакова, автора «Двинской элегии». Не буду говорить сегодня о наиболее значительных событиях его жизни, скажу о фактах второстепенных или даже третьестепенных. И все же необходимо сказать, что в числе известных представителей даугавпилсской интеллигенции Формаков был арестован 30 июля 1940 г. и пробыл в лагере до 5 декабря 1947 г., второй раз был арестован 8 сентября 1949 г. и освобожден 28 июля 1955 г. Умер Формаков в 1983 г. В начале 1990-х гг. дочь Формакова написала биографию отца, всецело основанную на его рассказах о своей жизни. В биографии много говорится об отце Формакова Иване Васильевиче, о его бедном детстве, о службе в армии, о любви к книгам (в библиотеке отца было около 300 томов), о дачном лете и т. д. И ни слова о его активнейшей общественно-религиозной деятельности в конце 1900 – начале 1910-х гг., о чем свидетельствуют и двинские газеты, и архивные материалы. Скорее всего, об этой стороне отцовской жизни Формаков не считал возможным рассказывать даже в 1970—1980-е гг.[34]34
  Архив Центра русской культуры (Дома Каллистратова). – Даугавпилс.


[Закрыть]

История вторая. Солженицын в «Архипелаге Гулаг» упоминает Формакова: «Арсений Формаков, человек почтенный и темперамента уравновешенного, рассказывает, что лагерь их был увлечен работой для фронта; он собирался это и описать»[35]35
  Солженицын А. И. Архипелаг Гулаг: 1918–1956: В 3 т. – М., 1989. – Т. 2. – С. 123.


[Закрыть]
. Встреча Солженицына с Формаковым произошла в Куйбышевской пересыльной тюрьме, знакомство возобновилось в конце 50-х гг. и длилось до середины 60-х. По рассказам дочери, Солженицын с женой Натальей Алексеевной несколько раз бывал в Риге у Формаковых. Это подтверждают и письма Солженицына Формакову. Первое письмо относится к 14 января 1963 г., последнее, восьмое, – к 31 марта 1965 г. Девятое письмо было написано Натальей Алексеевной, скорее всего, в 1967 или 1968 г. Отношение Солженицына к своему адресату предельно дружеское, можно сказать, сердечное. Но чрезвычайно значимо одно обстоятельство – проходящий через письма Солженицына мотив формаковского «неответа». По мере того, как пресса, говоря словами Солженицына, доходит «до бандитского неприличия», Формаков отстраняется, отчуждается от Солженицына, по сути дела, разрывает отношения[36]36
  Письма А. И. Солженицына к А. И. Формакову находятся в Даугавпилсе в Архиве Центра русской культуры (Дома Каллистратова).


[Закрыть]
.

Ситуация последнего десятилетия (после августа 1991 г. – восстановления независимости Латвийского государства), переживаемая русским населением, исполнена растерянности, напряжения, противоречивости, драматизма. На январь 2000 г. население Даугавпилса составляло примерно 115 тысяч человек, т. е. уменьшилось на 14500 человек, по преимуществу за счет отъезда русских, белорусов и евреев. Если в 1991 г. русские составляли 75 тысяч человек, то в 2000 г. – 63 тысячи человек, т. е. 55 % всего населения. В этом смысле Даугавпилс сохранил статус по преимуществу русского города. Но из 63 тысяч русских гражданами Латвии являются около 62 %, т. е. 39 тысяч. Латвийское гражданство получили граждане первой республики и их прямые потомки. 24 тысячи русских, живущих в Даугавпилсе, являются негражданами Латвии (негражданин – nepilsonis – это официальный статус лиц, имеющих соответствующий паспорт, переселившихся в Латвию после 20 июня 1940 г., т. е. после оккупации, и их потомков). Неграждане не имеют права быть избранными и быть избирателями даже в муниципальные органы; есть целый ряд других ограничений. Естественно, возможен процесс натурализации, но он протекает крайне медленно, поскольку необходимо совершенное владение латышским языком, подавляющее же большинство жителей, родившихся и большую часть жизни проживших в русскоязычном городе, латышским языком не владеют или владеют плохо.

