Текст книги "Вернуть Онегина. Роман в трех частях"
Автор книги: Александр Солин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 31 страниц)
15
Накануне Нового года они поссорились. Повод, по которому это случилось, теперь уже забыт, но можно предположить, что спичкой чиркнул Сашка – ему определенно не понравилось, что дела настоятельно требовали ее домой, в то время как он, видите ли, размечтался провести новогоднюю ночь с ней. Интересно, как он это себе представлял?
Вот что она помнит точно, так это слово, брошенное в него впервые:
«Никогда не думала, что буду твоей любовницей! Не женой, а любовницей!»
Фу, какое противное, гадкое слово! Но оно было сказано, и стало частью ее словарного гардероба, и она примеряла его потом на себя при всяком удобном случае. Слово, как удивительное универсальное платье меняло под действием настроения силуэт и оттенки: могло переливаться нарядными концертными блестками, отдавать серой мышиной скукой, мешковато по-детски морщиться, дразнить кокетливыми складочками, до вожделения облегать, пыхтеть черной, как сажа злостью, превращаться в мятый байковый халат, висеть унизительной сиротской робой.
«Действительно – кто я тебе? Всего лишь любовница!» – говорила она, когда хотела его позлить и когда уже ничего не хотела.
Однако чаще всего слово становилось плащом-невидимкой и укладывало ее в кровать, где он утешал ее наивным детским лепетом, посмеяться над которым мешали лишь деликатные голые обстоятельства:
«Ты и только ты моя жена! – бубнил он. – Единственная и вечная!»
Когда тон платья сгущался до угрожающе-вороненого, он угрюмо отвечал:
«Но ведь я же тебе все время предлагаю: давай уедем домой! Там у тебя будет все!»
Она молчала, а он, принимая ее молчание за колебание, давал волю фантазии и в лучших традициях соцреализма лепил перед ее прикрытыми в досаде глазами монолитную композицию их будущей жизни, и жар его убеждения запекшейся радужной глазурью застывал на квартире, машине, даче и скульптурах двоих детей – мальчика и девочки.
«Кстати, – перебивал он сам себя, – если бы у меня тогда родилась дочь, я бы назвал ее Аллой!»
Пользуясь этим беспочвенным отступлением, вернемся на пару слов в их первый вечер, когда он среди прочих потерь обнаружил одну, вполне восполнимую.
«Где мой кулон?» – спросил он, целуя занятое другим кулоном место.
«Там же, где и все остальное…» – ровным бесстрастным голосом ответила она.
«И мои письма тоже?» – полуутвердительно произнес он.
«Тоже…» – равнодушно ответила она, невольно вспомнив лихорадочную, безжалостную торопливость, с которой пихала их в печь, а затем рукой, испачканной в саже, подносила к ним спичку, ожидая, когда та догорит до самых ногтей, чтобы поджечь следующую, а за ней еще одну – письма не желали разгораться. Как смотрела, отстранясь, на объятые пламенем бумажные мосты, на то, как весело и ярко пылали пропитанные горючим его страсти белые прокладки межстрочного пространства с ароматом только им известных подробностей. Как корчился в огне ломкий силуэт ее нежной подростковой хрупкости и становился чадом молочный запах ее тела. Как вспыхивали шелка ее наивных стыдливых открытий и никем не поколебленной невинности. Как вздувалось буграми огненных язв святое исступление их сердец, и вскипала любовная испарина их обессиленных тел. Как превращались в невесомую золу его хорошие, искренние, невыдуманные слова про душистый пряный запах ее волос, глубокие безмятежные омуты глаз, пугливые и стыдливые ресницы, теплую, нежную, свежую кожу и легкие воздушные поцелуи…
«А я твои сохранил…» – со смесью укора и гордости сообщил он.
«Да ну! – удивленно откликнулась она и тут же насторожилась: – Где же ты их прячешь? Жена не найдет?»
«Не найдет. Они у отца в гараже…»
«Тогда отец найдет, а я не хочу!» – вдруг дошло до нее, что лучшая часть ее души вынуждена воровато прятаться в бензиновых парах, задыхаясь летом от жары и промерзая зимой до синих косточек-строчек.
«Не волнуйся, он знает…» – обронил Сашка.
Через две недели он, сняв с нее чужой кулон, обручился с ее шейкой симпатичным аквамарином, наказав никогда его не снимать.
«Вот они, мужики: воруют деньги у семьи, чтобы порадовать любовницу!» – подумала она тогда, и мысль ее наглядно соответствовала началу того женского возраста, где все мужики – сволочи.
