Текст книги "Сезанн. Жизнь"
Автор книги: Алекс Данчев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Трудно теперь точно установить, кто первым нацепил на него ярлык inquiétude, но к 1907 году это стало уже общим местом. Морис Дени отзывался тогда о Сезанне как о человеке, пребывающем в постоянном беспокойстве – perpétuellement inquiet, а Эмиль Бернар – как о человеке «терзающемся». Золя еще в 1873 году вывел Сезанна в одном из своих романов в качестве персонажа, «вечно дергающегося из-за привычного нервного inquiétude». В 1895 году Гюстав Жеффруа предположил, что это доминанта в характере художника{38}38
Denis. Cézanne // Conversations avec Cézanne. P. 167; Bernard. Souvenirs… // Ibid. P. 51; Zola. Le Ventre de Paris. P. 50; Geffroy. Paul Cézanne. 1895 // La Vie artistique. P. 218.
[Закрыть]. Вскоре Сезанн стал ассоциироваться с inquiétude почти на уровне условного рефлекса. Inquiétude отныне его жребий или крест, который он нес, – его судьба, его проклятие, его трагедия. Но в то же время и печать его нравственного достоинства. Хроническое сомнение, ставшее залогом титанической борьбы. Это подлинная человеческая драма, ожесточенная схватка с самим собой. Легендарный Баярд был рыцарем sans peur et sans reproche[5]5
Без страха и упрека (фр.).
[Закрыть]. Легендарный художник Сезанн – полная ему противоположность. То робкий, то терзающийся, он был исполнен человеческого, слишком человеческого. И все же он победил. Он преодолел себя и свою эпоху. Он создал все эти картины.
Знаменательно, что пропагандисты Пикассо горячо утверждали, будто бы он тоже «знал inquiétude»{39}39
См., напр.: Salmon. La Jeune. P. 43.
[Закрыть] – так, словно он унаследовал Сезанново состояние или принял его мантию. Inquiétude уже не позорное клеймо – оно знак почета. Борьба Сезанна стала легендой, его жизненный путь – вечным поиском идеала, его состояние – печатью величия, творческого величия разумеется, но и чего-то большего. «Высокомудрый котофей» (эту дивную характеристику дал ему Д. Г. Лоуренс) неожиданно достиг высокого положения{40}40
Lawrence. Introduction… // Selected Critical Writings. P. 261.
[Закрыть]. И, подытоживая: если, как полагал Альбер Камю, величие художника – в его жизни, то Сезанн, очевидно, может служить тому примером. Сезанн показал, на что способен человек. Его победа в конечном счете была победой нравственной – возможно, победой темперамента над сомнением, унынием и смятением. История его жизни – это образцовая история жизни художника-творца в новые времена. Несчетное множество художников избирают Сезанна как пример для подражания. И не только художники: поэты и философы, писатели и режиссеры – все, кто думает и мечтает. «Высокомудрый котофей» создал новый миропорядок. Его способ ви́дения коренным образом перекроил наше восприятие вещей и отношение к ним. Как-то он сказал о своей «Женщине с кофейником» (цв. ил. 60), что чайная ложка в той же мере учит нас понимать себя и наше искусство, как и сама эта женщина или кофейник. Откровения Сезанна сродни откровениям Маркса и Фрейда. Их преобразующий потенциал столь же велик. Их далекоидущие последствия ощущаются всем миром и каждым из нас.
Среди представителей следующего поколения особенно глубоко осознавал притягательность нравственной силы художника Анри Матисс. Своего первого «сезанна» он приобрел 7 декабря 1899 года (в пору крайней нужды, ценой больших жертв), испытав неодолимую потребность его купить задолго до того, как к Сезанну пришла известность. «Три купальщицы» (цв. ил. 48) стали для Матисса талисманом. В течение тридцати семи лет он в одиночку молился на эту картину, расставшись с нею только в 1936 году, когда любовно преподнес ее в дар Пти-Пале. «Вчера я вручил сезанновских „Купальщиц“ вашему доставщику», – писал он директору музея.
Я проследил за тем, чтобы картину как следует упаковали и в тот же вечер отправили в Пти-Пале. Позвольте уведомить Вас, что в творчестве Сезанна это полотно является произведением первостепенной важности, поскольку в нем наиболее полно и глубоко воплощена композиция, которую он тщательно разрабатывал в нескольких картинах, каковые, хотя и находятся теперь в крупных собраниях, были всего лишь этюдами, доведенными до совершенства в ходе работы.
За те тридцать семь лет, что картина находилась в моей собственности, я, надеюсь, довольно хорошо ее изучил, хотя и не до конца; она морально поддерживала меня в критические моменты моего становления как художника, в ней я черпал свою веру и стойкость. И потому позвольте мне просить Вас разместить ее таким образом, чтобы она смотрелась в самом выгодном свете. Для этого требуется и соответствующее освещение, и пространство. Картина поражает богатством красок и рельефностью, и, глядя на нее издали, можно оценить смелость линий и исключительную разумность их соотношений.
