Текст книги "Все люди – братья?!"
Автор книги: Александр Ольшанский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
К «цивилизации» еще не приобщась…
И все-таки я считаю, что у меня были интересные и даже по-своему счастливые детство и отрочество. Для каждой поры года мы находили свои игры.
Если зима – катание на широченных трофейных лыжах, на санках с деревянными полозьями, на коньках по залитому льдом лугу или же на одном коньке, на снегурке, прикрученном веревками к сапогу или валенку. Старший брат в конце нашего огорода, на замерзшем болоте, устраивал так называемую крутилку – нечто вроде космонавтской центрифуги. В лед забивалась труба, на нее надевалось колесо – от телеги или зернового комбайна. К нему привязывалась воряка, то есть очень длинная жердь. На конце ее закреплялись сани. На них ложился какой-нибудь доброволец, и мы, упираясь в жердь, начинали раскручивать конструкцию. Сани, вращаясь по кругу, набирали такую скорость, что всё перед глазами сливалось в бесконечную снежно-серую ленту. Центробежная сила неумолимо возрастала, отрывая тебя от саней, и наступал момент, когда сопротивляться не оставалось мочи. И тогда ты кубарем, на животе или на спине летишь по льду, через оттепельные лужи, в заросли камыша или в сугроб на краю болота. Среди нас попадались ребята очень цепкие, которые выдерживали по десять и больше кругов.
Потом появилась мода играть в хоккей. У нас не было ни клюшек, ни ботинок с коньками – даже шайба самодельная. Вместо клюшек мы использовали так называемые кийки, то есть кии с утолщением на конце. Такого добра в окрестных ольшаниках было навалом. Однажды игра в хоккей закончилась для меня плачевно. Родители в тот день купили мне на базаре поношенные сапоги, сегодня это называется сэконд-хендом. Сапоги оказались гнилыми – я и часа не поиграл в хоккей, как они запросили каши. Я пошел домой, и отец, увидев разинутые рты сапог, так расстроился, что не удержался и ударил меня по лицу гнилым секонд-хендом. Каблук пришелся на верхнюю губу. Хлынула кровь – много лет в том месте был шарик, а губа припухшей. Даже сейчас языком я ощущаю рубчик. Видимо, отец понял, что ударил меня несправедливо, – больше никогда не поднимал на меня руку.
Весной разливался Донец – вода доходила до железной дороги, а в сорок втором и сорок восьмом годах почти к нашему крыльцу. У отца, заядлого рыбака, была лодка и вентери. На ночь он отправлялся в плавание ставить вентери, а утром – трясти их, то есть выбирать пойманную рыбу. Попадались щуки, караси, лини, не считая окуней, плотвы, красноперок… Иногда часть улова мать продавала на базаре. Однажды отец поймал рыбца килограмма на два, не меньше, завялил – до сих пор помню нежно-розовое мясо, которое мы ели на Пасху. На протяжении всей жизни я сравниваю всякую рыбную вкуснятину с отцовским рыбцом – он так и остался в моем понимании образцом рыбного деликатеса.
Пока продолжалось половодье, лодка днем не простаивала – попадала в распоряжение Виктора, который катал на ней ребят и девчат. Пацанва сооружала из старых шпал, подвернувшихся под руку, или прибившихся к берегу бревен плоты. До сих пор помню блаженство от негромкого всплеска воды у железнодорожной насыпи, бьющих в глаза солнечных зайчиков и от непередаваемой весенней истомы, когда вся природа просыпается, а в твоей душе нарастает предощущение радости и счастья.
Уходила вода, и луг покрывался кияшками – мускари или мышиным гиацинтом. От этого он становился синим. Мой сын, который в детстве на лето приезжал в гости к дяде Вите, так и прозвал пространство за железной дорогой Синими лугами. Казалось, все изюмчане ходили на Синие луга за кияшками. Затем вместо них поднимались миллионы рябчиков, которые мы по неведению называли колокольчиками. Синие луга становились коричневыми, а потом до самого сенокоса были лишь зелеными.