Численность населения – весьма существенный фактор. Надо быть утопистом или крайним радикалом, чтобы полагать, что в обозримом будущем город, большая часть населения которого – русское (или русскоязычное), а латыши составляют лишь 16 % из 115 тысяч, станет городом латышского языка. В силу демографической самодостаточности, русское население не делает значительного шага ни в сторону латышского языка, ни в сторону латышской культуры, хотя бы на уровне первичного с нею ознакомления. В этой ситуации не только духовный, но и деловой контакт народов в принципе невозможен. Процесс интеграции, о котором сейчас много говорят, – репрессивными языковыми акциями не будет ни ускорен, ни тем более решен, скорее всего, наоборот. Но это свидетельствует о том, что значительная часть русского населения смирилась со своей формальной и фактической второсортностью.

Помимо политического и языкового фактора, существен и фактор экономический. Латгалия, в том числе и Даугавпилс, находится в ситуации, близкой к катастрофической ситуации 1920—1930-х гг.; из латвийских регионов Латгалия оказалась наиболее обреченной, наиболее бедной из-за глубочайшего экономического кризиса, продиктованного все той же закрытостью восточного рынка; чрезвычайно высок уровень безработицы.

Есть «протестантизм», но «протестантизм» «протестантизму» рознь. Одно дело «протестантизм» правозащитников; другое дело неплодотворный «протестантизм» тех, кто, желая сохранить свою национальную «самость», эту «самость» утверждает как ту абсолютную ценность, которая должна быть без условий принята и латвийским государством, и латышским народом. Консервативный радикализм этой позиции, во многих отношениях «великодержавной», шовинистической, – в принципиальном нежелании считаться с фактом латвийской государственности, с фактом существования другого народа, другой культуры. И оставим это в стороне.

И гражданская второсортность, и «безъязыкость», и проблема трудоустройства – все это сформировало своего рода комплекс неполноценности, являющийся важнейшим фактором гражданского сознания русского населения Латгалии, его значительной части. Речь идет не о превращении его в коллективного Акакия Акакиевича, а о некоем стыдливом переживании своей «русскости». Немалая часть учительства, профессионально связанная с русской культурой, сторонится, например, культурно-просветительской деятельности, тем более важной, что изучение русской истории, истории русской культуры, в некотором смысле и литературы, сведено или сводится на нет. (В школьном курсе истории культуры изучается все, что угодно, но, в сущности, исключена из программы история русской культуры; в системе мировой культуры ее как бы не существует.) Самая непрестижная университетская специальность в глазах родителей – это русская филология. И т. д.

Комплекс неполноценности русских, прежде всего интеллигенции, проявляется и в другом: в стремлении в крайних формах проявить свою лояльность к латышскому государству.

Наиболее четко это выражено во фразе, которую чаще всего произносят граждане Латвии: «Я не идентифицирую себя как русская». Сформировавшийся в течение длительного времени конформизм (речь идет не о способности к открытому диалогу, а именно о конформизме) есть свидетельство определенной притупленности, размытости национального самосознания. Кстати говоря, в 1990-е годы активно создавались истории еврейского, польского, белорусского, латышского Даугавпилса, но нет истории Даугавпилса русского. Среди интеллигенции весьма притягательной идеей является идея формирования особой национальной общности – русских Эстонии, Латвии, в целом Балтии, генетически связанной с русским этносом, но от него и весьма отличной. Формирование этой национальной общности, как утверждается, началось в 1920—1930-е годы, но было прервано в 1940 г., в 1990-е годы эта национальная общность стала состоявшимся фактом.

В июне 2000 г. в газете «Юность Эстонии», выходящей в Таллинне, был опубликован материал о создании политической партии «балторусов». Лидер партии говорил о том, что за десять лет независимости произошли решительные изменения ментальности многих представителей русского населения Эстонии; сформировалась некая новая нация, в картине мира которой синтезировались эстонские и русские национальные качества, – балторусы. То, о чем сказано в Эстонии, не сказано в Латгалии, но эстонская мотивация есть реальность сознания некоторой части русских латгальцев, во многом отвечающая идее интеграции. Трансформация национального сознания народов, живущих в инонациональном мире, неизбежна, но эта трансформация длительна; в данном же случае она носит характер абсолютно конъюнктурной декларации, продиктованной все тем же комплексом неполноценности.

Комплекс неполноценности, по всей вероятности, не свойственен поколению, сформировавшемуся в 1990-е годы, в большей или меньшей степени владеющему латышским языком, обучавшемуся в университетах, в которых преподавание ведется на латышском языке, ориентированному не только на Латвию как страну обитания, но и на Запад, и на Запад, может быть, в большей степени. Русский в латвийском и – шире – в европейском мире – это и есть, скорее всего, вектор развития национальной идеи, как она оформляется в сознании молодого поколения.