«Так вот!» – продолжал Сашка, не ведая, каким раздражением отдаются в ней его провинциальные фантазии. И чем больше он увлекался, тем сильнее ей хотелось вынести его за скобки. Действительно, зачем ей эта безнадежно хромоногая опора?
Она встретила Новый год в компании Нинки, ее мужа и их друзей. И хотя количество выпитого и градус веселья проделали изрядные бреши в броне ее скрытности, она так и не призналась Нинке, что живет с Сашкой. Да, у нее есть мужчина в Москве. Да, москвич. Георгием зовут. Познакомились в Публичной библиотеке. Работает в НИИ. Нормальный парень. Говорит, что любит. Да, вроде, любит. Нет, точно любит! Замуж? Да, предлагал, но она пока не хочет. Что хочет? То же, что и все – убедиться хочет, проверить хочет, полюбить хочет! Посмотрим, посмотрим, посмотрим…
На второй день девяносто второго года власть коварным иноземным приемом отправила страну в другое измерение. Отпустила вожжи цен, торговли и прочих монополий – иначе говоря, велела населению не мешать ей и зарабатывать, кто чем может. «Хорошо, пусть, ладно!» – согласилось невзыскательное население, особо довольное тем, что может теперь свободно гнать самогон. Оказалось, что одни не умели ничего, другие умели торговать, третьи – воровать, четвертые – убивать, у нее же получалось одевать. И не ее вина, что ветер перемен оказался ветром вертепа, а евразийская цивилизация перешла в разряд сослагательного хлама. Ко всему можно привыкнуть: если, например, каждый год переводить время на час вперед, то можно поменять день на ночь и жить валетом к остальному миру.
Наступила эпоха перепродаж с ее похожими на дикие ульи ларьками и экономикой, в которой пчел было больше, чем меда. Назовут ли ее великой или позорной зависит от тех, на чьем содержании находится история страны. Не хотелось бы судить, хорошо это или плохо: просто мы так живем. В Европе, например, живут по-другому. В мире есть место и здоровой, радостной, в солнечных бликах реке, и хмурому, больному дождевой оспой водоему.
Между прочим, это даже хорошо, что она оказалась в тот момент дома – будь она в Москве, ей пришлось бы срочно туда отправиться. Около трех недель она потратила на то, чтобы приспособиться к беде, спасти остатки отощавших кооперативных средств и обратить их в скромные материальные запасы и наличную валюту. После чего, распихав доллары по кармашкам элегантных, сшитых ими же самими поясов и спрятав их у себя на талии, отправилась с компаньонкой в жужжащую Москву на закупки. Не забыла она и про новый запас противозачаточных таблеток.
Две недели они носились по столице, свозя купленные материал и фурнитуру на квартиру. Не желая показывать Сашку подруге, в приеме она ему отказала, за что терпеливо выслушивала по вечерам его телефонные, подогретые недовольством жалобы. «Ты что, от жены в ванной прячешься?» – удивленная его нескромной откровенностью, спросила она его как-то со смешком. Оказалось, у друга. Да, выпил немного. А чем еще прикажешь лечить тоску?
Вы думаете, она осталась без работы? Ничуть ни бывало! Нищая, подавляющая часть населения никогда не была у нее в клиентах. Уже к середине февраля (а может, к концу января или началу марта – какая разница: ведь здесь пишется не история экономической конъюнктуры, а история разочарования) осторожный спрос подтвердился. Что ни говорите, а ее ремесло верное – на все времена и режимы, от восхода до заката, от колыбели до могилы, от пеленок до савана!
Отправив подругу в середине февраля домой, она приняла, наконец, Сашку, мечтавшего окунуться в нее с головой. Впрочем, она и сама не меньше его этого хотела.
Ах, этот февраль – гостеприимный сводник, беспокойно-снежный мягкотелый недоросток! Долгожданный и чувственный, он всегда был у них на особом счету. «Это просто удивительно до чего безукоризненно совпадают наши трущиеся части!» – заметенная жаркой любовной вьюгой, имела право думать она, оплавляя горячим телом белый сугроб кровати. Именно в тот вечер он объявил ей про сюрприз. Нет, нет – речь не шла о кусочке независимой московской жилплощади, на которую он имел полное право или о его чудесном избавлении от жены.
«Помнишь, когда-то я обещал сводить тебя в Большой театр на «Евгения Онегина»? – сказал он, взяв ее руки в свои.