С приходом тепла подрастающее поколение перемещалось на берега Донца. Великая вещь – река детства. Не представляю своего детства без Северского Донца. Мы не ездили в пионерлагеря – не помню ни единого случая, чтобы кто-нибудь из моих сверстников поехал туда. Что уж говорить о каких-то «артеках»… Где-то в нереальной жизни были пионерлагеря, поездки на море, хотя Азовское море находилось от нас всего-то в двухстах пятидесяти километрах.
У нас был Донец. С прозрачнейшей по утрам водой. Такой чистой, что в ней водилось множество раков. Если хотелось пить, то мы ныряли в глубину и пили там воду. А раков мы ловили в норах, в тине, то есть в куширях, если изъясняться на изюмском суржике, и запекали в кострах, точнее – в углях. Должно быть, в детстве я съел столько раков, а потом на Дальнем Востоке – чилимов, в Москве – креветок, как в столице называются чилимы, что у меня образовалась сильнейшая аллергия ко всем членистоногим, в том числе и к дафниям. «Ни в коем случае не заходите в зоомагазины. Если увидите такой магазин, – переходите на другую сторону улицы. Избегайте аквариумов» – такие рекомендации получил я когда-то в институте иммунологии.
Мы купались в реке, как правило, до посинения. Выскакивали на пологий песчаный берег, ложились на раскаленный песок. Блаженствуя, подгребали к груди горячие порции. Отогревшись, прыгали в воду снова. Особенным шиком было ныряние с крутых прибрежных круч – к счастью, никто из моих знакомых не свернул шею. Надо заметить, что мы побаивались мощных водоворотов, – Донец в те годы был рекой быстрой и мощной. Мы придерживались правила: если попал в водоворот, то не сопротивляйся ему, а набери воздуха побольше и ныряй – течение тебя выбросит. Кто не знал такой тонкости, того искали в реке баграми…
Рядом с нашей купальней начинался дубовый лес с ивами на берегу – там мы устраивали так называемые тарзанки, поскольку все бредили ими после фильма «Тарзан». С помощью тарзанки, то есть привязанной длинной веревки к дереву, можно было с диким воплем долететь чуть ли не до середины Донца. Если налетала гроза, то мы всегда прятались в воде. Над головой громыхали молнии, вода чернела, но и становилась теплее, потом вскипала под струями скоротечного южного ливня.
Возвращались домой, буквально шатаясь от усталости и зверского голода. Донец воспитывал нас, закалял нас физически и духовно, прививал любовь к родной земле.
Одним из увлекательнейших летних занятий считалась, конечно же, рыбалка. На удочку мы ловили рыбу редко, поскольку на крючок цеплялись исключительно бычки да секеля, то есть верхоплавки, они же уклейки. Рыбу мы ловили кобылой – сеткой, привязанной к жестким палкам, сбитым, как каркас крыши длинного сарая. Только раз в десять поменьше. Кобылой можно ловить, по крайней мере, вдвоем.
Снасть тихо подводилась к берегу, где зеленели водоросли. Опускали кобылу на дно и ну давай колошматить ногами по зарослям. Несколько секунд бурной атаки – и кобылу надо подхватывать. Вода выливается, а под «крышей» кобылы обязательно прыгает на сетке, как на батуте, какая-нибудь рыбешка или же извиваются вьюны. Этой рыбы, похожей на змей, в наших речушках, болотцах и старицах водилась тьма. Мы ловили их плетеными корзинами. Однажды отец, это произошло еще до моего рождения, в озере Кривом, на самом деле старице Донца, прорубил полынью, вставил рогожу, изогнув ее восьмеркой, и наловил вьюнов целый ящик конных саней.
Особое мастерство требовалось для ловли щук. Мы основательно мутили воду, а щука любит только чистую и прозрачную. Она в мутной воде высовывает голову, точь-в-точь как кефаль, когда осенью подходит к черноморскому берегу. В такой момент мы и ловили зубастую хищницу.
Детство наше было настолько богато, что я далеко не все перечислил наши радости и забавы. Мы любили играть в жмурки, то есть в прятки, в знамя в Моросовском лесу – суть игры состояла в том, чтобы украсть у противоположной команды знамя и доставить его на свою территорию.