Понимаю, что не обязательно было говорить Вам об этом, однако я считаю это своим долгом; прошу Вас принять мои замечания как свидетельство моего восхищения этой работой, которое неизмеримо выросло с тех пор, как я ее приобрел. Позвольте мне поблагодарить Вас за ту заботу, с которой Вы к ней отнесетесь, ибо я вручаю Вам ее с полнейшим доверием{41}41
Матисс – Раймону Эсколье. 10 ноября 1936 г. Matisse on Art. P. 124. «Три купальщицы» (R 360, ок. 1876–1877 гг.). Подробнее о «Купальщицах» см. гл. 12.
[Закрыть].
Для Матисса Сезанн был богом. «Знаете, в картинах Сезанна присутствуют структурные законы, полезные начинающему живописцу. Помимо прочих достоинств, его заслуга в том, что он стремился превратить тональные отношения в действующие силы, наделить их важнейшей миссией». По другому поводу он заметил: «Картины Сезанна отличаются особенным построением: если, скажем, посмотреть на них в зеркальном отражении, они зачастую утрачивают сбалансированность»{42}42
Интервью с Жаком Генне (1925) и Андре Маршаном (1947) см.: Matisse on Art. P. 80, 175.
[Закрыть]. Учитывая, что это наблюдение одного мастера о творчестве другого, то акцент на структуре – архитектуре (точное слово Матисса) – является показательным. Матисс пытался обнаружить то, что Бодлер называл «скрытой архитектурой» творчества.
На ретроспективе 1907 года «бог» был представлен единственным автопортретом, написанным году в 1875‑м, когда ему было хорошо за тридцать (цв. ил. 3). Рильке восхитился выражением лица: «А насколько блестяще, с какой безупречной точностью передано это состояние созерцания, подтверждается тем, что художник (и это особенно трогательно) не привносит никакой многозначительной интерпретации, не ставит себя выше своего изображения, но рисует свой портрет со смиренной объективностью и будничным интересом собаки, которая, увидев в зеркале свое отражение, думает: „А вон еще одна собака“»{43}43
Рильке – Кларе. 23 октября 1907 г. См. Автопортрет‑3 в настоящем издании.
[Закрыть].
1. Писака и мазила
Школяр Поль Сезанн был, конечно, негодник, но отнюдь не бесчувственный чурбан. В свои тринадцать он уже почти взрослый. В 1852 году поступил на полупансион в шестой[6]6
Во Франции существовала обратная нумерация классов: первый класс – выпускной.
[Закрыть] класс коллежа Бурбон в Эксе. Полупансионеры ночевали дома – в случае Сезанна это был буржуазный дом в центре города, в пятнадцати минутах ходьбы, – но почти все время бодрствования проводили в школе: с семи утра (летом с шести) до семи вечера. Как и многие экские семьи, Сезанны воспользовались возможностью совместить формальное образование с домашним воспитанием, как это было деликатно прописано в школьном проспекте, за скромные три сотни франков в год, включая обед и легкие закуски. Такой распорядок поддерживался в течение первых четырех лет. Последние два года Поль ходил в коллеж только на занятия. Приручило ли его это – вопрос открытый.
Смышленый, энергичный, немного нелюдимый, он был достаточно изворотлив и физически крепок, чтобы выживать в мальчишеской среде. Он похвалялся, что за два су может в один присест перевести сотню строк латинских стихов. «Ей-богу, я был коммерсантом!»{44}44
Gasquet. Cézanne. P. 35.
[Закрыть] Более доходного дела он в жизни не имел. Мечты его были туманны. Как и все его сверстники, он любил приключения – обычные мальчишеские забавы, приправленные поэзией. Девчонки оставались вне игры. Их могли обожать, но дружбы с ними не водили. Под любовью подразумевалось серенадное воспевание предмета поклонения издали – вечная тяга неуправляемого к недосягаемому. В случае Сезанна романтический трепет и чувственное влечение вступали в борьбу с общепринятыми запретами. Ему не хватало уверенности в себе, но в Эксе он всюду был как дома. Знал все ходы и выходы. Он владел местным жаргоном, говорил на местном наречии. Это был его родной язык.
Классом младше учился пансионер{45}45
Золя поступил в качестве пансионера в восьмой класс коллежа Бурбон в 1852 г.; на следующий год, перескочив через класс, он стал учиться в шестом классе как полупансионер.
[Закрыть] Эмиль Золя. Маленький Эмиль тяжело сходился с людьми. «Мои школьные годы были годами слез», – признается герой его первого, беспощадно автобиографического романа «Исповедь Клода» (1865). «Я был горд, как все любящие натуры. Меня не любили, потому что не знали меня, а я не желал открываться»{46}46
Zola. La Confession de Claude. P. 140.
[Закрыть]. Эмиль не владел местным наречием, он говорил с парижским акцентом, да еще и шепелявил; его имя воспринималось как иностранное; он был безотцовщиной (Золя-père[7]7
Отец, папаша (фр.).
