Автор книги: А. Белоусов
Жанр: Культурология, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)
А. Н. (гимназист): 1906, 'Родительские собрания', Голос средне-учебных заведений, 1906, № 2 (29-го января), 12.
Азрум В.: 1908, 'Виноваты ли «огарки»? , Вестник воспитания, 1908, № 9,127.
Белозерский Н.: 1907,'Школьные огарки (3-я часть) , Жизнь и школа, 1907, № 10,1.
Белоусов А. Ф.: 1996,'Художественная топонимия российской провинции: к интерпретации романа «Город Эн» , Писатель Леонид Добычин: Воспоминания; Статьи; Письма, С. – Петербург.
ГАПО – Государственный Архив Пермской Области (Пермь).
ГАРФ – Государственный Архив Российской Федерации (Москва). Гзовский А. О.: 1909, Лига свободной любви (лига свободной любви или полиция нравов), РО БТИ.
Золотарев С: 1907, 'Дети революции', Русская шкода, 1907, № 3. Кассиль Л.: 1930, Последний кондуит, Москва.
Константинов Н. А.: 1947, Очерки по истории средней школы, Москва.
Маковицкий Д. П.: 1979, У Толстого: Яснополянские записки, кн. третья (4): 1908–1909 (январь – июнь), Москва.
Могильнер М.: 1999, Мифология «подпольного человека», Москва.
Найденов С. (= С. А. Алексеев): 1902, Дети Ванюшина, Москва.
Новиков Н. А.: 1906, В гимназии (сцены), РО БТИ.
Оленин П.: 1908, Как он жил… («Тайна Володи мальчика»), Нижний Новгород.
Осоргин М. А.: 1992, Времена, Екатеринбург.
Останин Н.: 1903,'Родители в их отношениях к учащимся детям (Наблюдения и заметки) , Вестник воспитания, 1903, № 3,133–147.
Панцержинский Э. С: 1905, Гимназисты-обновители, РО БТИ.
I съезд СП – Первый всесоюзный съезд советских писателей (стенографический отчет), Москва, 1934.
РГИА – Российский Государственный Исторический Архив (С. – Петербург).
РО БТИ – Рукописный Отдел Библиотеки Театрального Искусства (С. – Петербург).
РО ГМТ – Рукописный Отдел Государственного Музея Толстого (Москва).
Роков Г.: 1904, 'Учащаяся молодежь средних школ прежде и теперь', Вестник воспитания, 1904, № 1.
Смурский Н. А.: 1908, Дети XX века (Огарки), РО БТИ.
Флеров Л. Л.: 1908, Кто виноват? – Комедия фарс в двух действиях (Действие первое: «Отцы и дети»; Действие второе: «Лига свободной любеи» ЛРОБТИ, 1908.
Черешнев Н. (= Н. Новиков): 1911, Частное дело, Москва.
Чернявский С. Р.: 1908, Лига свободной любви (Школьные огарки), Харбин.
Чехов Н.: 1903,'Кто виноват? (По поводу статьи Н. Останина «Родители в их отношениях кучащимся детям») , Вестник воспитания, 1903, № 5, 131–137.
Alston P. L.: 1969, Education and the State in Tsarist Russia, Stanford: Stanford University Press.
Kapferer J. – N.: 1990, Rumors: Uses, Interpretations, and Images, translated from the French by Bruce Fink, New Brunswick.
McNair J.: 1990, «The School as Prison: The Myth of the Gimnaziya in Russian Literature', Irish Slavonic Studies, 1990 (1991), № 11, 57–72.
Morrissey S. K.: 1998, Heralds of Revolution: Russian Students and the Mythologies of Radicalism, New York – Oxford: Oxford University Press.
М. П. Абашева (Пермь)Писатель «здесь и сейчас» (территориальная идентичность современных уральских литераторов: пермяки и екатеринбуржцы)
Проблематика территориального самосознания актуализировалась в России 1990-х годов в связи с общим ростом интереса к региональному самоопределению. Символические смыслы, мотивированные советским геопространством, рухнули, и новая символика нередко формируется на основе локальной истории, мифологии, географии.