Самозабвенно играли в футбол. Без помощи родителей или спортивного общества заработали себе на спартаковскую форму для всей команды. Во имя этого собрали многие тонны железного металлолома и сотни килограммов цветных металлов. Как футболист я оказался совершенно бездарным, поэтому мне доверяли лишь роль крайнего защитника.
В нашем арсенале имелись и всевозможные розыгрыши. Например, установить тыкву со свечой во дворе каких-нибудь мнительных соседей. Постучать в окно и ждать, что будет дальше. Перенести часть забора во двор соседу, но так, чтобы сразу стало видно, кто «вор». Однажды мы допоздна и до отвращения наигрались у нас в лото, и тогда тетка Манька решила показать нам класс розыгрыша. Еле сдерживая смех, она к черной нитке привязала сантиметров через двадцать десяток спичек, потом несколько скомканных бумажек. «Колдовством» на двух палочках перегородила дорожку к дому Быковых. Сам Быков, орденоносец, служил в конармии у Буденного и немало заливал за воротник. В отличие от своей жены, он вряд ли верил в Бога или дьявола. Но его жена Аксинья, из Заброд (Заброды – такой же род, как Душенки, Вильшаные, то есть Ольшанские, Патлани и т. д.), отличалась набожностью, мнительностью и обидчивостью. Представителей рода Заброд почему-то дразнили котами. И стоило кому-нибудь на всю улицу крикнуть: «Брысь, проклятая!», как Аксинья, внушительнейших размеров дама, поднимала крик. Могла на автора возгласа и подать в суд. Лицо ее испещрила оспа, поэтому Аксинья обладала целым набором едких уличных прозвищ, которые я не привожу лишь по этическим соображениям.
Утром следующего дня мы, спрятавшись за забором, наблюдали за развертывающимися событиями на быковской дорожке. Медленно и вразвалку шла Аксинья по огороду и вдруг увидела спички и бумажки на черной нитке. От неожиданности замерла, потом, поочередно осеняя то себя крестом, то явным колдовством, попятилась назад. И побежала в дом с криком:
– Николай! Николай! Нам пороблено!
«Пороблено» – значит наколдовано. Мы давились от хохота, наблюдая, как молодой Быков опасливо приближался к чарам тетки Маньки с охапкой соломы на вилах. Потом поджег солому и предал страшное колдовство огню. В тот же день Быковы для верности пригласили попа, который освятил дом и окропил святой водой заколдованное место.
Боже мой, а как мы пели песни теплыми и звездными вечерами! Собирались на шпылях (песчаных пустырях) или за околицей, усаживались на теплый и ласковый песок или теплую землю и начинали петь. Надо заметить, что не девчата, а мы, ребята, выступали заводилами. Пели мы русские и украинские народные песни, популярные советские, упиваясь под огромным изюмским небом красотой мелодии и слов, которые рождали в детских душах бездны чувств.
Если бы я был Гоголем, то спросил бы: а знаете ли вы, как летом пахнет на окраинах Изюма чабрецом? Нет, не знаете. Не знаете и такое растение, растущее на песчаных буграх упрямым колючим кустиком и цветущее крохотными лиловыми цветочками. Оно было моим первейшим лекарством, когда вдруг нестерпимо начинало резать живот. Все детство, каждый месяц, особенно летом, выручало меня это чудодейственное растение, которое я сам себе заваривал. Сколько же всевозможной отравы мы съели в детстве?!
А еще меня донимали нарывы на ногах. Ведь ходили босиком, а возле железной дороги сколько валялось всевозможных камней! Тем более что дорогу в войну взрывали. Если не каждый день, то через день я разбивал в кровь пальцы на ногах, подчас даже срывая ногти. Или пробивал пятки – колючей проволокой, которую нам натащила Европа, всевозможными занозами, гвоздями, колючками. Большие пальцы и пятки почему-то имели обыкновение нарывать. Какими же мучительными были ночи, с глиняной повязкой, под которой созревал нестерпимо медленно нарыв.
