Текст книги "Петр II"
Автор книги: А. Сахаров (редактор)
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 39 страниц)
В Москве, по отъезде депутатов в Митаву, заметно было общее волнение. Народ любил своего юного государя, помнил горькую долю его отца и крепко веровал в своё лучшее будущее при сыне мученика. После грозного тридцатипятилетнего царствования Петра Великого, почти сплошь проведённого в войнах и внутренних беспрерывных ломках, беспощадного в преследовании своей цели, не терпевшего протестов, серый народ стал успокаиваться и отдыхать. Нерадостна была и его прежняя доля, дореформенная. Прикреплённый к земле, обираемый своими господами, обираемый местными властями-воеводами, без защиты и управы, он прежде имел хотя бы то утешение, что льстился возможностью заявить о своих нуждах государю купною челобитною от имени таких-то людишек; при грозных реформах исчезла и эта возможность. Принося и жизнь, и последние достатки на военные потребности и новые порядки, он не понимал, к чему ведут эти новые порядки, он только чувствовал, что ему стало тяжелее.
После смерти Петра I беспрерывное введение новых порядков приостановилось, не присылалось новых приказов о высылке людишек туда-то и туда-то к границам, для каких-то утомительных работ, в которых погибало их такое множество. В народе носились слухи об остроте ума молодого государя, о его справедливости, и народ полюбил его как родного московского царя и стал веровать, что с возмужанием его настанут лучшие времена. Но тогда как народ, этот вечно серый работник, благом которого одинаково прикрывались и действительно полезные государственные меры, и корыстолюбивые эгоистические стремления, оплакивал преждевременную смерть, разбившую его надежды, и терпеливо, благодушно ожидал будущего, не так терпеливо и благодушно относились к этому будущему другие группы.
На другой же день после кончины царя и избрания ему преемницы стали по городу распускаться слухи об ограничении самодержавной власти вновь избранной императрицы властью верховников. Заговорили об этом вдруг все, но кем были распущены эти слухи – оставалось неизвестным. Однако же если бы кому-нибудь вздумалось дорыться в этом мотке до основы, то ниточки непременно привели бы любознательного к дому Марфы Ивановны.
По мере распространения слухов распространялось и всеобщее неудовольствие. Волновались все классы московского общества: кто по отвращению ко всякой новизне, а кто из личного расчёта. Высшее дворянство видело в затеях или, как выражался Феофан Прокопович, затейках верховников только прибавление лиц гнетущих, оттирающих от источника милостей, к которому каждый стремился и на который каждый рассчитывал. Более мелкое дворянство, выдерживавшее и так тяжёлое давление сильных мира сего, конечно, не могло желать ещё большего давления, ставившего в полную небезопасность и личность и имущественные права их, ставившего их под постоянную угрозу при малейшем подозрении и немилости какого-нибудь сиятельства, светлости или высокопревосходительства странствовать всю жизнь по хладным степям Сибири. Натерпевшись и без того от произвола, оно и желало бы ограничения, но такого, которое обеспечивало бы их права, а такое ограничение не было выработано и подготовлено. Не менее волновалось против верховников и духовенство, верное своему традиционному направлению и видевшее в самодержавии постоянный источник к себе милостей.
Совершенно верно охарактеризовал состояние тогдашнего русского общества Рондо, английский резидент при нашем дворе, в депеше к своему правительству от 14 февраля 1730 года: «В России до сих пор все привыкли повиноваться неограниченному владыке, и ни у кого нет правильной идеи о правлении ограниченном. Аристократия желала бы забрать всю власть в свои руки, но против этого среднее дворянство, предпочитающее одного господина вместо нескольких, если не может быть гарантий их прав от тирании высших особ».
Верность замечания умного резидента доказывается и сохранившимся письмом дворянина средней руки, бывшего казанского губернатора Артёма Петровича Волынского: «Слышно здесь, что делается у вас или уже и сделано, чтоб быть у нас республике. Я зело в том сумнителен. Боже сохрани, чтоб не сделалось вместо одного самодержавного государя десяти самовластных и сильных фамилий, и так мы, шляхетство, совсем пропадём и принуждены будем горше прежнего идолопоклонничать и милости у всех искать, да ещё и сыскать будет трудно, понеже ныне между главными как бы согласно ни было, однако ж впредь, конечно, у них без разборов не будет, и так один будет миловать, а другие, на того яряся, вредить и судить станут».