Связана ли провинциальность с конкретным местом и временем'? Что означает, например, привычное именование «провинциальный писатель»? Что изменилось в самоопределении провинциального писателя сейчас, в ситуации социокультурного слома, в новой России 1990—2000-х годов и применительно к конкретному – уральскому – локусу? Устные автобиографические рассказы литераторов Перми позволяют получить некоторые ответы на перечисленные вопросы «изнутри» субъекта культуры, выявить формы, способы, символы территориальной и персональной идентичности респондентов.
Беседы с пермскими и екатеринбургскими литераторами, по сути, представляют собой нарративизированные биографии, «life-story». Эти тексты – записанные на диктофон устные истории – не могут стать основой универсальных генерализаций по поводу территориальной идентичности больших групп людей, человека вообще. Однако они могут приблизить нас к пониманию связи человека и пространства его существования: прежде всего потому, что автобиографический дискурс проявляет вполне интимные отношения человека с местом его жизни. Любого человека. И то, что в нашем случае это писатель, означает только то, что его сознание в большей мере рефлективно, и то, что человек пишущий охотнее, привычнее выражает свои ощущения.
В беседах с пермскими писателями стало ясно: территориальное самоопределение активно переживается теми авторами, что вступили в литературу в 1980—1990-е годы. Для писателей более старшего поколения этот фактор не имеет большого значения. В этом смысле определенное безразличие пермского поэта А. Решетова (сказавшего: «Мне вообще нужна кухня. А где она, в каком городе, в какой стране, где сидеть – мне без разницы») весьма характерно: в годы, когда советский гражданин мог сказать о себе «мой адрес – Советский Союз», идея неповторимости места жизни была вполне факультативной. Тем более, что место обитания человек не всегда выбирал сам – как в случае А. Решетова, который с раннего детства вынужденно перемещался по разным адресам большой страны вслед за ссыльной матерью, оплакивавшей расстрелянного отца. Как выяснилось, подавляющее большинство ныне работающих или недавно работавших в Перми писателей не являются уроженцами Перми: среди более шестидесяти авторов, включенных в справочник «Пермские писатели», родились в Перми только шестеро, в Пермской области – тринадцать (см.: ППО). Остальные родились, а часто и выросли, и начали творческую карьеру далеко от Перми. Сказывается то обстоятельство, что Урал был местом активной миграции населения в 1920—1930-е годы.
В территориальном самоопределении писателей старшего поколения Пермь осмысляется прежде всего как провинция вообще. И содержательно определяется, конечно, в дуальных отношениях с Москвой как центром. При этом оба члена оппозиции окрашиваются отнюдь не в радужные тона. Мы столкнулись со следующим парадоксом: «провинциальность» в понимании наших собеседников приобретала, как правило, отрицательные коннотации, но ни один из них не обнаружил желания (при гипотетической возможности) жить в Москве и на соответствующий вопрос отвечал отрицательно: «Как жителю мне здесь хорошо, то есть я в Москву бы не хотела. Я просто жить там не желаю. Я вообще-то сельский человек. Мне нужна тишина» (Т. Соколова)[157]157
Беседа с Т. Соколовой. 5.05.2000, АЛК.
[Закрыть]. Столица со стремительно бегущим временем чаще пугает провинциального писателя: «Б Москве жить – нужно все-таки толкаться. Жить в столице трудно» (В. Телегина). Столица вызывает боязнь, даже не обусловленную личным опытом: как правило, пермские писатели и не пробовали свои силы на столичном литературном поле.
Второй полюс – провинция – тяготеет к двум устойчивым и противоположным комплексам значений. Во-первых, провинция оценивается как отдаленная от соблазнов столицы территория, сохранившая высокую духовность, во-вторых – как удушающая своей замкнутостью и узостью среда. Первый вариант, как правило, предназначен для внешнего, репрезентационного, официального дискурса. Сегодня его применение нередко сдвигается в иную географическую и оценочную перспективу, в которой уже Пермь оборачивается «столицей». Так, Т. Соколова рассказывала о своих поездках по области: «когда едешь в провинцию, там тебя воспринимают по-другому, там писатель нужен, не как здесь…» Такое смещение понятий демонстрирует устойчивость смысловой оппозиции «столица v/s провинция»: слово «провинция» сохраняет значение нетронутой заповедной земли, берегущей духовные ценности, и в эту «готовую» оппозицию могут быть подставлены новые значения. В приведенном суждении респондента Пермь становится уже как будто «недостаточно провинцией» для того, чтобы сохранять за собой статус носителя высоких ценностей духовности и нравственности.