И какое же приходило облегчение, когда кожа лопалась, гной выходил. Спустя день-два рана подживала, старая кожа отслаивалась, обнажая новенькую, розовую и нежную, которую ожидала та же судьба. Безусловно, моя мать не ошибалась, когда говорила в таких случаях: «Зажывэ, як на собаци». Заживало, куда ему было деваться…
Нет, не пересилить мелким неприятностям мои воспоминания о детстве как о поре счастливой. Разве стоил сорванный ноготь одной песни под огромным небом?
Когда я сейчас заслышу или натыкаюсь на камлания современных бардов-пузочесов, в чьих песняках ни складу, ни ладу но зато много модного речитатива, похожего на наркотический бред, отчего зрители, подрастающее поколение баблоинов, воздев руки, превращаются в орду трясунов, я тут же вырубаю радио или меняю программу в «ящике». Не могу я взирать на банды подтанцовщиц, которые, обходясь несколькими квадратными сантиметрами материи для концертного наряда, откровенно виляют голыми задницами и трясут сиськами. Хватанули «культурки», к «цивилизации» приобщась, – тут мне и добавить нечего…
Не новые человеки
Мое детство и юность пришлись на время, когда еще жили люди, разительно не похожие на ходульные образцы так называемого нового человека, которого пытались вырастить большевики. Как я понимаю, велась постоянная работа по созданию некоего безличностного существа, наделенного коммунистической идеологией, которому не позволялось ни в малейшей степени сомневаться в ее истинности, возмущаться функцией беззаветного малооплачиваемого труда и способностью, в случае чего, сражаться до последней капли крови и отдать жизнь за социалистическое Отечество. Ведь в любом сражении важно победить врага и остаться самому живым.
Ан-нет! Почему-то внедрялся в сознание и по сей день внедряется панихидный героизм. Думается, объясняется он поразительным безразличием власти к человеку вообще.
Люди старшего поколения, родившиеся задолго до октябрьского переворота, которых я знал, были не стандартными винтиками, а личностями, нередко претендующими на то, чтобы стать в моих рассказах литературными типами. Годам к двадцати я понял, что люди, родившиеся в годы советской власти, особенно мое поколение, в немалой степени стандартизированы. Двойная мораль, одна – напоказ, а другая – для собственно жизни, которая допускала и воровство, пусть и мелкое, шабашечное, несунское, и поиск путей, как объегорить начальство. И зависть, и нетерпимость к чужому успеху или чужой удаче, и вранье, не говоря уж о пьянстве, мордобое, в которых давало о себе знать постоянное унижение человеческого достоинства.
Не могу сказать, что старшее поколение вызывало у меня исключительно положительные эмоции. Наверное, жизненный опыт делал их устойчивыми к социальной шизофрении, эпидемии которой буйствуют на одной шестой части суши вот уже более века. Круг за кругом, только с разными бирками: от коммунистического светлого будущего до либерально-капиталистического процветания. Если мои сверстники и современники постарше старались не высовываться, как бы вжимались всем существом в общие народные массы (выраженьице еще то, из тех времен), маскируясь под них, с целью не только выжить, но и благоденствовать, то люди дооктябрьского сукна на их фоне, как правило, смотрелись личностями и индивидуалистами. Для меня, как начинающего литератора, их судьбы служили благодатнейшим материалом.
Чего стоил, к примеру, некий Павел Логвинович, кажется, по фамилии Душенко, а по-уличному – Павло Патлань! Он обладал по крайней мере тремя выдающимися особенностями – даром непревзойденного вранья и непревзойденной лени, а также неистребимой тягой к воровству. Высокий и статный, он медленно шествовал по улице, поворачивая голову то налево, то направо. Все знали, что Павел Логвинович приглядывается, чего бы спереть.
Бывало, зайдет к нам, беседует с отцом о том, будет ли новая война, об охоте, о новостях, например, о снижении цен. Иногда Павел Логвинович начинал вспоминать свою воинскую службу в годы революции в Петрограде и о том, как ездил Ленина арестовывать. За подобный треп в те годы он мог бы отправиться на Соловки, но ему все сходило с рук.
Как только Павел Логвинович покидал нашу хату, мать тут же приступала к обследованию: а всё ли на месте, ничего не пропало? Поскольку не было еще такого случая, чтобы Павел Логвинович ничего не стащил, хоть одну рукавицу, да и ту дырявую, хоть обмылок, хоть портянку, но украдет.