Москвичи заволновались. Собирались кружки, толковали, спорили; были голоса и за верховников, но их было мало. Некоторые дома влиятельных особ, как, например, дом князя Алексея Михайловича Черкасского, сделались центрами, куда ежедневно приезжали дворяне обсуждать и решать, как поступить в отпор затейкам верховников. Каждый предлагал примеры, сообразные своему характеру и убеждениям: кто говорил о необходимости силою двинуться на верховников, захватить их, заставить отказаться от затеек, кто советовал осторожность, выжидать, подождать по крайней мере приезда императрицы. Наконец, из общей массы стали выделяться люди с определёнными взглядами, образованным умом, и около них стали группироваться остальные. Из числа этих заметных людей особенно выделялся передовой человек того времени, наш первый историк Василий Никитич Татищев[41]41
Татищев Василий Никитич (1686—1750) – историк, инженер, государственный деятель. Автор одной из записок против «верховников».
[Закрыть].
Две недели прошли в бесплодных толках, не приведших ни к какому окончательному решению. Наконец 3 февраля все члены Сената, Синода и весь генералитет получили повестки из Верховного тайного совета с приглашением пожаловать завтра в собрание по важному государственному делу, но по какому именно делу, в повестке ничего не говорилось, как не говорили и посланные с повестками. Открылось обширное поле для догадок и сомнений. Ехать ли? Не подвох ли это от верховников?.. Заманят, арестуют да и отправят странствовать по снежным дебрям. Тем более опасно, что у посланных такие весёлые лица! В некоторых домах успели, однако, допытаться от посланных о получении какого-то письма из Митавы от императрицы. Весть об этом быстро разнеслась по городу, и на другой день собрание открылось многочисленное, но всех поразило одно весьма серьёзное обстоятельство: У дверей залы, в смежной комнате и в переходах везде стояли военные караулы.
С довольным лицом вошёл в собрание князь Дмитрий Михайлович Голицын, с бумагой в руках, в сопровождении верховников. На всех лицах выражалось ожидание.
– Всемилостивейшая государыня Анна Ивановна, – начал он торжественно, – соизволила согласиться на наше избрание и удостоила нас следующим милостивым письмом, – и он, развернув свёрток, прочитал: – «Хотя я рассуждала, как тяжко есть правление столь великой и славной монархии, однако же, повинуясь Божеской воле и прося Его, Создателя, помощи, к тому ж не хотя оставить отечества моего и верных наших подданных, намерилась принять державу и правительствовать, елико Бог мне поможет, так, чтобы все наши подданные, как мирские, так и духовные, могли быть довольны. А понеже к тому моему намерению потребны благие советы, как и во всех государствах чинится, того для пред вступлением моим на российский престол, по здравом рассуждении, избрали мы за потребное, для пользы Российского государства и к удовольствованию верных наших подданных, дабы всяк мог ясно видеть горячность и правое наше намерение, которое мы имеем к отечеству нашему и верным нашим подданным, и для того, елико время нас допустило, написав, какими способами мы то правление вести хощем, и подписав на шею рукою, послали в тайный Верховный совет, а сами сего месяца в 29-й день, конечно, из Митавы к Москве для вступления на престол пойдём».
После этого были прочтены князем и сами кондиции, внизу которых находилась следующая подпись императрицы: «По сему обещаю всё без всякого изъятия содержать».
Как гром, оглушил собрание рескрипт императрицы.
– Видите, как милостива государыня! – заговорил громко Дмитрий Михайлович. – Какое благодеяние оказала она отечеству нашему! Бог её вразумил, и отныне счастлива и цветуща будет Россия!
Ответа не было. Всё стихло под гнётом нового благодеяния «кондиций российскому правлению». Каково положение было присутствующих, можно видеть из оригинального рассказа очевидца этих событий, Феофана Прокоповича: «Никого, почитай, кроме верховных, не было, чтоб, таковое слышав, не содрогнулся. И сами те, которые вчера великой от сего собрания пользы надеялись, опустили уши, как бедные ослики».