Второй вариант толкования местными авторами понятия «провинция» – принципиально иной, он предназначен скорее для «внутреннего употребления». В частных беседах провинциальность в интерпретации респондентов, как правило, оценивается отрицательно: связывается с невозможностью «пробиться» к столичным публикациям, с тяжелыми нравами местной литературной среды и т. п. Вполне отчетливое понимание и развернутое определение провинциальности обнаруживает беседа с Д. Ризовым:
«Технически провинциальность – это отсутствие доступа к публикации, к трибуне, месту, где ты можешь высказаться. Вот это самое главное. Это было, и сейчас еще страшнее стало в этом смысле. Во-первых, среда, в которой человек общается, – творчески очень зауженная, разжиженная, очень жидкая. Но даже и в этом есть такие индивидуальности вроде Решетова, которые и без среды обойдутся <…>. Во-вторых, возможности реализовать себя очень мало. Кому удается пробиться, вот Кузьмину удалось пробиться, Астафьев ушел отсюда сразу».
«– Пробиться – это «пробить» свой текст в столицу?
– Да, и стать там своим человеком»[158]158
Беседа с Д. Г. Ризовым. 7.05.2000, АЛК.
[Закрыть].
Слово «периферия» (подразумевающее отдаленность от центра и невовлеченность в происходящие там процессы) для автора синонимично слову «провинция». Уже не в интервью, а в эссе Д. Ризова провинциальность понимается именно как невостребованность:
«Держись, провинция! Тебя давно научили никому не верить, ни на кого не надеяться. В конце концов, любой из нас – не востребован временем. Сам я – не исключение, хотя и приветствовал его движение, радовался, когда оно сдвинулось наконец-то с места, и рисковал жизнью, когда его пытались снова остановить. Правда, лично для себя я ничего при этом не добился» (Ризов 2000,79).
Заметим: метафора остановившегося времени весьма характерна для хронотопа провинции и в художественных текстах пермских авторов: от 1960—70-х (у В. Болотова в «Провинциальном монологе»: «морщины врежут на чело твои тяжелые секунды»; 1989, 55) до 1980—1990-х (у В.Кальпиди «…время // кружится здесь вокруг своей оси, // само себя пытаясь клюнуть в темя, // а не течет, не движется куда– // нибудь, на чертовы кулички»; 1993,49).
Для литераторов, вошедших в литературу в семидесятые и восьмидесятые – тех, кому сегодня от сорока до пятидесяти, мотивация негативного отношения к Перми нередко связана с ее историей советского периода. В частности, с тем обстоятельством, что Пермь была закрытым городом. Это основная тема поэта и историка В. Ракова и прозаика А. Королева. У последнего тема «страшной» Перми даже в воспоминаниях о детстве связана именно с этим фактом:
«Никто из нас толком даже не знал, что делают на этих заводах. Мы шептались, что в Мотовилихе делают пушки, а на Сталинском заводе – бомбы… Ведь я жил в ЗАКРЫТОМ городе, в городе военных заводов, запретном для иностранцев, жил в сети прописок и регистрации, точнее, обитал внутри засекреченного пространства, и ублюдочные метастазы такого рода тотального отлучения даже от ближайшей реальности еще ждут своих исследователей. А по приемнику можно было слышать только радио Москвы, все другие русские голоса глушились. Пустота места была еще и окружена молчанием мира, как лагерь – колючей проволокой. Жить внутри закрытого города – это значит жить вне любой мифологии, ничто извне не приходит на помощь твоему одиночеству. Ты воистину брошен в психосоматическое состояние абсурдной пустоты»[159]159
Королев А., Пермь как пространство повествования. Рукопись, АЛК.