[Закрыть] умер от плеврита, когда Эмилю было шесть лет); мать и бабушка навещали его каждый день, проводя с ним время в гостиной, специально отведенной для таких встреч. В «логове» пансионеров его считали маменькиным сынком. Он не мог сойти за провансальца. Да и не хотел. В отместку его презрительно обзывали le Franciot – французишка. Он сильно выделялся среди буржуазных эксцев. Они были толстые, он – тощий. Хуже того, он был беден. Его ранняя проза пульсирует отвращением к бездельникам-буржуа. Концовки его романов зачастую очень показательны. Последняя фраза в «Чреве Парижа» (1873) – язвительное замечание персонажа, списанного с Сезанна, – и одна из любимых фраз реального Сезанна: «Ну и сволочи же все эти так называемые респектабельные люди!» Золя жаждал славы и респектабельности. В коллеже Бурбон ему не видать было ни того ни другого. Здесь он для всех только boursier – бурсак, казенный стипендиат, нахлебник. «Попрошайка! – дразнили его однокашники. – Паразит!» Иногда его колотили. Иногда просто переставали с ним разговаривать. «За любую мелочь его подвергали остракизму, – вспоминал Сезанн. – Отсюда и выросла наша дружба… из-за тумаков, которыми меня наградили однокашники – и старшие, и младшие – за то, что не был с ними заодно, а я плевал на запреты, да и вообще не мог я с ним не поговорить. ‹…› Славный малый. Принес мне на следующий день большую корзину яблок».
Рассказывая об этом лет сорок спустя молодому Жоашиму Гаске, сыну своего товарища по пансиону Анри Гаске, он присовокупил, подмигнув: «Вон еще когда они созрели, сезанновские яблоки!»{47}47
Gasquet. Cézanne. P. 35. Книга Гаске «Сезанн» – один из основных и в то же время самых недостоверных источников сведений о жизни художника. Временны́е несоответствия, скрытые заимствования из других работ, назойливая авторская интонация – все это, вместе взятое, ставит серьезный вопрос об аутентичности и достоверности. Совершенно очевидно, что пользоваться воспоминаниями Гаске необходимо с осторожностью. В приведенном отрывке, например, «славный малый» (фр. un chic type) звучит неубедительно и как пример сезанновского речевого колорита, и как характеристика, которую он мог дать Золя. Для зрелого Сезанна chic не было ни комплиментом, ни привычным словцом; этот эпитет он употреблял только в оскорбительном смысле, вероятно вслед за своим любимым Бодлером, и точно такой же смысл вкладывал в это слово Золя. Иначе говоря, Сезанн Гаске – это именно Сезанн Гаске. Тем не менее нам представляется, что этот источник нельзя игнорировать, как свидетельство очевидца и документ эпохи и как одну из составляющих посмертной славы художника. Гаске познакомился с Сезанном в 1896 г. В последующие три года они много общались. По свидетельству жены Гаске, его воспоминания писались в 1912–1913 гг. Они были опубликованы в 1921 и переизданы в 1926 г. С этого момента их широко использовали. На английский они были переведены с большим опозданием, в 1991 г., и вышли под названием «Сезанн Жоашима Гаске», с подзаголовком «Воспоминания и беседы». Беседы, весьма пространные, изобилуют очевидными противоречиями; на английском языке в других переводах они опубликованы в книге: Conversations with Cézanne. P. 108–160.
[Закрыть] Яблоки не только были главным сюжетом картин Сезанна, предметом, который ему удалось познать сполна, во всей его округлости, «all round», по меткому выражению Д. Г. Лоуренса, – они были нагружены смыслом и целым комплексом эмоций{48}48
Lawrence. Introduction… // Selected Critical Writings. P. 267, 278 (курсив Лоуренса).
[Закрыть].
В романе Золя «Мадлена Фера» (1868) эта история о зарождении дружбы (за вычетом яблок) превращается в рассказ о двух мальчиках, Жаке и Гийоме, из местного коллежа в городке Ветёй. Семейные обстоятельства меняются местами, описания характеров смешиваются, но основа ясна. Мальчишки издеваются над Гийомом, обзывают его бастардом. Он слезлив и жалок, но вскоре у него появляется заступник.
И все же Гийом обрел в коллеже друга. Когда он перешел в предпоследний класс, к ним поступил новый ученик. Это был сильный, крепкий юноша высокого роста, старше его на два или три года. Звали его Жак Бертье. Он остался сиротой, и у него никого не было, кроме дяди, ветёйского адвоката. Жак приехал в Ветёй из Парижа; дядя хотел, чтобы он закончил здесь курс коллежа… ‹…› В первый же день он увидел, как один из негодяев, издевавшихся над Гийомом, толкнул его. Жак бросился к драчуну, встряхнул его изо всех сил и сказал, что, если тот по-прежнему будет мучить мальчика, ему придется иметь дело с ним, Жаком. Затем, взяв Гийома под руку, он прогуливался с ним всю перемену, к великому возмущению других воспитанников, которые не понимали, как мог парижанин избрать себе подобного друга. ‹…› [Гийом] воспылал страстной дружбой к своему покровителю. Он любил его с беззаветной верой и слепой преданностью, как любят первую возлюбленную. ‹…› Жак добродушно принимал это обожание. Он любил показывать свою силу, любил, чтобы ему льстили. Его подкупало преклонение этого слабого, но гордого мальчика, который обдавал презрением других учеников. Два года, что друзья проучились вместе в коллеже, они были неразлучны{49}49
Zola. Madeleine Ferat. Цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 26 т. М., 1960–1967. Т. 2.
[Закрыть].