Радовались одни только верховники. Перешёптываясь между собой и показывая вид, что будто бы и они удивлены такой неожиданной милостью императрицы, вместе с тем они зорко и подозрительно следили за всеми присутствующими.
Молчаливое положение становилось неловким, и чтобы прервать его, князь Дмитрий Михайлович проговорил:
– Не желает ли кто-нибудь чего высказать, хотя и говорить-то нечего, кроме благодарности милосердной государыне?
Из толпы послышался чей-то тихий и боязливый голос:
– Не ведаем и чуждаемся мы, отчего бы на мысль государыне пришёл такой рескрипт?
Но этот трусливый вопрос не удостоился ответа. Верховникам были известны другие, более деятельные интригующие попытки, которые требовали ответа решительного, отбившего бы охоту на дальнейшие протестации.
Подле князя Дмитрия Михайловича стоял генерал-прокурор Павел Ягужинский, которого гонец так нещадно был избит собственноручно князем Василием Лукичом Долгоруковым и затем доставлен в Москву, в колодках, генералом Леонтьевым, привёзшим и письмо государыни. Павел Иванович не знал ещё участи своего посла, но тем не менее невольно тревожился гордой самоуверенностью верховников и помеченными им раза два странными взглядами на него князей Долгорукова и Голицына. Конечно, он имел заручку в среде верховников, в тесте своём канцлере Головкине, но вместе с тем он близко знал тестя, знал, что тот ни за какого близкого человека не рискнёт ни на какую решительную меру. Подозрительны казались ему эти странные взгляды. До сих пор верховники считали его за своего, не скрывались перед ним, и вдруг такая перемена! Как будто они прочли в его сердце, увидели там на дне неугомонно грызущего самолюбивого червячка, не терпевшего впереди себя никого и смертельно оскорблённого неполучением места в Верховном тайном совете.
Вдруг князь Дмитрий Михайлович круто повернулся к Павлу Ивановичу и, подавая ему кондиции российскому правлению, сурово проговорил:
– Не угодно ли господину генерал-прокурору прочитать кондиции и сказать своё мнение?
Ягужинский смутился и видимо растерялся.
– Так я приказываю вам не выходить отсюда, – продолжал князь ещё более сурово, отворачиваясь от побледневшего Павла Ивановича и подзывая рукой статс-секретаря Степанова.
– Поговори-ка с генералом пояснее, – поручил князь подошедшему статс-секретарю.
Тот взял под руку Ягужинского и вывел в соседнюю комнату, куда, почти следом, пришёл князь Василий Владимирович Долгоруков с майором гвардии.
– Возьми-ка, господин майор, у генерал-прокурора шпагу, – распорядился князь Василий Владимирович, – и отведи его под арест в дворцовую караульную.
Ягужинского увели.
Эпизод этот не мог не произвести должного эффекта. Кто совершенно застыл, кого нервно передёргивало, но у всех появилось одно общее желание – скорее бы выйти из этой западни, хотя бы провалиться. Несогласных с верховниками была масса, но масса неподготовленная, не сплотившаяся, не решившаяся окончательно на какую-либо меру. Только после нескольких минут успел оправиться выдвинутый обстоятельствами в вожаки князь Алексей Михайлович Черкасский. Он нерешительно подошёл к членам Верховного тайного совета и почтительнейше просил даровать господам дворянам время «порассудить свободнее».
Со своей стороны и верховники тоже чувствовали себя в неловком положении. Правда, у них была сила, было войско, так как в среде их было два фельдмаршала, но они видели против себя молчаливый, но тем не менее упорный протест всего общества. Нельзя же было всех подвергать допросам с пристрастием или посылать путешествовать. Надобно было и им обсудить своё положение, а теперь освободиться от этой упрямой, не понимающей своей пользы толпы.
По данному разрешению толпа радостно хлынула из собрания, как школьники, не приготовившие урока и вдруг отпущенные домой по болезни страшного учителя.