[Закрыть].
Сегодняшняя «топофобия» (термин Д. Голда), засвидетельствованная в интервью и частных беседах, отчасти является компенсацией недавно еще активного официального дискурса, где Урал, «опорный край державы», среди прочих городов вбирал в себя и Пермь, стоящую на «красавице-Каме». Негативные настроения усиливаются в 1990-е годы из-за общей социальной неустроенности, особенно больно ударившей писателей старшего поколения, из-за невостребованности и низкого социального статуса писателя: «Пермь я не полюбил» (Алексей Решетов), «В Перми я не прижилась» (Валентина Телегина). «Нет, я Пермь не люблю. <…> здесь пустырь <…> Сейчас Пермь просто омерзительна, просто омерзительна. <…> Это заводь гнилая» (Д. Ризов). Известный ныне столичный писатель Анатолий Королев бежал из Перми с «синдромом отвращения ко всему пермскому».
Период 1990-х годов усилил настроения отчуждения периферии и центра. У местных литераторов появилось ощущение еще большей отдаленности от Москвы. В. Киршин, например, говорит об этом как об изменении самого характера реального пространства, которое словно бы «растянулось»:
«В девяностых годах Москва стала как-то дальше, она удалилась куда-то на другой конец планеты, у них там свои дела какие-то начались. Тоже Союз писателей начал делить какие-то дачи. А я по своим идеологическим соображениям стал очень плохо относиться и к Союзу и к его руководству, иронически. <…> То, что происходит в Перми, я лучше немножко знаю, а что там в других городах – вообще ничего не знаю»[160]160
Беседа с В. Киршиным. 1.05.2000, АЛК.
[Закрыть].
Однако у писателей, входивших в литературу в восьмидесятые, оппозиция центр v/s периферия ощутимо меняется – приобретает асимметричный характер. А полюс «провинция» окрашивается позитивно. Пермский поэт Ю. Беликов, еще в первых своих стихах, на рубеже 1980-х, провозгласивший: «Перемещается ось земли» (из столицы в провинцию – «в голубоватый щеклеек плеск»; Беликов 1990,17), – пишет сегодня цикл очерков о поэтах – «невидимках», что достойно живут вдали от столичной суеты (см.: Беликов 1994). Возможно, отчасти такой тип литературного поведения, утверждающий ценность провинциального бытия художника, является свидетельством психологической компенсации, но, кроме того, обозначает и более существенный сдвиг в отношениях человека с ландшафтом.
Для поколения, вошедшего в литературу в восьмидесятые годы, характерно «обнаружение» неповторимости собственной земли и, как следствие, локально-семиотическая конкретизация понятия «провинция»: Пермь в литературе, особенно в поэзии 1980—1990-х годов, предстала в ее конкретных приметах и вместе с тем окруженной мифологическими, историческими, символическими коннотациями. Символические ресурсы локуса включаются в процесс персональной самоидентификации в превращенном, преобразованном виде, и, разумеется, не все одновременно. И если для художника Н. Зарубина оказывается актуальной идея избранности пермской земли, приобретающая в его интерпретации вид стройной своеобычной теории, для поэта В. Кальпиди, например, актуальнее другая, инфернальная ипостась пермской неомифологии. Важен сам факт того, что территориальная составляющая становится необходимым моментом самоидентификации человека и художника.
Перемена в понимании пермскими поэтами-восьмидесятниками собственной земли, происшедшая в последнее десятилетие XX века, обнаруживает перемену в семиозисе территории и вызывает к жизни новые символы персональной идентичности, прямо связанные с местом жизни.
Наиболее информативно, эмоционально и символически насыщенные суждения респондентов, принадлежащих к поколению 1980—1990-х годов, касаются не провинции вообще, но именно Перми, пермского ландшафта, его природных и антропогенных составляющих. Пермь в поэзии 1980—1990-х не только предстала как «кошмарный город», «родовая ловушка», как осмысление трагического опыта русской истории (В. Раков)[161]161
Раков В. М., Пермь третья. Рукопись, 1999,16, АЛК.