«Неразлучные» стало их позывным, их кастовой меткой. Как и мушкетеров, их было трое. К Золя с Сезанном примкнул Батистен Байль, впоследствии выдающийся ученый, профессор оптики и акустики в Парижской политехнической школе, учреждении, в создание которого он внес свою лепту. Яркая личность, интересный собеседник, молодой Байль был заводилой во всех их школьных эскападах. Его семья жила в большом доме на Кур-Секстью, возле бань. Просторное помещение на четвертом этаже служило Неразлучным убежищем, лабораторией, мастерской. Здесь они поедали свисавший гроздьями с потолка вяленый виноград, здесь они с риском для жизни (так им хотелось думать) смешивали в ретортах немыслимые химические соединения, здесь писали трехактные пьесы{50}50
Zola. La Confession de Claude. P. 134.
[Закрыть]. В школе, если верить беллетризованным воспоминаниям Золя, эти трое были не такими уж ангелочками. Как-то они стащили башмаки у тщедушного юнца по кличке Мими-смерть (известного еще как Скелет-экстерн), приходящего ученика, который тайно снабжал весь класс нюхательным табаком, и сожгли их в печке. Они воровали спички в школьной часовне и курили самодельные трубки, набитые сухими каштановыми листьями. А когда они, водрузив на спину скамейки со школьной площадки и распевая погребальные песни, устроили торжественное шествие вокруг пруда, изображая восставших из могил мертвецов, Байль плюхнулся в воду, пытаясь зачерпнуть кепкой «живой воды». Маленький негодник Сезанн, как видно, находил удовольствие в подобных шалостях. Однажды ему в голову пришла блестящая идея поджарить в парте майских жуков и проверить, настолько ли они вкусны, как говорят. Из-под парты повалил такой густой и едкий дым, что воспитатель, решив, будто начался пожар, схватился за кувшин с водой{51}51
Zola. L’Œuvre. P. 93–94. В общих чертах рассказ подтверждается его письмом к матери от 13 апреля 1856 г. См. Brown. Zola. P. 38.
[Закрыть].
Все эти проделки, вероятно, вносили приятное разнообразие в жизнь коллежа Бурбон, которая была далеко не райской. Отопление отсутствовало. Зимой бесконечные декламации сопровождались клубами пара изо рта. Атмосфера в классных комнатах первого этажа была удручающей: духота, сырость, тусклый свет, бусины испарины на запотевших стенах. Пруд, где мальчики учились плавать, был затянут тиной. Школьная форма – сущее наказание: синий суконный китель с красным кантом и золотыми пальмовыми ветвями на воротнике, такие же синие штаны, синее кепи. Кормили так плохо, что время от времени вспыхивали бунты. Золя, любивший поесть, вспоминал жуткую кормежку, и среди прочего «немыслимую отраву из тушеной трески. ‹…› Мы отъедались хлебом: набивали карманы корками и жевали их на занятиях или на школьных площадках. Все шесть лет, что я там провел, меня не покидало чувство голода»{52}52
Ibid. P. 21.
[Закрыть].
Персонал лазарета состоял из монахинь в черных рясах и белых чепцах. Одна из сестер, чье невинное личико вызывало трепет у старшеклассников, произвела сенсацию, сбежав с Жирным Рылом из класса риторики: парень воспылал к ней такой страстью, что стал намеренно наносить себе раны ножом, лишь бы попасть к ней на перевязку.
Учителя были так себе, зато не лютовали. К дисциплине преобладало отеческое отношение, то есть «учеников предоставляли их собственным достоинствам и порокам», по выражению Поля Алексиса, который окончил коллеж несколькими годами позже Сезанна и оставался его другом до конца жизни{53}53
Alexis. Émile Zola. P. 23.
[Закрыть]. Порки, которых можно было ожидать в иезуитской школе, там не практиковались. Самое серьезное наказание заключалось в заучивании наизусть пятисот строчек из Буало – «евнуха!»: утомительно, но терпимо. Сезанн воздал Буало сполна.
Раз канаву копала артель удало
И ключицу нашла самого Буало.
Дальше – больше: все кости достали вослед
И в Париж повезли каменелый скелет.
Взял музей его в дар. «Царь зверей, – был вердикт. –
С носорогами в зале поставим реликт».
И придумали надпись – к чему тут прикрасы? –
«Здесь лежит Буало, предводитель Парнаса»{54}54
Сезанн – Золя, 7 декабря 1858 г. Cézanne. Correspondance. P. 50. «Буало! Евнух! Поэт, который замечает в стихе только цезуру да рифму». Золя – Сезанну, 16 января 1860 г. Zola. Correspondance. Vol. 1. P. 131. Золя понравилось это выражение, впоследствии он назовет Моне «мужчиной в толпе евнухов». Zola. Écrits. P. 122. Перевод А. Захаревич.
[Закрыть].
Об учителях Сезанн вспоминал чуть ли не с любовью. Один из них, ценитель поэзии, читал им «Ямбы» Огюста Барбье и подначивал Золя избрать карьеру писателя; еще был старик Бремон по прозвищу Перекати-Поле{55}55
Borély. Cézanne… // Conversations avec Cézanne. P. 21. Сезанн – Ораншу, 3 февраля 1902 г. Cézanne. Correspondance. P. 355.
[Закрыть]. Мальчишки любили давать клички. Заместитель директора, всюду совавший свой длинный, как пушечное дуло, нос, благодаря которому его с легкостью примечали издали, имел прозвище Шнырь. Среди младших учителей были Пачкун – от его сальных волос на спинке стула всегда оставалось жирное пятно; физик Ты-Мне-Изменила-Адель – знаменитый рогоносец, запомнившийся не одному поколению школьников из-за его жены Адели, которую будто бы застали в объятиях офицера полиции; и наконец, Радамант (судья мертвых из «Энеиды»), которого никогда не видели улыбающимся.