«Нет, не помню…» – рассеянно отвечала она.
«А я помню, – со значением сказал он. – Так вот, через неделю идем. В новой постановке. Почти премьера…»
«А ты не боишься, что тебя там увидят с любовницей?» – съязвила она.
«Я ничего не боюсь… – ответил он терпеливо. – Ну, так что – идем?»
«Идем, идем!» – отвечала она тоном, каким хотят покончить с неинтересной темой. С некоторых пор она взяла за правило быстрыми и точными уколами раздражать его поникший энтузиазм.
В назначенный день и час он явился за ней, и она с порога поинтересовалась, дадут ли ей в его Большом театре снять сапоги, потому что если нет, то она наденет юбку пошире. «Ну, конечно!» – снисходительно отвечал он, и она, скинув халат, стала одеваться у него на виду: подставила ему застежку лифчика, натянула колготки, скользнула в них рукой и, выгибаясь и выворачивая по очереди коленки, быстро и точно расправила трусики. После чего влезла в узкую темно-серую юбку, заправила в нее голубоватую блузку с высоким воротничком и набросила сверху темно-синюю короткую кофточку. До этого они несколько раз ходили в кино, но тут ее ждал совсем другой подиум, и она решила пугливой сорокой отсидеться в кустах и понаблюдать. Впервые за свою короткую жизнь она отправлялась в оперу.
«Так пойдет?» – спросила она, разбросав по плечам локоны, подбоченясь и нацелившись в него бедрами.
Он облизнул потрескавшиеся губы и вполне серьезно предложил:
«Может, останемся?»
Они вышли в морозный, черно-синий вечер и наперекор сосредоточенным послерабочим людям направились к метро.
«Помнишь?» – почти торжественно спросил он и продолжил:
«Уж тёмно: в санки он садится.
«Пади, пади!» – раздался крик;
Морозной пылью серебрится
Его бобровый воротник…»
Хотя ни санок, ни морозной пыли, ни бобрового воротника вокруг не видно было и в помине.
«Помню…» – ответила она, не желая признаваться, что если когда-то что-то и помнила, то давно уже забыла.
16
Добравшись до театра, они встали по Сашкиному велению в сквере напротив и принялись разглядывать каменные одежды главного штаба оперно-балетных войск. Возможно, таков был с самого начала его план. Возможно, убедительным монолитным самоцветом, его имперскими внутренностями и подкожным, хрестоматийным действом самого крупного калибра он хотел жахнуть по ее музыкальному бескультурью, чтобы поразить до благоговейного трепета, до топленого почтения, до заведомой всеядности и этим подготовить ее обращение в музыкальную веру, где он занимал бы место первосвященника. Возможно, этим он рассчитывал укрепить покосившийся алтарь своего имени. Возможно.
Вошли, и она испытала волнение, предшествующее некоему важному открытию, которое вот-вот совершится. Волнуясь, прошла в гардероб, скинула Сашке на руки пальто с коротким норковым воротничком, переобулась в туфли, встала, огладила бедра и двинулась вперед, неуклонно забираясь в самую гущу цветных ароматов.
Да, это был еще тот подиум! Девушки-конфетки в платьях-фантиках, которым не хватало вечерней строгости и точности; женщины с телами, потерявшими талию раньше невинности, и питаемые надеждой вернуть нынешней одеждой и талию, и невинность. Ярмарка безвкусицы, напыщенное торжество шальной удачи, выставка испорченного материала, кривая стезя отбившегося от рук силуэта. Неестественно, грузно, пошло, вычурно и чересчур добротно.
А вот это хорошо, здесь видна идея, и к тому строга линия! А это просто замечательно! Сразу видно, женщина знает, что носить и как носить. Сразу видно – ей ведомо то гибкое состояние, когда одежда становится кожей.
Что ж, здесь есть, с кем и над чем работать. А главное, здесь есть деньги!
Они нашли свободное место у бровки коридора, что подобно жгуту распускал и собирал ниточки шагов, связывающих его с ложами бельэтажа. Там они, перебрасываясь короткими репликами, некоторое время стояли, вглядываясь в текущий мимо них праздный поток, и когда дали первый звонок, направились в ложу, где заняли места в последнем ряду.