[Закрыть], но и стала местом самоопределения нового поэтического поколения. С одной стороны, Пермь вписывается в «большое пространство» культуры, и реальное пространство как бы накладывается на литературное: «Кама протекает по стихам Мандельштама», – говорит поэт Вячеслав Дрожащих. «Есть провинция, есть центр, но для меня это условно <…> Она населена одновременно и Пушкиным, и Мандельштамом, и Рембо, и Лотреамоном, и А. Белым, и Бродским. И все это современники достойные, жители истинного центра».
Но, с другой стороны, Пермь у того же автора приобретает и неповторимые черты особой избранности:
«Здесь просто изначально какая-то энергетическая ситуация фиксируется <…>, которая связана со свойствами живого человека и, может быть, с самой почвой, с ландшафтом или какими-то геологическими разломами. Урал в этом смысле очень характерное место. Исследователи говорят, что есть определенное количество мест на земле, где разлом почвы неким образом моделирует происшествия на этой местности, ситуации, возможную духовную перспективу. Неожиданно совмещать геологию с духовностью. Но, мне кажется, здесь это утверждение справедливо»[162]162
Беседа с В. Дрожащих. 15.02.1999, АЛК. Далее цитируется без ссылок.
[Закрыть].
Общий для многих современных художников модус восприятия Перми имеет отчетливо мифологическую основу. У большинства преобладают интуиции особой земли, осознание мистичности Перми и ее природы. Самая большая вспышка интереса к Перми случилась как раз в пору, когда Ю. Беликов и В. Дрожащих приняли прямое заинтересованное участие в развитии мифа (его активно пропагандировала пресса, но в особенности сам Ю. Беликов, работавший на рубеже 1980—1990-х в «Комсомольской правде») о «Молебском треугольнике» – геофизически аномальной зоне, где якобы случаются контакты с инопланетянами. Свое мифологическое осмысление пермской земли (Уральский хребет как энергетический разлом, грань Земли, имеющей форму кристалла) проявилось в творчестве художника Николая Зарубина. Возможно, именно мифологически обеспеченная идея пермского локуса, творение нового пермского мифа могли бы стать объединительной силой для пермских художников, реально участвовать в их личной и групповой самоидентификации.
Но пока можно указать лишь на отдельные примеры автоидентификаций, включающих живое переживание авторами места их жизни. Так, молодой поэт Ян Кунтур настаивает на своем самоопределении как уральца:
«Почему обязательно нужно быть европейцем, ориентируясь на то, как будешь выглядеть в их глазах? Чем плохо быть уральцем, как носителем древних, но еще не раскрытых после разрыва ощущений? Это мое убеждение»[163]163
Беседа с Я. Кунтуром. 13.04.2000, АЛК. Далее цитируется без ссылок.
[Закрыть].
В случае Яна Кунтура мы встречаемся с развитой рефлексией и в высшей степени сознательным отношением к месту жизни, которое явно становится важной ценностной инстанцией, определяющей личную самоидентификацию. Кунтур ощущает себя органично включенным в уральский ландшафт и осмысляет его очертания семиотически и метафорически – прочерчивает внешние и внутренние границы, выстраивает вполне архетипические оппозиции: мужское – женское, западное – восточное и т. д.