Ниже по социальной лестнице шли грозный Спонтини, воспитатель, похвалявшийся своим корсиканским кинжалом, обагренным кровью трех кузенов; коротышка Певун, такой беспечный, что разрешал ученикам курить во время прогулок; ну и Парабола с Параллелью – поваренок и судомойка, предававшиеся любовным утехам на куче картофельных очистков{57}57
Zola. L’Œuvre. P. 93.
[Закрыть].
В дни праздников и каникул Золя с Сезанном не тратили время даром. Чуть свет они выходили из дому и отправлялись на природу, к сосне на берегу реки. Оба любили плавать – нагие, свободные, похожие на молодых резвящихся фавнов. Купания были неотъемлемой составляющей их дружбы и воспеты Сезанном с его неуемной тягой к стихотворчеству:
Zola nageur
fend sans frayeur
l’onde limpid.
Son bras nerveux
s’étend joyeux
sur le doux fluide.
По глади вод
Золя плывет,
Отринув страх.
Плеск волн вокруг
И сильных рук
Веселый взмах{58}58
Сезанн – Золя, 9 июля 1858 г. Cézanne. Correspondance. P. 37. См. также письмо от 3 мая 1858 г. Перевод А. Глебовской.
[Закрыть].
Плавание и забавы на берегу реки, чтение стихов и вытье на луну – все это откладывалось в душе, волшебные, неповторимые образы запечатлевались в памяти. Сезанновские купальщики зародились в том же далеком прошлом, что и сезанновские яблоки.
Часто к Сезанну и Золя присоединялся Байль. А если он почему-то не мог, они уходили вдвоем или брали с собой кого-нибудь еще: то Филиппа Солари, то Мариуса Ру, то младшего брата Байля Исидора, которому позволялось нести ранец. Золя никогда не уставал вызывать в памяти эту картину:
В дни каникул, в дни, которые можно было урвать от занятий, мы попадали наконец на деревенский простор и носились как безумные; мы жаждали вольного воздуха, жаркого солнца, нас влекли тропинки, терявшиеся на дне оврагов, и там мы чувствовали себя на свободе, там мы были хозяевами. О, наши бесконечные прогулки по холмам, затем отдых где-нибудь в роще, на берегу ручья, а потом, поздним вечером, возвращение домой по густой пыли проселочных дорог, скрипевшей у нас под ногами, как свежий, только что выпавший снежок! Наслаждались мы и зимним холодом, нас забавляло, как весело звенит затвердевшая земля, схваченная морозом, и мы отправлялись в соседнюю деревушку, уплетали яичницу, радовались чистым и ясным небесам. Летом мы все время проводили у реки, чуть ли не жили там – купание было нашей страстью: мы целыми днями плескались в воде и выходили на берег лишь для того, чтобы поваляться на мягком горячем песке. А осенью нами овладевала другая страсть: мы становились охотниками, впрочем, охотниками довольно безобидными, ибо охота служила нам только поводом для долгих прогулок. ‹…› Если время от времени мы и делали выстрел, то лишь ради удовольствия произвести шум. Такие прогулки обычно заканчивались под сенью какого-нибудь дерева, где, растянувшись втроем на земле и глядя в небо, мы поверяли друг другу и свои увлечения.
А увлекались мы в ту пору прежде всего поэзией. Мы гуляли не одни: в карманах или охотничьих сумках у нас были книги. В течение целого года нашим безусловным кумиром оставался Виктор Гюго. Он покорил нас своей могучей поступью гиганта, он нас восхищал силой своего красноречия. Мы знали наизусть множество стихотворений и, возвращаясь в сумерки домой, шагали в такт с его стихами, звучными, как голос трубы. Но однажды кто-то из нас принес томик Мюссе. В этой провинциальной глуши мы жили в полном неведении, учителя избегали говорить нам о современных поэтах. Чтение Мюссе пробудило наши сердца. Он привел нас в трепет. Я не вдаюсь здесь в критический анализ, я просто рассказываю о том, что чувствовали три мальчугана, оказавшись на лоне природы. Нашему культу Виктора Гюго был нанесен страшный удар; постепенно мы стали ощущать холодок, стихи его начали выветриваться из нашей памяти, мы уже не носили с собою его «Восточные поэмы» или «Осенние листья», – в наших ягдташах безраздельно царил Альфред де Мюссе.
Милые сердцу воспоминания! Стоит мне закрыть глаза, и я вновь вижу эти счастливые дни. Помню теплое сентябрьское утро, голубое небо, словно затянутое серой пеленой. Мы завтракали в овраге, и тонкие ветви огромных плакучих ив свешивались над нашими головами.
Сосредоточенный на литературе, Золя опускает описание обеда. Приходится лишь предполагать, что к нему тоже тщательно готовились. Байль разводил костер и устанавливал самодельный вертел, на котором они поджаривали баранью ногу, шпигованную чесноком. Золя крутил вертел. Сезанн раскладывал листья салата, предусмотрительно завернутые во влажное полотенце. После пиршества – легкий сон, а потом новые приключения, если позволяла погода.