И. А. Разумова (Петрозаводск)
«Под вечным шумом Кивача…» (Образ Карелии в литературных и устных текстах)

Со словом «Карелия» и обозначаемым им регионом связан ряд устойчивых ассоциаций, которые вербализуются в фольклорных и литературных произведениях, повседневном дискурсе. В российском культурном пространстве у Карелии свое, отмеченное место.

Чтобы выявить эти ассоциации мы проанализировали устные и письменные тексты, полученные в результате опроса около 100 информантов разного возраста, преимущественно молодежи. Второй источник – поэтические произведения русских авторов, финских поэтов Карелии и очерковая литература.

При всех различиях «внешней» и «внутренней» точек зрения можно констатировать единство «карельского текста», в котором выявляется несколько устойчивых символических комплексов.

Фонетический облик слова «Карелия» влияет на характер образа и, в свою очередь, оценивается сквозь призму восприятия края. По мнению респондентов, это «красивое, мелодичное название»; «звучит древне, красиво, как-то необычно»; оно «благозвучно, это, может быть, имя юной девушки, живущей в лесу среди природы»; «Карелия богата елями, слово "ели" присутствует в слове "Карелия"». Для приезжей (из Мурманской области) в слове заключено нечто «твердое, холодное, отталкивающее и даже страшное»; для коренной петрозаводчанки – «суровое и мягкое одновременно».

В «карельском тексте» закономерно преобладают символы мира природы. Их набор четко определен и постоянен. На вопрос о том, с чем для них ассоциируется Карелия, информанты без долгих раздумий отвечают: «Камень, озера, лес; никакого солнца»; «Озера и лес обязательно»; «С густым лесом. Большими озерами и болотами»; «Голубые озера, красивые скалы»; «Скалы, покрытые мхом, сосны» и т. п. Образы собирательные («камень», «вода») или детализированные («сосновый бор», «ламбушка»), «Страна лесов и озер» – наиболее расхожий штамп для обозначения Карелии, что можно пронаблюдать, например, в названиях поэтических и очерковых сборников, отдельных произведений и даже критических статей: «Край озерный, край лесной», «Среди голубых озер», «О людях озерного края», «У Синь-озера», «Онежские ветры», «У Онего, среди перелесиц», «Озерные песни», «Песни над озером», «Свет озер», «В стране лесов, озер и водопадов», «На берегах Куйтто», «На берегах Пирттиярви», «Озеро в ладонях», «Мир над лесами», «Шумели зеленые сосны», «Быль о соснах», «Зачарованный лес», «Были северного леса», «Людный лес», «В гостях у северного бора», «Леса родные», «Под шум лесов», «Лесная наша сторона» и др. (Писатели Карелии, 1994).

Установить иерархию трудно, но, на наш взгляд, водная стихия занимает здесь ведущее место. Слова «Карелия» и «озера» воспринимаются как синонимы. Озера края индивидуализированы: Онего, привычно именуемое морем; «северная красавица Ладога»; Куйтто – символ Калевалы (местности и эпоса); у жителей почти каждого уголка республики есть собственное озеро. Территория традиционно районируется и называется по отношению к водным объектам, населенные пункты обозначаются гидронимами. Сами объекты очень многообразны: озеро, море, река, водопад, ручей, ламба, болото. Типичные состояния природы – влажность, сырость, туман, дожди, снега. Ассоциированность Карелии с водой сказалась даже на фантазии градо-устроителей. Один из символов Петрозаводска – фонтаны, которыми изобилует город, что, казалось бы, излишне в условиях севера. «Фонтаном» называют и место за городом, куда петрозаводчане ходят на лыжах.

Сочетания природных объектов создают типовые комплексы, картины «поэтического ландшафта», устойчивых ассоциаций: «скалистый берег, заросший сосновым лесом, тихая гладь Ладоги, отражающая заходящее солнце»; «тонкая березка возле голубого озера»; «глубокие озера, берега которых кажутся серыми из-за камней различных размеров»; «спрятанная от посторонних глаз, заросшая травой ламбушка»; «бескрайние леса, порожистые реки» и т. п. (примеры из студенческих сочинений).