«А что касается Перми, я говорил, что границы нет. <… > Урал един, единый просто район, единая территория ландшафтная. Но внутри самого Урала границы существуют. Это граница восточного склона и западного склона. Восточный склон более крут, более однозначен, более четок, то есть тайга и бруствер хребта. А западный склон, он более плавен, больше складок, это как постепенные ступеньки, поднимающиеся вверх, такие волнообразные движения, доходящие наконец до самого хребта. И это как бы выражение двух начал: восточного, солнечного, мужского начала и женского, западного, теневого начала. Что очень сильно отразилось даже в положении, характере городов, которые возникли в этих областях. То есть, например, Свердловск очень мужской, очень волевой, довольно жесткий город, с сильным проявлением «я», ego, как мужского начала. И Пермь. Пермь – женщина, даже название у нее женское. Пермь – интуиция, подкорка, сердце, подсознание, то есть Пермь сама по себе, она меньше проявляется вовне, она больше находится внутри. Она своеобразная черная дыра, которая все вбирает в себя, но мало что выпускает. Это характерно для женского начала. Женское начало присуще вообще Прикамью как таковому. Река Кама, которая является мощным проявлением женского начала. <…> И даже название центрального города этого края было взято не как Югра, например, хотя это было бы наиболее органичное женское начало в угорских землях, а Пермь, которая еще более усилила его женскую суть, как сказать, не то что женскую, а еще большую инертную, большую интровертную суть. А угорское начало давало бы ему дополнительный эмоционал, хотя бы тоже женская была Югра, с какой-то такой большей долей огненности, жесткости. Но, кстати, Пастернак и эту сторону Перми уловил, потому что его название Юрятин, мужское название, чем-то совпадает с Югрой, по созвучию, по какому-то там тонкому созвучию. Видимо, он почувствовал какую-то грань города, находящегося все-таки в землях подобных»[164]164
Там же.
[Закрыть].
Симптоматично наметившееся в размышлениях Кунтура противопоставление Перми и Екатеринбурга. Оно имеет свою историю и обусловливается как реальными историческими обстоятельствами освоения Урала, так и сегодняшним статусом двух уральских городов. «Парность» Екатеринбурга и Перми, отмеченная Кунтуром и закрепленная в оппозиции «мужское / женское» мотивируется прежде всего грамматически, категорией рода. Мифологию мужского и женского в отношениях двух городов развивает пермская писательница Нина Горланова:
«Помните, в годы застоя был такой анекдот: есть у нас три города со словом» мать»: Одесса-мама, Москва-матушка и Пермь-так твою мать. А само слово «Пермь» восходит к корню угро-финских языков и переводится у нас как «холм, поросший лесом». Поскольку этот холм, поросший лесом, ассоциируется в первую очередь с началом рождающим, с телесным низом (Венерин холм, монс Венерис), то помимо нашего сознания – в коллективном бессознательном – возникает миф такого банального уровня: Пермь – пассивное женское начало – подвергается оплодотворяющему насилию со стороны кого-то. «Кого же?» – встает вопрос. Ответом может служить новое измененное название города Екатеринбурга: Ебург. Почему именно он? А потому что по соседству. <… > Правда, некоторое время Екатеринбург имел название Свердловск, но и здесь легко находится фаллическое значение: для простоты упомянем лишь глагол «сверлить» в специфическом понимании. На профанном мифоуровне мы могли бы длить этот ряд образов народно-смеховой культуры до бесконечности. Например, рассмотреть период, когда называлась Молотовым, и гений местности боролся с этим названием, как несоответствующем женской сущности Перми, т. е. пассивной. И Молотов быстро отсох. Легко привести житейские примеры мужской активности «Ебурга», начиная от его бурной экономической жизни во все времена и кончая нынешним стремлением включить Пермь в состав Уральской республики с центром, сами понимаете, где»[165]165
Горланова Н., Камлание в городе на Каме. Медведь или Хранитель. Рукопись, АЛК.
[Закрыть].
Однако противопоставление двух уральских городов-соседей (находящихся на расстоянии трехсот километров друг от друга), основанных в одно время (в 1723 году), имеет и иные, культурно-исторические объяснения. Они имплицитно или явно мотивируют представления наших респондентов.
В рассказах екатеринбуржцев даже сама мифология Урала основывается на иной символике. Для Майи Никулиной, жительницы Екатеринбурга, много значит «энергетика» места (в частности, Аркаима) и просто красота земли, ее богатство, мифология подземного Урала. Но если в рассказах пермяков самым важным оказывается семантика древней земли и ландшафтной, природной неповторимости, екатеринбуржцы предпочитают мифу – историю, природе – культуру и прогресс.
«Да никакие там Альпы, никакие Италии, здесь нисколько не хуже. <… > Да очень красивая земля! Да ведь нет земли, которой история России была обязана так, как Уралу. Да ведь два века Россия от гвоздя до креста имела только уральские. Больше ничего! Что деньга медная, что деньга золотая, что обручальное кольцо, что гвоздь в гроб! Все это только здешнее.