Из глубины она принялась рассматривать зал: вытянув шею, заглянула в партер и через прорези меж голов и поверх их – на правую половину зала, от бенуара до последнего яруса. Золото и пурпур царили вокруг. И это правильно – любые другие цвета тут были бы неуместны. Торжественной триумфальной тональностью зал напомнил ей их местную церковь, где она в пору пугливого отрочества была с матерью на чьих-то похоронах и запомнила тусклые позолоченные змейки, что срывались с желтых язычков свечей, перебегали с иконы на икону, с алтаря на балахон попа и снова таяли в желтом отражении пламени. Отметила расшитый золотом занавес: «Шелк? Наверное, шелк…»
«Богато!» – сказала бы Матрена с Лужников, которой она так и не сшила платье и которую никогда больше не встречала.
Охваченная любопытством, она на Сашкины вопросы отвечала рассеянно и односложно, почти не поворачивая головы. Ее привлекло роение в сотах партера, где богатые пчелы истово и важно занимали передние ряды, обращая толстые затылки и покатые плечи галерке. И царской ложе тоже. Кто были эти люди, чем заслужили право подставлять себя завистливым взорам, право быть к сцене ближе других, право рассматривать искусство в упор? И стоит ли это право потраченной жизни?
Давно дали третий звонок, но представление затягивалось, что заставило почтенную публику пару раз разразиться нетерпеливыми аплодисментами. Но вот, наконец, дрогнул свет гигантской люстры и, словно незатейливая метафора чьей-то жизни тихо и непоправимо угас. Возникла сумеречная пауза – ровно на то время, чтобы отлетевшая душа успела на крыльях вступления перепорхнуть на сцену, где ее подхватил новый свет.
«Слыхали ль вы за рощей глас ночной певца любви, певца своей печали?» – полилось со сцены.
Она до сих пор помнит то радостное удивление узнавания, что возникло в ней с первых же тактов и потом не покидало до самого финала. Когда-то слышанные краем уха и непонятно как зацепившиеся за память, яркие куски единой музыкальной выкройки соединялись, стачивались и облачали душу в одежду безукоризненного кроя и вкуса.
«Ах, – говорила она себе, – ах! Ведь я же это слышала сто раз! И это, и это тоже! А уж это и подавно: «Я люблю вас, я люблю вас, Ольга!..» Где же я была раньше, почему не хотела услышать все до конца?»
Она хорошо помнит, что пришла на спектакль с крепко сколоченным школьными стараниями резюме приблизительно следующего содержания: «Тоже мне – история! Сначала она любит – он не любит, потом он любит, и она любит, да уже поздно: ее муж, видите ли, мешает! Ну, и что тут такого безвыходного? Да я таких историй знаю – весь вечер могла бы рассказывать! И, между прочим, все хорошо кончаются!»
К ее удивлению музыка обнаружила у легкого, воздушного Пушкина совсем нелитературные страсти и что странно и непривычно – превратила нарядные хрестоматийные строки в театральные страдания подчеркнуто горестного свойства.
Первое действие закончилось неподражаемо безжалостным «Когда бы жизнь домашним кругом я ограничить захотел…», под которым далекие от господских напастей дворовые девки подвели лубочную черту, и она с гордостью сказала себе: «Ах, как хорошо: я все чувствую, я все понимаю!»
Вместе с тем ее эстетическое чутье было задето немалым числом безликих, как нитки реплик, которыми скреплялись отдельные яркие детали оперного одеяния. Иными словами, музыкальное действие в отличие от готовой одежды не прятало швы, о чем Алла Сергеевна с искренним простодушием поведала в антракте Сашке. Он удивился ее проницательности и похвалил:
«Ты правильно подметила: именно, именно нитки! И это еще что – ты бы слышала Моцарта! Там речитатив под клавесин в чистом виде! Вот где нитки, так нитки!»
Второй акт ей не понравился. Нет, конечно, ария «Паду ли я стрелой пронзенный…», сама похожая на затяжной полет стрелы, заставила ее даже прикрыть глаза, но все остальное по ее мнению – нитки, нитки и нитки. И пусть музыка с виолончельной, грузной мудростью отыскала и убедительным образом обосновала роковую логику этого на первый взгляд глупого и совершенно необязательного происшествия, лично для нее бессмысленность дуэли стала еще более очевидна. «Ну, зачем?..» – испытывая труднообъяснимое раздражение, морщилась она, отправляясь на антракт с неостывшим звуком выстрела в ушах. То, что жизнь трагична по своей сути, она поймет лишь через много лет.
Сашка снова предложил пойти в буфет, но она отказалась, и они пошли бродить по лестницам и переходам. Обнаженные руки, голые шеи и смелые вырезы с аппетитной начинкой попадались тут и там. Наверное, она выглядела среди них скромной заблудившейся библиотекаршей.