В то же утро отслужено было во всех соборах и церквах московских благодарственное молебствие по случаю изъявленного герцогиней Анной согласия на воцарение, Феофан Прокопович не упустил благоприятного случая подставить ножку верховникам. На ектеньях о здравии государыни дьякон, по распоряжению Синода, провозглашал её имя с титулом самодержавной. «Не любо было это верховникам, – рассказывает сам Феофан, – и каялись они в оплошности своей и запамятовании, но уж было поздно». В тот же день от Синода разосланы были титулованные формы по всем городам.
Не рискнув на крутую меру против массы недоброжелателей, бывших в собрании, верховники налегли на отдельных лиц в надежде устрашить остальных и отбить охоту к противодействию. Начались аресты, обыски и допросы лиц, почему-либо выделившихся или подозрительных князьям Долгоруковым и Голицыным. Но эта мера привела к совершенно противоположному результату. Правда, она напугала многих, заставила скрываться, прятаться, переодеваться, но в то же время и всполошила недовольных. В некоторых центрах кружки стали теснее, составлялись более образованными людьми записки, в которых выражалось уже определённое желание.
Более многочисленные кружки образовались в доме богача того времени, князя Алексея Михайловича Черкасского, около Василия Никитича Татищева, под запиской которого подписалось до двухсот девяноста трёх лиц. В этой записке говорилось, что дворянство не прочь было от ограничения власти, но отвергало только решительное преобладание аристократической партии, казавшейся ему пагубнее самодержавия. Следуя логическому настроению, Василий Никитич прежде высказал мнение о непорядочности избрания наследника престола четырьмя или пятью лицами, тогда как в избрании должно было быть согласие всех подданных, или персонально, или через поверенных, как это производится в других государствах. Затем высказывается главная мысль записки: «Хотя мы её (императрицы Анны Ивановны) мудростью, благонравием и порядочным правительством в Курляндии довольно уверены, однако ж, как она есть персона женская, к так многим трудам неудобна, паче же ей знания законов недостаёт, для того на время, доколе нам Всевышний мужескую персону на престол дарует, потребно нечто для помощи её величеству вновь учредить».
Эти новые учреждения, по мнению Василия Никитича, должны были заключаться в следующем: 1) в Сенате, долженствующем состоять из двадцати одного, в том числе и членов Верховного тайного совета, 2) в другом, «нижнем правительстве», ведающем внутренней экономикой, из ста человек, разделённых на три части для занятий по третям года; в случаях же важных члены нижнего правительства должны собираться в общее собрание, которое, впрочем, может продолжаться не более месяца. Кроме этих главных мер Василий Никитич предлагал ещё некоторые дополнительные, как, например: места сенаторов, президентов и вице-президентов коллегий, губернаторов и вице-губернаторов замещать баллотированием в Сенате и нижнем правительстве. Проекты новых законов должны быть предварительно рассмотрены в коллегиях. В Тайной канцелярии должны присутствовать депутатами два сенатора и т. д. В заключение излагались меры к развитию образования.
Почти подобного же содержания была и другая записка, подписанная князем Куракиным[42]42
Куракин Александр Борисович (1697—1746) – дипломат, посол во Франции, дальний родственник Петра II по матери. Сторонник Бирона, при Анне Иоанновне шталмейстер.
[Закрыть] и пятнадцатью дворянами, с тем только различием, что в ней предлагалось оставить при Сенате и нижнем правительстве и Верховный тайный совет. В заключение этой записки заявлялось желание на переезд двора в Москву, которая должна оставаться постоянной государственной резиденцией.
Эти две записки нужно считать собственно протестующими, так как в третьей, подписанной генералом Матюшкиным[43]43
Матюшкин Михаил Афанасьевич (1676—1737) – изучал морское дело в Италии в 1697 г., затем участник Северной войны и Персидского похода. Член суда над Меншиковым. Сторонник расширения Верховного тайного совета за счёт генералитета и дворянства.
[Закрыть] и девяносто тремя дворянами, предоставлялось право рассмотрения и решения вопроса об изменениях в образе правления одному Верховному тайному совету.
Татищевская записка представлена была совету на другой день после собрания, то есть 4 февраля, князем Черкасским с просьбой от дворян о немедленном её рассмотрении и обсуждении вместе с депутатами из среды подписавшихся дворян. Сопоставляя число внесения записки генерала Матюшкина, 5 февраля, с числом внесения записки Татищева, 4 февраля, нельзя не видеть в первой желания верховников парализовать стремления оппозиционной партии.