– Догони его, пусть рукавицу отдаст! – велела она отцу.
И отец шел к калитке, ведущей на улицу, и кричал вслед величественно удалявшемуся приятелю: «Пал Логвинович, а рукавицу-то отдай!»
Тот останавливался, делал вид, что ищет по карманам, наконец, находил рукавицу и бросал ее в сторону отца со словами:
– А я думал: моя.
Отцу приходилось идти поднимать рукавицу, а вернувшись в хату, выслушивать упреки матери, которая требовала, чтобы Патланя у нас и духу не было. Впрочем, у матери имелись и другие причины недолюбливать Павла Патланя. Из Петрограда он привез жену, которую сделал, наверное, самой несчастной женщиной на свете. Жили они в старой-престарой хатенке, подслеповатой и холодной. Постоянно недоедали, поскольку, невзирая на громкую славу ворюги, Павел Логвинович-то воровать как раз и не умел. Ничего не украл, чтобы поправить свое разрушающееся гнездо, не принес вечно болевшей и голодной жене. Моя мать, как и другие соседки, когда Павел Логвинович отсутствовал, носилась с кастрюльками к несчастной женщине.
Кому-то, как известно, везение сыплется со всех сторон как манна небесная, а по отношению к этой семье применима лишь пословица: пришла беда – отворяй ворота. У Павла Логвиновича было две дочери. Младшая – невзрачненькая, похожая на подслеповатую чухоночку, но как-то устроилась в жизни – и замуж вышла, и работала на оптико-механическом заводе, кажется, и квартиру получила. А вот старшей Вере, красавице, в жизни не везло. Во время войны ее угнали в Германию. Вернулась она из неволи, а относились к таким у нас хуже некуда. Сами же виноваты, что не защитили девушку, позволили увезти в проклятую Неметчину.
Как литератор я могу лишь домыслить, что творилось в душе красавицы Веры, которая вернулась с чужбины на Родину, оказавшуюся вдруг мачехой. Никто и не знал, что у нее случилась любовь с пленным японцем. У Веры Павловны (так ее все называли) родился очень японистый мальчик Боря. Потом японцев увезли из Изюма, и Вера Павловна, к тому времени невероятными усилиями построившая дом, приняла какого-то примака. От него родился также мальчик – светленький, с красивыми завитками на голове, голубоглазый Славик. Они были очень хорошими ребятами, добрыми и не зловредными. Но японское происхождение, видимо, не давало покоя Борису, и он принялся беспробудно пить. На ту же стезю попал и Славка. До получения нэзалэжности они еще кое-как держались на плаву… В судьбе этой семьи как бы сошлись силовые линии всех самых значительных событий XX века.
Наверняка на каждой окраине, в каждом селе или поселке есть своя жрица любви. Нашлась и у нас такая, жила она в старой, беднее некуда, хатенке на шляху, то есть на улице маршала Федоренко, который, как известно, родился в Цареборисове, переименованном в Красный Оскол. Если бы хатенка не стояла возле самой дороги, то и судьба Харитине Красновой, возможно, выпала бы иная. Да если бы еще и войны не было, да не погиб на ней ее муж и отец моего сверстника, может, на год-два старше меня, Вани Краснова. Но поскольку всё это произошло, хата стояла вблизи большой дороги, а любви хотелось, хоть какой-нибудь, но любви, то Харитина открывала дверь, что называется, встречному и поперечному. И появлялась в хате разноликая ребятня, однажды и двойня родилась – два брата-демократа, как мы их называли шутя.
Мне как-то пришла мысль написать о рассказ о Харитине. Чем больше я вдумывался в ее судьбу, тем меньше в моей палитре оставалось черной краски. Не стыкуется черная краска с могучим желанием любви. Я ведь знал, что это такое, как ни странно, по своему опыту. Как-то женщины, в том числе и моя мать, сгребали сено на лугу. Мне было шесть лет, и я привык к тому, что одна меня тетка тиснет, другая по голове погладит. Одна из них стала играть со мной в прятки, и, когда мы зашли в высокую траву, она вдруг повалилась на спину, прижала меня к себе и страстно задышала: «Ну, давай… Давай же». Честно говоря, я тогда и не понял, что от меня требовалось. Вправе ли мы осуждать многие миллионы солдаток, миллионы вечных невест, чьи суженые сложили головы на войне, что им так неистово хотелось любви?