Описательные фрагменты литературных текстов столь многочисленны и формульны, что приводить их в данной связи нет необходимости. Ограничимся отдельными примерами поэтических образов, представляющими культурную стереотипность.

При всем различии понятий «Русский Север», «Олонецкая губерния» и «Карелия» нельзя отрицать сходства и преемственности в их восприятии и изображении. В первую очередь это относится к природной символике.

Начало художественного воплощения «карельской темы» положено М. В.Ломоносовым (фрагмент из поэмы «Петр Великий»), Г. Р.Державиным (ода «Водопад») и Ф.Н.Глинкой (поэмы «Карелия» и «Дева карельских лесов»). Их произведения, вместе взятые, содержат почти все основные компоненты интересующего нас локального текста, хотя и реализуют принципы разных литературных систем. Точкой отсчета стала Державинекая ода (сам Державин для Олонии = Карелии – знаковая личность), благодаря которой Кивач превратился в эмблему края, постоянно воспеваемую стихотворцами. Ф.Н. Глинка сразу же использовал его как символ Карелии и самой природы:

 
О, счастье жизни сей волнистой!
Где ты – в чертоге ль богача,
В обетах роскоши нечистой,
Или в Карелии лесистой
Под вечным шумом Кивача?..
 

Характерна антиномичность восприятия северной природы: «Как хорош родимый север, хоть порой суров он» (Леа Хело). Север «мрачен» и красив, пугающ и полезен для человека (у Ломоносова: «Блестят из мрачных мест сокровищей лучи»), О карельском лесе, например, поэт высказывается так:

 
Он столько раз бывал нам в бурю кровом,
Его закон суров, но справедлив.
Он с нами был то мягким, то суровым,
То разговорчив был, то молчалив
 

(Т. Сумманен, пер. А. Кушнера)

В философском плане это идея единства самого мироздания:

 
Здесь меж начал несовместимых
Вы сможете увидеть что угодно.
И это наших сил первоисточник
 

(Я. Ругоев, «Сказание о карельской земле», пер. Ю. Линника).

«Суровость» края тождественна твердости, неподвижности (камень, скалы), холоду; разрушительности и всесильности водной стихии (см. описания бури на Ладоге у Ломоносова, северной бури и водопада у Глинки). В сюжетном отношении такое представление дает возможность для создания коллизии «преодоления» жизнью – смерти, человеком – природы. На языке природных образов эта идея выражена в мотиве противоборства дерева и камня:

 
Шумит сосна колючими ветвями,
Ее по пояс вьюги замели…
Ей надо камень расколоть корнями,
Чтоб дотянуться ими до земли.
И все они, несхожие друг с другом,
Растут, стирая камень в порошок <…>
 

(А. Титов)

 
Сосна гранит ломает,
Она – каменолом,
Потом стрелой взлетает
Туда, где ходит гром.
 

(А. Прокофьев, из карельского цикла)

Как известно, за северянами (принадлежащими к разным этносам) закреплен стереотип «борцов с природой», ее «победителей»:

 
<...> живут здесь покорители порогов,
Суровый, как и жизнь сама, народ.
Грудь – широка. В плечах – сажень косая.
Похож он на могучую сосну <…>
 

(Э. Виртанен, пер. Р. Такала)

В этой связи актуализируются понятия «труда», равнозначного самой жизни, и «трудолюбия». Они оказались прочно спаянными с образом жителя севера, а особенно – карела. Приведем в пример строки, более формульные, чем поэтические:

 
Меж валунов и пней горелых
Из года в год,
Из века в век
Растили трудный хлеб карелы.
 

(И. Симаненков)

В советское время во многих учреждениях, школах республики висел плакат с высказыванием В.И.Ленина (истинным или приписываемым): «Карелы – народ трудолюбивый. Я верю в их будущее». Высказывание, естественно, фольклоризовалось и употреблялось с различными оттенками иронии.

Отождествление этнических и субэтнических образов с природными – явление универсальное, и мы лишь проиллюстрируем его:

 
Но сильным людям не страшен бег
Крутых и быстрых карельских рек.
Вода коварна и глубока.
Наметан глаз и тверда рука.
Кто родился у реки такой,
Тот перенял ее непокой.
 

(Р. Такала)

 
А море ревело, а море гудело,
Как будто и свету конец!
Суровое дело, поморское дело —
Для самых отважных сердец.
 