«Ничего, – думала она, – в следующий раз я оденусь не хуже. Надо только обязательно сшить платье для театра…»
Они возвратились в ложу и устроились в ее золотисто-парчовом разливе. Через минуту тяжелые бархатные объятия занавеса раздвинулись, со сцены в зал брызнул яркий свет, и грянули полонез.
Тут, наконец, в действии обнаружился конфликт, и ей стало вдвойне интересно. Онегин своим поздним прозрением сделался похожим на Сашку, и она, поколебавшись, приняла сторону Татьяны. Слушая арию ее мужа, она вдруг подумала, что вот именно такой муж ей и нужен – взрослый, опытный, состоятельный. Но вот дошли до сцены объяснения, и ей стало стыдно своей неразборчивости, а когда отвергнутый Онегин зашелся в последней тоске, ей стало его жалко, а с ним и Сашку. Она встала и аплодировала вместе со всеми, думая о том, чтобы проступившая влага не переполнила чашу век и не пролилась на затушеванные ресницы. Сашка наклонился к ней и ткнулся губами повыше уха…
«Да, так все и было…» – подумала Алла Сергеевна и поймала себя на том, что сидит сегодня так же, как в тот раз – немного сутулясь и сложив руки на коленях. Только вот была она тогда почти на двадцать лет моложе и без платочка.
«Когда б вы знали, как ужасно томиться жаждою любви, пылать – и разумом всечасно смирять волнение в крови…» – запел на сцене Онегин.
«Боже мой, боже мой! Ведь это я, одна я во всем виновата! Не он, а я!» – неожиданно вспыхнула Алла Сергеевна и торопливо приложила к глазам платочек…
Заговорили, только когда вышли на улицу.
«Ты прочитала мое письмо?» – спросил он.
«Какое письмо?» – не поняла она.
«Ну, тогда, давно… Я тебе его через Нинку передал…»
«А-а, это… Да, прочитала»
«И что?»
«Что – что?»
«Ну, что ты тогда подумала?»
«Не помню. Ничего не подумала. Мне тогда было не до него»
Он проводил ее домой и там сказал, что хотел бы остаться на часок. Она глазами, как осадными орудиями, метнула в него тяжелый возмущенный взгляд:
«Всего на часок? Вот спасибо! Между прочим, проституткам мужики и то больше времени уделяют!»
«Хорошо, я останусь на ночь, а завтра скажу жене, что…» – терпеливо начал он.
«Нет уж, не надо! Иди к своей любимой жене и передай ей от меня привет!» – неожиданно зло оборвала она его арию.
Он отвергнутым Онегиным посмотрел на нее и, ни слова не говоря, ушел.
«Он, видите ли, останется на часок! – еще долго кипела она после его ухода. – Тоже мне, нашел любовницу!»
Так он одним словом уничтожил ее наивные, возвышенные впечатления от оперы, которые она в тот вечер мечтала пролепетать с его груди. Да, конечно, через неделю она допустила его до себя, но разговоров на высокие и беззащитные темы с тех пор всячески избегала.
Вернувшись через две недели домой, она налетела на Нинку и потребовала Сашкино письмо, которое ей когда-то дала.
«Ты мне дала? Да если бы не я, знаешь, где бы оно уже было?!» – задохнулась Нинка от бесцеремонной неблагодарности подруги.
«Ну, хорошо, хорошо, где оно?»
«А зачем оно тебе?» – прищурилась подруга.
«Ну, надо, надо, потом расскажу…»
«Не знаю, где. Искать надо» – поджала губы Нинка.
На следующий день письмо было вручено адресату со словами:
«И все-таки?..»
Пришлось выкручиваться, и она приписала Сашке возможную помощь в одном деле, о которой собиралась по старой и совсем уже незлой памяти его просить. В общем, так, ерунда, не стоит разговоров.
«Так ты с ним уже встречалась? – округлились Нинкины глаза. – Почему не сказала?»
«Потому и не сказала, что не встречалась! Собираюсь только…» – извернулась Алла Сергеевна.
Оставшись одна, она достала и развернула двойной листок в клеточку, украшенный неровной чернильной лесенкой с витыми перекладинами строк.
«Предвижу все: вас оскорбит печальной тайны объясненье…» – сообщалось во первых строках.
Их сомнительному, противопоказанному счастью чтобы сбыться не хватило какой-нибудь пары лет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.