<…> История освоения Урала такова, что дураки не приживались. У нас, как говорится, вот именно дураков мало, а умных много – и было, и есть. Вот действительно, мало что умные люди здесь, но блистательно образованные люди».
Майя Никулина охотно озвучивает популярный теперь тезис о столичных амбициях Екатеринбурга:
«Вот недавно Виктор сказал: «Чем больше мы носимся с идеей третьей столицы, тем (ну, ему вообще надоело, дескать, уральское чванство), тем больше мы пахнем провинцией». Ну, вы знаете, Виктор Петрович Астафьев не совсем прав. Екатеринбург был заложен как пара к Петербургу. Это была вторая столица. Та была на краю, эта в тылу, та – на пустом месте, а эта – на набитом рудой и золотом. Та – Петербург, а эта – Екатеринбург. Вот существует царская тронная чета – существует чета городов. И никто этого тогда не скрывал. И то, что здесь помещался мозговой центр Урала, и то, что все эти горные начальники подчинялись только одному царю и здесь жили просто как бы самоуправно. Так это ж так и было! И никто никогда по всему Уралу не посягал на такое место. А что сказал Василий Татищев?«Вот наш центр заводов, отец имеющихся и будущих»! Вот он его и нашел! <…> Для самостояния и самосознания Уральским городам совершенно достаточно Урала!»
Эти рассуждения являют собой значительный контраст представлениям о провинциальной Перми. Почему? На первый взгляд, у двух уральских городов одинаковая история. Оба города выросли в непосредственной связи с заводами. Однако тогда как город Екатеринбург строился и заселялся изначально как Екатеринбургский завод, город Пермь строился на основе уже существовавшего ранее (и даже отчасти исчерпавшего невеликие в этих местах запасы сырья) медеплавильного Егошихинского завода. Точнее, поселка Егошиха[166]166
Роль Егошихинского завода в истории Перми принимается не безусловно (в отличие от роли Екатеринбургского завода применительно к Екатеринбургу). Свидетельство тому – неоднократно возобновлявшиеся дискуссии среди ученых и журналистов о времени основании Перми. Например, профессор-историк Ф. С. Горовой, ректор Пермского университета, в 1970-е годы выступал с идеей о том, что город Пермь построен не при заводе, а рядом с ним, и датой основания города следует считать не время основания завода (1723), а дату Указа Екатерины об учреждении наместничества, собственно губернского центра (1781; см.: Горовой 1971). В 1968 г. дискуссия о дате основания Перми была развернута в местной газете «Молодая гвардия» (о полемике см.: Назаровский 1992).
[Закрыть]. Это место было выбрано как географически удобное в качестве губернского центра (иные, к этому времени более развитые города – Чердынь, Соликамск, Кунгур – уже по своей численности могли бы в большей степени претендовать на эту роль). Новый город получил имя обширной древней территории – Перми Великой. Пермь превратилась в большой промышленный город только после Отечественной войны, и ее население во многом сложилось вследствие процессов массовой эвакуации заводов и рабочих из европейской части России. Таким образом, Екатеринбург, как правило, оказывается в восприятии людей моложе и динамичнее, тогда как Пермь – старше и неподвижнее.
Живущей в Перми писатель Семен Ваксман (геолог, активно работающий по специальности) связывает разный характер двух городов с характером ландшафта («Б Перми почвы какие? Глина. А в Свердловской области – гранит. Гам молодой рельеф, горная страна, обновление какое-то…»[167]167
В годы советской власти город назывался Свердловск, область не переименована.
[Закрыть]). Надо заметить, что в Перми Уралом называют именно горную часть, Уральский хребет, проходящий недалеко от Екатеринбурга, Пермь же, строго говоря, – Предуралье (в геологии – Русская платформа). Оппозиция «твердое-мягкое», «горы-равнина» прочно закрепляется за городами-соседями.