День был пасмурный, небо грозило дождем, но мы все-таки отправились на прогулку. Когда разразился ливень, нам пришлось укрыться в пещере. Дул ветер, один из тех страшных ветров, что валят деревья; мы зашли в деревенский трактир и выбрали себе местечко поукромней, довольные тем, что можем провести здесь остаток дня. Но где бы мы ни находились, нам было хорошо, оттого что с нами был Мюссе; в овраге, в пещере, в деревенском трактире – он сопровождал нас повсюду, и этого было для нас достаточно. Он утешал нас в любых горестях, избавлял от уныния, с каждой новой встречей становился нам ближе и ближе. Бывало, в лесу, если какая-нибудь необычная птица садилась совсем уж близко от нас, мы решались все-таки в нее выстрелить; к счастью, стрелками мы были никудышными, и птице почти всегда удавалось вовремя взмахнуть крылышками и улететь. Но это не могло надолго отвлечь того из нас, кто, быть может, уже в двадцатый раз перечитывал вслух «Ролла» или «Ночи». Иначе я и теперь не представляю себе охоту. И когда при мне произносят это слово, я невольно вспоминаю наши юношеские мечтания на лоне природы, поэтические строфы, уносящиеся в небо под мерный шум крыльев. И я вновь вижу зеленые рощи, изнуренные зноем поля, широкий простор, среди которого нам, шестнадцатилетним юношам, горделиво жаждавшим иных горизонтов, было тесно{59}59
Zola. Alfred de Musset // Documents littéraires. P. 87–90. Цит. по: Золя Э. Альфред де Мюссе. Собр. соч.: В 26 т. М., 1960–1967. Т. 25; Alexis. Émile Zola. P. 32. О зрелой оценке, которую дал Сезанн творчеству Гюго, см.: Bernard. Souvenirs… // Conversations avec Cézanne. P. 71.
[Закрыть].
Для шестнадцатилетних Альфред де Мюссе звучал мощно. Он дышал им в спину, он писал о том, что они чувствовали. Мюссе освободил их от цепей буржуазных условностей. «О женщинах он говорил со страстью и горечью, которые нас воспламеняли. ‹…› Как и мы, он был пылок и скептичен, слаб и отважен, а в ошибках своих признавался с такою же готовностью, с какой их совершал». Им не давала покоя знаменитая жалоба Ролла: «Je suis venu trop tard dans une mond trop vieux» («Я в слишком старый мир явился слишком поздно»). Их приводила в восторг баллада Мюссе, обращенная к луне, в которой они слышали «вызов, брошенный истинным поэтом как романтикам, так и классикам, свободный смех независимого человека, в котором все наше поколение узнавало своего собрата»{60}60
Zola. Alfred de Musset // Documents littéraires. P. 91, 94.
[Закрыть].
C’était, dans la nuit brune,
Sur le clocher jauni,
La lune
Comme un point sur un i.
Lune, quel esprit sombre
Promène au bout d’un fil,
Dans l’ombre,
Ta face et ton profil?
Ввысь колокольня ночью
Сквозь мрак устремлена,
И точкой
Над ней блестит луна.
Какая сила злая
На нитке в смутный час
Качает
То профиль твой, то фас?{61}61
Ballade à la lune // Musset. Poésies completes. P. 183–185. Перевод А. Глебовской.
[Закрыть]
Стихи Сезанна были подражанием Мюссе – это факт, точно так же, как Золя выстраивал «Исповедь Клода» (произведение, посвященное Сезанну и Байлю) по модели «Исповеди сына века» Мюссе. Поэзия – включая его собственную – значила для Сезанна чрезвычайно много. Ранние вирши Поля достигли широкой читательской аудитории только после его смерти. На закате дней он редко о них упоминал, обычно с легкой тоской. «Горе художнику, который чересчур яростно борется с собственным талантом, – говорил он в раздумье одному своему гостю, когда ему было уже за шестьдесят, – особенно тому, кто в юности накропал несколько стихов…»{62}62
Borély. Cézanne… // Conversations avec Cézanne. P. 20. См. гл. 11.
[Закрыть]
Одни его стихи были лучше, другие хуже. Как-то он сочинил для Золя юношеский гимн мирлитону, основанный на игре слов или коннотаций. Мирлитон – это свирель, флейта, но также и длинный нос, а в переносном значении – юная девушка или ее интимные органы, которые, как и музыкальный инструмент, можно заставить «играть». Схожий мотив встречается еще у Вергилия, его первая «Эклога» начинается весьма пикантно: «Титир, ты, лежа в тени широковетвистого бука, / Новый пастуший напев сочиняешь на тонкой свирели…» (перевод С. Шервинского). В современном словоупотреблении выражение vers de mirliton означает и «скверные стишки», и импровизацию. Сезанн использовал слово «мирлитон» в этом смысле, выражая благодарность Золя за «те сердечные вирши [les affectueux mirlitons], что мы имели обыкновение распевать». Вот и Сэмюэл Беккет, который пристально изучал Сезанна и черпал в этом глубокое вдохновение, тоже, столетием позже, имел обыкновение сочинять «мирлитонады», как он их называл, – «рифмульки», «стишата», записывая их на картонных подставках для пива, тыльной стороне конвертов или случайных клочках бумаги, – изобилующие каламбурами, полные спрыснутого вином остроумия{63}63
Beckett. Selected Poems. P. 69–105. «Мирлитонады» датируются 1970‑ми гг. О Беккете и Сезанне см. гл. 11.