На все эти заявления верховники отвечали гордым и решительным отказом, что «им одним надлежит всё учреждение учинить, не требуя ничьего совета», но в действительности в совете, только подходящем к их партии, они сильно нуждались. Кондиции российскому управлению, составленные князем Дмитрием Михайловичем, заключали только общие черты, без подробностей, без соглашения их с существовавшим строем. Необходимо было определить новые формы для преобразований, новые функции для отправления новой власти, необходима спешная организаторская работа, а между тем людей, способных к выполнению её, не было. Сам Дмитрий Михайлович был человек, бесспорно, большого ума, но не отличавшийся быстрым соображением и не подготовленный к быстрому проведению государственных реформ. Необходимо было углубиться, всецело отдаться разработке заданного себе вопроса, а это-то и невозможно было при беспрерывных отвлечениях практическими вопросами, возникавшими от столкновений с партиями. Кроме же Дмитрия Михайловича, среди верховников способных и желавших заняться этим делом не было. Князья Долгоруковы способны были только на придворные интриги; граф Головкин, по нерешительности характера, отклонил от себя всякое личное участие; Остерман, осторожный до крайности, не считал себя вправе быть главным руководителем дела, которому будто бы мешало его иностранное происхождение.
Точно так же и противная партия не могла выставить, кроме Василия Никитича, даровитых деятелей. Большинство её состояло из людей неразвитых, слепо приверженных к старине и не понимавших иных потребностей, но зато они были в более выгодном положении; их роль ограничивалась простым отрицанием.
Развязку борьбы составлял приезд новой императрицы, и обе партии с напряжённым нетерпением ожидали этого приезда.
VДесятого февраля прискакал гонец с известием о приближении к Москве государыни. Немедленно по распоряжению Верховного тайного совета к ней отправились три архиерея и три сенатора, встретившие её в селе Чашниках. Посланные поздравили императрицу, выслушавшую их с благосклонной улыбкой и удостоившую их милостивым словом; при приёме этих первых депутатов находился сопровождавший Анну Ивановну и почти не отходивший от неё князь Василий Лукич. Зорко присматривался к ним князь Василий и, как рассказывает Феофан, остро наблюдал за всеми их движениями; «толико сиречь трусливо и опасно было оно и властолюбивое шатание».
Из Чашников императрица выехала в тот же день после обеда, а в третьем часу пополуночи прибыла в село Всесвятское, отстоявшее от Москвы в семи верстах, где и предположила оставаться до торжественного въезда в столицу, назначенного совершиться после погребения тела усопшего императора. По прибытии во Всесвятское к императрице приехали её сёстры, Екатерина Ивановна и Прасковья Ивановна, а затем начались и торжественные приветствия. 11 февраля, тотчас после погребальной церемонии, из Москвы явились члены Верховного тайного совета, сенаторы и другие сановитые особы; вместе с тем прибыл для почётного караула и батальон преображенцев с отрядом кавалергардов. Государыня встречала всех милостиво и была особенно любезна с верховниками.
Члены Верховного тайного совета просияли от такого благосклонного приёма и стали обнадёживаться в успехе предприятия. Через два дня, то есть 14 февраля, все сановники снова приехали во Всесвятское для поднесения государыне ордена Святого Андрея Первозванного. В речи, сказанной князем Дмитрием Михайловичем, верховники просили её величество принять на себя звание гроссмейстера этого ордена, по примеру предшественников, а сами орденские знаки были поднесены государственным канцлером Головкиным. Анна Ивановна соизволила благосклонно выслушать речь и принять знаки, но в этот приезд верховники не казались особенно сияющими.
Дело в том, что императрица, слишком уж ласково приняв явившихся для караула Преображенских и кавалергардских офицеров, тотчас же самовольно назначила себя полковником Преображенского полка и капитаном кавалергардов, а генерал-поручика Семёна Андреевича Салтыков[44]44
Салтыков Семён Андреевич (1672—1742) – послан Петром I учиться морскому делу в Голландию. Позже генерал-майор, сенатор, московский главнокомандующий. В 1732 г. возведён в графское достоинство. Отец известного полководца П. С. Салтыкова.