На нашей окраине жила не только любовь, но и ненависть, и невероятная жестокость. В детстве мать потрясла меня рассказом об истории семьи Дядусов. Мрачный, молчаливый, с пристальным взглядом дед Дядус, его жена, черноволосая и плотная Дядуска, в отличие от мужа общалась с соседями, – видимо, ей очень хотелось считаться хорошей и доброй. Их дочь жила на нашей окраине незаметно, занятая учебой и работой в городе.
Но был в этой семье еще и сын Матвей. Дядусы появились на нашей окраине после революции, происходили они из поляков или литовцев, и, по слухам, имели золотишко. Тайник якобы и нашел восемнадцатилетний Матвей. И, как говорится, запустил в него руку.
И вдруг Матвей исчез. Нашли его за железной дорогой в ольшанике, когда в трупе завелись черви. Сбежавшиеся соседи узнали его. Позвали Дядусов. Но у них ничего и не дрогнуло.
– Это же ваш Матвей, разве вы не узнаете его? – спрашивали соседи, думая, что Дядусы от горя онемели.
– Нет, не наш, – спокойно произнес Дядус, повернулся и пошел прочь. За ним так же спокойно последовала Дядуска.
Матвея похоронили соседи. Не знаю, насколько правдиво я изложил эту историю. Я написал о том, что говорили соседи. А мы, дети, обходили дом Дядусов под красной железной крышей, поставленный глухой стороной к улице, десятой дорогой.
Должность местной ведьмы у нас, конечно, не пустовала – считалось, что таковой является бабка Полячка. Если с нею доводилось встретиться на улице, то все поголовно считали, что встреча не к добру. Если же она шествовала от своей хаты, стоящей чуть ли не на шляху, на Вильшанивку, в добротный дом своего зятя, с пустым ведром, то выйти в этот момент на улицу считалось верхом безрассудства.
Полячка действительно родилась в Польше, и привез в Изюм ее с дочерью зять М. Он служил в годы революции на польской границе и, судя по тому, что в голодомор тридцать третьего года семейство М. отоваривалось в магазине «Торгсина», то есть торгового синдиката, прозванного в народе торговлей с иностранцами, где за драгоценности можно было купить все, служил далеко не бескорыстно. В первые послереволюционные годы через границу просачивались сотни тысяч беженцев, немало среди них попадалось с драгоценностями. Молва приписывала М. грабеж несчастных буржуев. Она же дала ему и кличку – Старэць, что на украинском языке означает нищий, побирушка. Он где-то работал, но в основном занимался пчелами. Каждый день садился на мотоцикл и ехал на свою пасеку.
В пользу справедливости молвы насчет его отличий на границе свидетельствует такой случай. В голодомор какой-то голодающий нарыл немного картошки на грядке за железной дорогой. На беду, картошку там посадило семейство М., а на еще большую – его глава поймал беднягу на своей грядке. Ничтоже сумняшеся М. перебил ему ноги штыковой лопатой. Погрузил на тачку и повез на железнодорожную станцию.
Множество раз я убеждался в том, что тот, кто делает зло, неминуемо получает наказание. Если не сам, то его потомки, что хуже всего. Не удалось и М. стать исключением. Их старший сын в юности лишился глаза – выбило веткой. Потом его убили – в те годы, когда убийства считались поистине чрезвычайными происшествиями.
С дочерью М. я ходил в школу. Она была приветливой, доброй и умненькой девочкой – совершенно не похожей на свою бабку Польку, ни на родителей. Окончила Изюмское отделение Харьковского политехнического института. Вышла замуж за моего одноклассника, и жили они нормально, как вдруг молодая женщина заболела. Должно быть, добрая ее душа не выдержала груза наследственного зла.
На моих глазах разворачивалась яркая картина настоящей, а не книжной жизни. Да и мои родичи были далеко не паиньки. Повторяю, нет худа без добра: и худо, и добро дали мне, как литератору, очень много.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?