[Закрыть]. «Неопубликованная поэма» Сезанна (1858) несколько иного свойства:
C’était au fond d’un boi
Quand j’entendis sa voix brillante
Chanter et répéter trois fois
Une chansonnette charmante
Sur l’air du mirliton.
J’aperçus une pucelle,
Ayant un beau mirliton
En la contemplant si belle
Je sentis un doux frisson
Pour un mirliton, etc.;
………………..
Au bout de la jouissance
Loin de dire: «C’est assez».
Sentant que je recommence
Elle me dit: «Enfoncez».
Gentil mirliton, etc.;
Je retirai ma sapière,
Après dis ou douze coups
Mais trémoussant du derrière:
«Pourquoi vous arrêtez-vous!»
Dit ce mirliton, etc.
Услышал я напевы,
Когда в лесу бродил,
Ту песню голос девы
Усердно выводил,
Звенящий, как свирель…
Мила и непорочна –
Свирели звонче нет,
И потому уж точно
Поет моя вослед
Звенящая свирель.
………………..
Не утомят ли ласки?
Ан нет – по вкусу ей
Столь буйной страсти краски,
Велит: «Еще! Смелей!
Звенит моя свирель…»
Но силы иссякают,
И мой клинок обмяк.
Взбрыкнув, меня толкает
Красотка: «Как же так?»
Ишь, звонкая свирель!{64}64
Сезанн – Золя, 13 апреля (продолжение письма от 9 апреля) 1858 г. См.: Cézanne. Correspondance. P. 23–25. См. также: Andersen. The Youth. P. 39–41. Смысл стихотворения совершенно ясен, однако слово sapière во французском оригинале представляется либо шуткой, либо опиской (rapièreis – рапира, sapienceis – мудрость, sapinière – пихтовое насаждение, ельник или детская). Джек Линдсей сделал рифмованный перевод стихотворения, нарочито архаизованный. Lindsay. Cézanne. P. 24. Русский перевод А. Захаревич.
[Закрыть]
Стихи служили друзьям средством общения. Сезанн еще в школе начал понемногу рисовать, а в восемнадцать стал относиться к своим упражнениям уже достаточно серьезно – поступил в бесплатную художественную школу в Эксе. И все же до двадцати лет он оставался в не меньшей степени рифмоплетом, чем художником. Поэты постоянно присутствовали в его внутреннем мире. У них он искал и находил моральную поддержку. «Вот кто молодец – это Бодлер. Его „Романтическое искусство“ потрясающе, он никогда не ошибается в своих оценках художников»{65}65
Сезанн – сыну, 13 сентября 1906 г. Cézanne. Correspondance. P. 408. Цит. по: Поль Сезанн. Переписка. Воспоминания современников. М., 1972.
[Закрыть]. Этот сборник Бодлера, изданный в 1868 году, – одна из любимых книг Сезанна. Помимо прочих замечательных вещей, в него вошло знаменитое эссе «Художник современной жизни», а также особенно важный для Сезанна панегирик жизни и творчеству Делакруа{66}66
В сборник также вошла статья о Вагнере и «Тангейзере». Сезанн особенно ценил строки, посвященные Делакруа. Ср.: Сезанн – сыну, 13 сентября 1906 г. Cézanne. Correspondance. P. 412.
[Закрыть]. Бодлер потеснил Мюссе в личном пантеоне Сезанна, как раньше Мюссе потеснил Виктора Гюго. По символическому совпадению сборник «Цветы зла» увидел свет в том же 1857 году, когда умер Мюссе, – и тут же был предан суду за оскорбление морали (и нравов). Сезанн будто бы знал наизусть все стихи этой скандальной книжки, а иногда брал ее с собой sur le motif – «на мотив», как он говорил, собираясь целый день работать на природе.
Заляпанный краской экземпляр он подарил молодому поэту Лео Ларгье, который обнаружил на последней странице перечень стихов, по всей видимости особенно высоко ценимых художником: «Маяки», «Дон Жуан в аду», «Великанша», «Sed non satiata»[8]8
«Но ненасытившаяся» (лат.).
[Закрыть] (к вопросу о сексуальных аппетитах), «Падаль», «Кошки», «Веселый мертвец» и «Вкус к ничтожному»{67}67
Larguier. Le Dimanche… // Conversations avec Cézanne. P. 13–14. Ларгье познакомился с Сезанном в 1900–1902 гг., когда поэт проходил военную службу в Эксе. Издание, о котором идет речь, – это книга в бумажной обложке, вышедшая в 1899 г. Литературный вкус Сезанна был вполне самостоятельным, и даже Золя не всегда разделял его пристрастия. Так, Золя вовсе не был поклонником Бодлера.