(Б. Шмидт)

В контексте известной идеологической ситуации мотив противостояния человека природе оказался очень уместен, поэтому в литературе Карелии и о Карелии 1930 – 1960-х годов «преобразовательная» тема зазвучала особенно мощно и полифонично. При этом сохранялась локальная топика. «Водопад» = порожистая река – наилучший объект для преодоления, и в советской литературе Карелии самой романтизированной оказалась профессия сплавщика:

 
Пусть древний водопад ревет,
Косматый, в белопенных брызгах,
Река о сплавщиках поет —
О людях мужества и риска.
 

(Б. Шмидт)

 
Пороги. Здесь брызги стоят, как дым,
Покрыта река волнами.
Чтоб нам не застрять с бревном своим,
Мы в радуге брызг на камнях стоим,
Толкаем бревно баграми <…>
Но мы – победители! Не возьмут
Нас буйные злые волны.
 

(Т. Гуттари, пер. Н. Чуковского)

Символом преобразовательной деятельности человека стал Беломорско-Балтийский канал. Для некоторых людей старшего поколения он и сегодня входит в ассоциативный ряд со словом «Карелия». У М. М. Пришвина в повести «Осударева дорога» строительство ББК отождествляется с деянием культурного героя: человек «взял на себя великий труд расставить реки, озера, скалы в новый порядок, какого не бывало в природе» (Пришвин 1970,255).

В литературе и массовом сознании последних десятилетий происходит смещение культурной парадигмы, и «текст природы» переориентируется. Если воспользоваться образами державинской оды, можно сказать, что карельская природа предстает не как водопад – величественная стихия, то подвластная, то неподвластная человеку, – а, скорее, как Суна в ее тихом течении, вливающая свои воды «в светлый сонм Онеги». Согласно ассоциациям наших информантов, Карелия – «снежная сказка леса, грусть золотой осени»; «образ спокойной, несуетливой, тихой жизни»; «чистый воздух, небо»; «первозданная, тихая красота»; «что-то естественное – природа, красота, чистота, спокойствие»; она – «радующая душу и успокаивающая сердце» и т. п. (все ответы принадлежат молодым людям 17–20 лет).

Идеализация «естественности» роднит современное восприятие Карелии с романтической традицией. Именно такое отношение к ней сформировалось и в финляндской литературе XIX века (см.: Карху 1962, 21–22). Многие черты современного образа Карелии как будто заданы строками одноименной поэмы Ф. Н. Глинки: «Пуста в Кареле сторона, // Безмолвны севера поляны…».

«Заповедность» (как в отношении пространства, так и времени) – основной признак края, и почти все типовые образы конкретизируют это представление. По ассоциациям информантов, Карелия – «земля, которая отделена от нашего мира, планеты»; «особый мир» «вдалеке от цивилизованного мира»; «далекая и глухая деревня, в которой медленно, но по-своему протекает жизнь»; «маленький красивый уголок, окруженный озером; там тихо, спокойно». Показывая Петрозаводск, экскурсоводы и сами горожане говорят о нем как об острове: с одной стороны озеро, с трех сторон окружен лесами. По топографическим и всем прочим приметам, Карелия – хрестоматийный пример российской провинции с ее специфическими чертами.

Топографические образы Карелии – «остров» и «берег». Дело не только в том, что все ее сакральные символы расположены на островах (об этой особенности мифологической географии Русского Севера см.: Теребихин 1993,29–45). Отгороженность, «неотмирность» делают Карелию «маленькой сказочной страной» (выражение информанта), несмотря на реальное географическое положение и размеры территории. Административный статус, этническая ситуация способствуют, со своей стороны, восприятию Карелии не просто как «края» или «местности», но как «страны» или «царства» (как писали о ней, например, Пришвин или финляндский автор Л. Ханникайнен).

Берег озера – самая характерная карельская картина, будь то прибрежные валуны, набережная Онежского озера в Петрозаводске или «стройных коричневых сосен толпа на речном берегу» (Г. Кикинов).

Обобщенно говоря, Карелия – «страна у великой земли на краю» (Т. Гуттари). Это и реально пограничная территория, так что «граница» – весьма частый образ в литературе. «Пограничность» в ее специфическом качестве лучше всего выражена в стихах финноязычных карельских поэтов, например, у Т. Сумманена:

 
…А там лежат такие же холмы,
Лесное озеро, в гранит закованное.
Страна глядится из сосновой тьмы,
Чужая, и родная, и знакомая.
 