[Закрыть] – полковником Преображенского полка[45]45
Салтыковы считались родными по браку царя Ивана Алексеевича.
[Закрыть]. От этой милости офицеры, конечно, пришли в восторг и со слезами радости, как рассказывает герцог Лирийский, целовали руки государыни. Одновременно с этим назначением солдаты обильно угощены были водкой, что, разумеется, вызвало горячие изъявления их преданности. В сущности, это было первое нарушение кондиций, так как назначения в гвардию и армию зависели от Верховного тайного совета. Государыня, видимо, желала приобрести расположение войск, а опыт уже столько раз доказывал, что значит войско! Наконец, и князь Василий Лукич, надзирающий зорко за императрицей, стороживший её, как «некий дракон», в первый раз заметил в императрице как будто какую-то принуждённость в отношении к себе.
Между тем в Москве всё приготовлялось к торжественному въезду императрицы, назначенному на 15 февраля по особому церемониалу, составленному Тайным советом. Вся столица пришла в движение и приняла на этот день особенно радостный, торжественный вид. Устроены были двое триумфальных ворот, у Земляного города и у Воскресенских ворот, между которыми, по обеим сторонам улицы, стояли шпалерами полки: первый и второй Московские, Выборгский, Воронежский, Копорский, Симбирский, Бутырский и Вятский; от Красной же площади и Воскресенских ворот до Успенского собора, точно так же шпалерами, стояли полки Преображенский и Семёновский. Самые улицы преобразились, усыпанные песком и обставленные перед каждым домом еловыми деревьями, эффектно зеленевшими на снеговом фоне. На всём пути собирались несметные толпы народа.
В объёмистой золотой карете, запряжённой девятью богато убранными лошадьми, ехала императрица. Кучер и форейтор были одеты в лазоревые бархатные ливреи, обложенные золотым позументом; у каждой лошади шёл особый конюшенный служитель. По сторонам кареты шли пятеро гайдуков и ехали верхами: на правой стороне князь Василий Лукич, имея за собою генерал-майора Леонтьева, на левой стороне князь Михаил Михайлович Голицын, имея за собою генерал-майора Шувалова. При въезде в Земляной город императрицу встретил семьдесят один пушечный выстрел, а в Белый город – восемьдесят пять выстрелов. На Красной площади её ожидало духовенство с иконами и крестами. Наконец, когда торжественный поезд вступил в Кремль и императрица вошла в Успенский собор, раздался оглушительный залп из ста одного орудия, сопровождаемый троекратным беглым ружейным огнём всех полков.
Из Успенского собора государыня в сопровождении блестящей свиты вельмож и придворных изволила шествовать в Архангельский, а оттуда в приготовленные дворцовые апартаменты.
Но с великим, радостным торжеством не гармонировало душевное настроение участвующих и зрителей. Лицо императрицы казалось сумрачным и как будто печальным; её, не привыкшую к таким почестям, загнанную в молодости и всегда забитую, пугали и эти церемонии, и эти громкие крики. Лица верховников были озабочены и пытливы, а в массах зрителей сквозь любопытство пробегало невольное беспокойство о будущем. Народ инстинктивно понимал, что всё делается как-то не так, не по-прежнему, и что само избрание императрицы вышло какое-то странное. О державных правах даже и отца-то её, Ивана Алексеевича, в народе не сохранилось никакой памяти по немощности его, слабоумию и постоянному отдалению от правительственных дел, а тем более о правах дочерей, вышедших замуж и уехавших. В памяти народной держался резкий и величавый образ Петра, как единственного государя, а от него невольно переводились права на детей его, из которых одна величавая и весёлая Елизавета пользовалась полной симпатией. Да и можно ли было сравнивать этих двух двоюродных сестёр, Анну и Елизавету; одна светлая и сияющая, другая невольно наводящая тоску осенней невзгоды.
Под тяжёлым впечатлением расходился народ с церемонии.