[Закрыть]. «Падаль» – это кушанье не всякому по зубам. «Вы помните ли то, что видели мы летом? / ‹…› / Полуистлевшая, она, раскинув ноги, / Подобно девке площадной, / Бесстыдно, брюхом вверх лежала у дороги, / Зловонный выделяя гной» (перевод В. Левика). Очевидно, этот стих захватил воображение Сезанна. На этюды для иллюстрации к нему он потратил с 1866 по 1869 год три листа бумаги, а спустя сорок лет без запинки продекламировал его по памяти Эмилю Бернару. «Маяки» – хвалебный гимн нескольким художникам, которых Сезанн высоко ценил (Рубенсу, Леонардо, Пюже, Ватто, Гойе и Делакруа):
Крови озеро в сумраке чащи зеленой,
Милый ангелам падшим безрадостный дол, –
Странный мир, где Делакруа исступленный
Звуки Вебера в музыке красок нашел{68}68
Baudelaire. The Flowers of Evil. P. 22–23. Цветы зла. Перевод В. Левика. Имеется в виду опера Карла Вебера (1786–1826) «Вольный стрелок», впервые поставленная в Берлине в 1821 г.
[Закрыть].
Вебер стал любимым композитором Сезанна, а из его произведений он предпочитал романтические оперы. Школьные уроки музыки дополнялись домашними уроками игры на скрипке. Успеха это не имело. Репетитором был Анри Понсе, органист и регент хора собора Христа Спасителя, он же преподавал в коллеже Бурбон. Ученик ему попался нерадивый. Юный Сезанн не питал ни малейшего интереса к игре на скрипке: «на его пальцах нередко оставались следы от удара смычком – свидетельство недовольства месье Понсе». И все же эти уроки не прошли даром. Спустя полвека он рассказывал сыну: «В соборе вместо прежнего капельмейстера Понсе теперь партию органа ведет какой-то кретин аббат, он так фальшивит, что я больше не могу ходить к мессе, мне просто больно слушать, как он играет»{69}69
Мари – Полю, 16 марта 1911 г. См.: Mack. Paul Cézanne. P. 21; Сезанн – сыну, 12 августа 1906 г. См.: Cézanne. Correspondance. P. 401. Цит. по: Поль Сезанн. Переписка. Воспоминания современников. М., 1972.
[Закрыть]. Если любовь Сезанна к музыке и распространялась на Вагнера, как зачастую предполагали из-за картины, безосновательно названной «Девушка за фортепьяно – увертюра к „Тангейзеру“» (1869–1870), то она не зашла слишком далеко. Он не мог оставаться в неведении относительно парижской премьеры этой оперы в 1861 году и полемики, которую она породила, хотя бы из-за пламенного выступления Бодлера, призывавшего композитора хранить верность своему предназначению. Вагнер был хорошим тоном, de rigueur среди некоторых друзей и знакомых Сезанна, но практически нет свидетельств его личной заинтересованности. Даже Жоашиму Гаске не удалось разговорить его на эту тему во время беседы в 1890 году, хотя Гаске и пытался направить разговор в философическое русло:
Сезанн: В сущности, если у тебя есть характер, значит есть и талант. Я не говорю, что характера достаточно, что достаточно быть славным малым, чтобы хорошо рисовать. Это было бы слишком просто. Но я не думаю, что гениальность – удел негодяя.
Гаске: Вагнер?
Сезанн: Я не музыкант. И давай уж тогда проясним: негодяй – тот, кто не обладает дьявольским темпераментом, но все же умудрился кем-то стать с этим своим темпераментом. ‹…› Главное, не пачкать руки, вот что я имею в виду. Все художники, черт побери, так или иначе всегда малость сходят с рельс, кто больше, кто меньше. Есть такие, кто ради успеха… да, но я считаю, это как раз те, кто обделен талантом. В искусстве надо быть неподкупным, а чтобы быть неподкупным в искусстве, надо приучиться быть неподкупным и в жизни. Помнишь, Гаске, у старика Буало? «Испорченность души всегда видна меж строк». Короче: одни умеют делать дело, другие умеют делать вид. Когда ты знаешь, что делаешь, нет необходимости себя выпячивать. Всегда видно, кто чего стоит{70}70
Gasquet. Cézanne. P. 338–339. Ренуар написал портрет Вагнера.
[Закрыть].
На склоне лет он иногда просил Мари Гаске, превосходную пианистку, поиграть для него – преимущественно подборку из «Вольного стрелка» (1821) или «Оберона» (1826) Вебера – и почти всегда засыпал. Тактичная пианистка, чтобы вывести его из дремоты, приспособилась играть последние аккорды fortissimo, тем самым избавляя слушателя от неловкости{71}71
Cézanne Paul. Mes Confidences // Conversations avec Cézanne. P. 24; Mack. Paul Cézanne. P. 23. Мак слышал это от самой Мари Гаске. Друг Сезанна Антуан Фортюне Марион лично знал Вебера, с которым он познакомился через общего друга Генриха Морштатта, немецкого музыканта (горячего поклонника Вагнера, который в свою очередь был горячим поклонником Вебера). Многотомная биография Вебера, написанная его сыном, вышла в 1864–1866 гг., когда Сезанн, по слухам, интересовался Вагнером. «Девушка за фортепьяно» – R 149. Ср.: Andersen. The Youth. P. 400–405; Lewis. Cézanne’s Early Imagery. P. 186–192.
[Закрыть]. Звуки фортепьяно возвращали его во времена юности. «Все как в пятьдесят седьмом! – восклицал он. – Я снова молод. Ох уж эта богемная жизнь!»{72}72
Bernard. Souvenirs… // Conversations avec Cézanne. P. 64.
[Закрыть]
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?