(пер. Б. Окуджавы)

То же в пер. А. Щербакова:

 
Лес стоит на сопках, как стена,
тихие озера окружая.
Вот граница.
А за ней страна,
не моя
и все же не чужая.
 

«Финская» и/или «финляндская» тема привносит в образ Карелии идеи размывания границ и взаимообратимости «своего» и «чужого»:

 
Ну, вот валун на валуне.
Сосна на валуне.
И по душе такое мне
На финской стороне <…>
Но и у нас такая есть суровая краса,
Как будто знак мне или весть
Дают о ней леса.
 

(А. Прокофьев)

 
<...> И повернувшись в сторону Суоми,
Впервые вдруг с недоброю душой
О ней подумал он не как о доме,
А как о чьей-то родине чужой.
 

(М. Тарасов, «Финский боцман»)

Идея «своего» в «чужом» и наоборот сопряжена с этнической образностью и реализуется в очерково-бытописательской литературе. «Кому же жить в этом мрачном краю леса, воды и камня, – писал М. М. Пришвин, – среди угрюмых елей и мертвых богатств золота и серебра? Казалось бы, что тихие, молчаливые, невзрачные финны более других народов могли бы примириться с этой жестокой средой, приютиться где-нибудь между озерами, скалами, лесами и медленно, упорно, молчаливо приспособлять себя к природе и природу к себе. Но финну жить здесь не пришлось, его место заняли славяне» (Пришвин 1970, 35–36). Эта тема развивается и в современном устном дискурсе: рассуждениях о том, что русскому человеку «трудно любить» Карелию, природа которой не соответствует его «национальному характеру», в отличие от карела и финна. Еще А. Ф. Гильфердинг заметил, что «здесь природа отказывает в том, без чего нам трудно представить жизнь русского человека» (Гильфердинг 1949, 21). В согласии с этой идеей существует представление о «севернорусском» человеке, который совмещает в себе «скандинавские» и «славянские» признаки.

Всем, кто хоть немного знаком с культурой Русского Севера, хорошо известны постоянно цитируемые характеристики жителей Олонецкой губернии, данные П. Н. Рыбниковым, А. Ф. Гильфердингом и другими исследователями края. «Народа добрее, честнее и более одаренного природным умом и житейским смыслом я не видывал, – отмечал Гильфердинг; – он поражает путешественника столько своим радушием и гостеприимством, сколько отсутствием корысти» (Гильфердинг 1949, 21). Некое предельное для «среднего» русского человека проявление известных свойств закрепляется за северянином. По физической и нравственной силе он близок образу сибиряка, хотя и более его наделяется признаками «культурности», «воспитанности». В поэме Глинки северный крестьянин «был тверд душою, с холодной, умной головою и сократическим челом». К. К. Случевский писал о поморах: «Но что за сила воли обитает в этих людях, каких только подвигов нельзя ожидать от них!» (1988,359).

Некая маргинальность присуща этническому образу карела (в том числе автостереотипу). Отмечается, что «по языку» они близки к финнам, а «по вере» – православные; северные карелы ближе к финнам, олонецкие – к русским и т. д. Они всегда перед выбором: сохранить «свое» или принять «чужое». Образу карела постоянно сопутствует идея «вымирания». В былинах за «корелой» закреплен эпитет «упрямая». Данное свойство отсылает к представлениям о «твердости», «неподвижности» и в этом смысле «нежизненности».

В «антропологическом» образе Карелии нельзя не отметить одну повторяющуюся в массовых ассоциациях черту: «Страна унылых лиц,<...> тут вообще никто ни с кем не общается» (жительница Петрозаводска, переехавшая из Вологды более 20 лет назад); «Нигде я не встречал столько мрачных лиц. Меня поразило, что здесь никто не улыбается» (мнение москвича); «Холодные люди; хоть и красивые, но всегда с угрюмыми лицами»; «Люди здесь грустные, всегда задумчивые» (высказывания местных уроженцев). Сравним у Случевского:

 
В нем <в крае. – И. Р.> угрюмые люди – поморы толкутся,
Призываются к жизни на краткие дни,
Не дано им ни мыслью, ни чувством проснуться.
Уж не этим ли счастливы в жизни они?
 