В первые же дни по прибытии избранной императрицы должен был решиться вопрос о присяге, вопрос весьма важный, так как им главным образом всенародно очерчивались будущие отношения правительственной власти. Верховники занялись им тотчас же. Верный своей идее, князь Дмитрий Михайлович предложил составить новую форму присяги, в которой бы клятва произносилась общая, на имя государыни и Верховного тайного совета.
– Лучше, по-моему, – говорил он, насупив густые брови, – зараз поставить так, чтобы всяк понимал и не имел никакого шатания в разуме своём.
Но это решительное мнение встретило возражения почти всех его товарищей-верховников. Великий канцлер Головкин, большой любитель компромиссов и полумер, первый заговорил о рискованности, о том, что подобная резкая перемена непременно возбудит общее неудовольствие и может погубить их всех. За ним вице-канцлер Андрей Иванович не преминул вставить своё иностранное происхождение, вследствие которого будто бы неминуемо должно было возникнуть обвинение в своекорыстных расчётах иностранца. С мнениями канцлеров согласились и остальные – Голицын и Долгоруковы.
В чём же должно состоять изменение? А оно необходимо ввиду изменения значения Верховного совета – в этом согласны были Голицыны и Долгоруковы, но не согласны Головкин и Остерман, высказавшие наконец мысль, что особенной надобности нет в новой форме присяги, как не имеющей никакого влияния на значение Верховного совета.
Несколько дней прошло в совещаниях и спорах; наконец решено было, чтобы в присяге выразить ограничение самодержавия словами клятвы на имя государыни и отечества.
Мучились верховники в сочинении новой реформы присяжного листа, но не менее мучилась напряжённым ожиданием и оппозиционная партия, а в особенности владыка Феофан Прокопович. Каждый день бегали секретари из Синода в канцелярию Тайного совета за новой формой, но каждый день получали один и тот же ответ: «Не готова». Убеждённый в существенных переменах, Феофан, желая подготовить противодействие, витийствовал в Синоде, в кругу собравшегося духовенства, и везде, где только мог, о том, что «великое весьма дело есть присяга и вечно наводит бедство, если кто присягнёт на то, что противно совести или чего и сам не хочет или не ведает».
Каково же было изумление сладкоглаголивого Феофана, когда вдруг, неожиданно утром 20 февраля в собрание Синода прибежал секретарь совета с приглашением пожаловать в Успенский собор для совершения присяги, где уже находились верховные господа и вельможи. Смутились архиереи, а ещё более сам знаменитый вития.
– Не идём в сонм зложелательных, – начал было говорить он духовенству, но ему заметили с должной настойчивостью, что собор окружён войском и что сопротивление может повести только к неприятным последствиям. Архиереи убедились и немедленно отправились в собор, а за ними и сам вития Феофан.
При входе духовных в собор, наполненный уже всеми военными, придворными и статскими особами, князь Дмитрий Михайлович подошёл к Феофану Прокоповичу и высказал просительным голосом:
– Соблаговолите, преосвященный владыка, первые учинить присягу яко пастырь всего народа и предводитель духовных дел.
На это упрямый предводитель духовных дел прежде всего потребовал разрешения сказать приличное слово. В этой речи он, точно так же как и в Синоде, распространился о бедствиях, совершающихся от необдуманно данной клятвы, просил всех присутствующих не торопиться присягать и в заключение потребовал предварительного прочтения вслух присяжного листа.
– Не подобает черноризцу… – заговорил было своим суровым голосом князь Дмитрий Михайлович, но и на этот раз его товарищи, заметив общее волнение, поспешили вмешаться согласием на просьбу архипастыря. Потребовали подлинный присяжный лист, и, к общему изумлению, налицо не оказалось в храме ни одного экземпляра, из чего Феофан выводит заключение, как «фракция оная всё торопко и непорядочно делала и в затейках своих больше имела страха, нежели упования». Наконец принесли форму, прочли, и так как в ней всё изменение заключалось только в опущении слова «самодержавие» и в добавлении, что присягают «государыне и отечеству», без упоминания «осьмомочия», по выражению Феофана, то все духовные и сановники присягу в обыкновенном порядке совершили.
За присягой в Успенском соборе безостановочно последовала присяга остальных жителей столицы и в провинциях. Таким образом, обойдён был этот первый подводный камень.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.