Эта оппозиция распространяется и на трактовку характера уральцев. И М. Никулина, и С. Ваксман указывают на то, что в Екатеринбурге приживались люди деятельные и предприимчивые. Действительно, в Екатеринбурге сам характер территории задавал динамику поведения: после богатых месторождений металлов были обнаружены самоцветы, малахит, коренные (еще при Петре I), а позже и рассыпные, то есть удобные для добычи, месторождения золота. В Перми геологическая ситуация иная: там не было столь богатых месторождений рудных ископаемых, нефть же была обнаружена в 1929 г. С. Ваксман объясняет характер пермяков и екатеринбуржцев именно через ландшафт, определивший образ жизни, поведение людей: «Б Екатеринбурге старатели, бригады, добытчики. Там народ похож на поморцев северных. А в Перми неизвестно кто. Ни крестьяне, ни рабочие. Посад»[168]168
Беседа с С. Ваксманом. 16.04.2002, АЛК.
[Закрыть].
Поведенческий аспект региональной идентичности требует особого изучения. Коль скоро, по мнению Л. Н. Гумилева, определяющим признаком этноса являются стереотипы поведения, они, вероятно, не могут не приобретать особенных черт применительно к отдельным территориям. Иными словами, если есть стереотипы, характерные для этноса в целом, формируются и навыки поведения, свойственные людям, живущим в одинаковых условиях региона.
В нашем случае Екатеринбург, по мнению респондентов, стимулирует поведение динамичное, открытое, амбициозное. Внятно сформированная символика региональной (екатеринбургской) идентичности проявилась в рассказе Майи Никулиной. Писательница формулирует цепочку идентификационных символов территории, имеющих вполне аксиологический характер. В эту цепочку не сразу вписывается литература Урала. Но в конце концов она все-таки занимает свое место и даже понимается как знак цельности уральской земли и культуры:
«Я считаю, что на Урале до последнего времени литературы никакой не было. Были только Мамин-Сибиряк и Бажов, которых я признаю. Да. Они с этой земли питались. Они эту землю знали. Они ее особым образом слышали. А то, что, допустим, здесь жили пишущие люди… Но то, что можно было написать, скажем, в Костроме, в Калининграде или в Чите, почему я должна считать за уральскую литературу? Уральские заводы – да! Уральская металлургия – да! Уральское золото – да! Уральские горные инженеры – да! Уральская литература – ну, скажем так– не знаю. Мы же как формировались? <…> У нас же ничего не называлось городом. Называлось только заводом. Исетский завод, Калинский завод. Только заводы. Потом стал город золота и драгоценных камней. Потом стал город горных инженеров. Чувствуете, так сказать, уровень культуры повышается? Потом стал, так сказать, флагман социалистической индустрии. Потом стал город труда и науки. На сегодняшний день… вот как-то вот достиг он того уровня культуры, что очень скоро можно будет говорить об уральской литературе <…> Вот только сейчас наступило время, когда люди, которые пишут интересно и талантливо, перестали ставить вопрос об отъезде. Вот как только он добился первого признания, немедленно надо сказать «Всё!» Здесь появились люди, которые довольствуются этой землей и этим воздухом. И никуда уезжать не хотят. <…> Как живет человек пишущий? Это же понятно – как. Он живет только так, чтоб это все писалось: все его романы, любви, разводы подчинены только этому. Так вот. Раньше на всё это уральской площадки как бы не хватало. А теперь, видимо, стало хватать!»[169]169
Беседа с М. Никулиной. 16.05.2000, АЛК.
[Закрыть].
Симптоматична здесь смена территориальных идентифицирующих символов города («город-завод», «город золота», «город инженеров») и помещение «уральской литературы» на высокую ступень иерархии – литература осмысляется как знак зрелости культурного ландшафта. Слово, производимое «местом», окончательно оформляет, по мнению нашей собеседницы, легитимность и ценность Урала как самостоятельной территориальной единицы. Это завершение и оформление, что характерно, происходит именно в 1990-е годы.
Похоже, столичные амбиции, характерные для Екатеринбурга и не свойственные Перми, стимулируют и различное понима ниестатуса писателя. Екатеринбургский прозаик Андрей Матвеев, например, не считает, что в юности, живя в Свердловске, был как-то обделен в своем развитии:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.