Персонифицированный образ Карелии – «холодная красавица»; «девушка, которая сидит на голых скалах» и т. п. Мифологические коннотации очевидны.

В литературных текстах рядом с эпитетом «унылый» («Песню пел карел уныло», – первая строка поэмы о карелах И. Кутасова) часто повторяется «задумчивый»:

 
Здесь, может быть, задумчивый карел,
О доле горькой складывая песни,
На водопад стремительный смотрел,
Мечтал о Сампо —
Мельнице чудесной.
 

(А. Титов)

Или в цитировавшемся уже стихотворении Т. Гуттари:

 
Страна у великой земли на краю,
Ты девой задумчивой в песню мою
Вошла и ведешь за собою.
 

«Мечтательность» и «задумчивость» неотъемлемо характеризуют карельского жителя. Повесть местного автора А. Шихова называется «Задумчивый парень из Петрозаводска». О таковом поется в фольклорной туристской песне 1970-х годов:

 
Слова этой песни любовью согреты,
Задумчивый парень ее напевал <…>
 

Это качество, указывая на неявную внутреннюю жизнь человека, вписывается в систему противопоставлений «внешнее/ внутреннее» и «видимое/сущее», актуализированных в «карельском тексте» (внешняя неказистость, скромность при внутренней наполненности). Устами героини поэмы Ф. Н. Глинка замечает: «Ив этоймнимой пустоте все попно». Ъ письмек А. С. Пушкину поэт выразил идею прямо: «Приемлю смелость<...> препроводить к Вам мою «Карелию», – произведение лесное и горно-каменное. Наши критики читают глазами то, что написано от души: но Вы, которому давалась и природа внешняя со всем великолепием своего разнообразиям природа внутренняя человека с ее священной таинственностью, Вы, может быть, заметите в Карелии чувствования, незаметные другим или другими пренебрегаемые» (Базанов 1945,42).

Природный символ той же идеи – карельская береза, дерево, внешне некрасивое, низкорослое и кривое, но с ценнейшей древесиной. Постоянно декларируемая и в устном дискурсе, и в литературных текстах «скромность» жителя Карелии и собственно карела фактически утверждает высокую степень проявления невидимой и потому сакрализуемой жизни духа.

Карелия предстает краем потаенного знания, колдовства, сказочности. Слова «загадка», «тайна», «сказка», «завораживающая красота» и т. п. отмечают еще одну грань ее восприятия. У русских до сих пор карелы считаются колдунами, как у карелов – саамы и финны. Карельские колдуны были и остаются объектом этнографического интереса.

Колдовское начало присуще и состояниям природы. В первую очередь, «загадка северной природы – свет очарованных ночей» (Б. Шмидт). Соединяя несоединимое, белая ночь представляет «естественно» – фантастический образ:

 
Удивительна и бела, о Север,
Твоя колдовская тихая ночь.
 

(Т. Сумманен)

«Свет» – такой же символ севера и Карелии, как леса, озера, скалы. Не случайно в колористической гамме преобладают светлые, пастельные тона или «белое», «серебряное» (в предельном случае – «чистота»): «голубое озеро», «серый цвет», «нежно-розовый закат», «мягкие пастельные краски», «тусклое карельское солнышко», «леса, подернутые дымкой», а чаще всего – «зелено-голубой цвет».

Скромности красок на языке эмоций соответствуют «чувство хрупкости, боязни дотронуться»; «нежность»; «грусть». Столь же неявной выраженностью отличаются движения в природе: «веточки березы дрожат на ветерке»; «рябь на воде»; «блики»; «мягкое дуновение ветра», – и звуки: «шелест листвы»; «в вершинах елей шумят ветры», «пение птиц».

Все стремится к «глади» и «тишине». Если можно в одной картине выразить образ-состояние человека, он будет таким: «Летним вечером стою на берегу озера и смотрю на закат». Восприятие карельского края исключительно созерцательно и эмблематично. Отдельные информанты пожелали лучше нарисовать свое видение Карелии, чем изложить. Одна из них (преподаватель литературы) заметила: «Перед глазами сразу возникает картинка, такая заставка – что-то голубое и зеленое», – и показала, как располагаются цвета.

Типичные поэтические образы группируются вокруг мифологем (метафор) «молчания», «сна», «окаменения»:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 1 Оценок: 1

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации