Текст книги "Голыми глазами (сборник)"
Автор книги: Алексей Алёхин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
Братск
То, что именуется Братском, стоит на красной земле – такой, как толченый кирпич дорожек в парках культуры и отдыха.
Строить его начали задолго до официальной даты. О плотине тогда речи не было – возводили соцгородок. Работали зэки. Много их посрывалось со скал, погибло на порогах. После, когда решили соорудить ГЭС, расчищенная ими площадка оказалась под водой. Официально считается, что строительство плотины обошлось без жертв.
Воспетая в стихах и прозе легенда Братска давно иссякла. Есть город временщиков, завлеченных кто северным рублем, кто житейскими обстоятельствами.
Выглядит он уныло.
Дома-коробки почти без зелени, без цветов. Быт налажен плохо. Огромные прибыли станции, алюминиевого завода, лесопромышленного комплекса минуют город.
Не существует и собственно Братска – он весь из нескольких разбросанных на тридцать с лишним километров поселков городского типа. Между ними плохое сообщение, автобусы берут штурмом.
Лишь «коренные», самые давние жители не помышляют уехать. Их немного, они все на хороших местах.
Доходы Братска надо бы отдать ему лет на пять. Может, тогда бы он обустроился и обзавелся тем, что пристало городу.
И уже не был бы общежитием шабашников с бетонными бараками в пять этажей.
Легенду породила плотина.
Это единственное подлинное чудо Братска.
Она прекрасна.
Она так велика, что другой край ее подернут дымкой.
Она уходит вниз гладкой откосой пропастью. И столь же головокружительно взлетает вверх.
Ее бетонное тело врезано в боковые скалы, как в оправу.
Оттенки песка, с которым мешали цемент, испестрили плотину: ее лепили по квадратикам, и эти квадратики видны. Белые, желтые, коричневатые, серые, красноватые заплатки – бесчисленные оттенки песочного цвета в узкой гамме, точно выходы горных пород.
Плотина выглядит произведением природы, да так оно и есть.
Невиданная диковина в нашем гостиничном номере – биде – производит неотразимое действие на посетителей. Обычно после того, как гость заходит в ванную, раздается громкое «Ах!» – возглас восхищения и удивления, за которым следует краткое молчание, во время которого замечательный аппарат изучается и приводится в действие. После чего доносится второе «Ах!», еще более громкое и изумленное, и неосторожно склонившийся над фаянсовым чудом экспериментатор выходит мокрый с ног до головы, приговаривая: «Ребята, да у вас чудесный номер!»
Небо тут какого-то болезненно-голубого цвета, точно выцветшая майка.
В Братск нагрянули молодые японцы с «кораблем дружбы». Власти мечутся: ходит слух об «идеологической акции».
Но все так просто.
В неуютный, необжитой, обманутый город приехали полторы сотни чистеньких, живых, белозубых юношей и девушек. Они ярко одеты, они общительны, они с любопытством разглядывают
Братск. Они интересуются всем – плотиной, школами, архитектурой, заработками, ценами в магазине. Они легко отвечают на вопросы. Они играют с братчанами в волейбол, пинг-понг, бейсбол и весело проигрывают все до единой встречи (не догадываясь, что имели дело со сборными местной спортшколы, предварительно оттрубившими месячные сборы). А после раздаривают горы изумительно сверкающих лаком ракеток, белоснежных волейбольных мячей, тугих и твердых бейсбольных мячиков. Я видел, как тренер победителей со слезами на глазах смотрел на японцев, когда те, улыбаясь, бросили два драгоценных мяча случившимся возле шалопаям. Он мне страшно понравился, этот одержимый волейболом парень. «Господи, – шептал он, – хоть бы пару таких мячей! Кому они дарят!»
И не было никакой акции.
…На протяжении всего путешествия – то на каком-нибудь подоконнике, то на деревенской улице, то вообще на обочине дороги за много километров от всякого жилья – попадались на глаза разрозненные части розовых целлулоидных кукол: руки, ноги, головы… Это производило жутковатое впечатление, вроде предвестия несчастья.
…Сверху, из самолета, речушки, распухшие от запруд, похожи на головастиков.
От Урала до самой Москвы – пожары. Горят леса и торфяники. Желтые густые струйки, выходящие из земли, растягиваются стокилометровыми хвостами. При заходе на посадку самолет ныряет в совсем уже непроглядную муть. Пока он ищет дно, пассажиры шепчут молитвы липкими от аэрофлотовских карамелек губами.
Кишинев
Такое впечатление, что город наводнили глухонемые. Видно, у них какие-то мастерские неподалеку от гостиницы.
Трое – два парня с девушкой – пьют в гостиничном буфете сухое вино, оживленно переговариваясь на пальцах.
Буфетчица, перегнувшись через стойку, доверительно сообщает нам, что у ее подруги в квартире живет такая вот парочка. Ночью, когда они сходятся, то кричат, не слыша себя, на весь дом. «Как кошки, – заключила она без особого осуждения. – И все слушают…»
Шапито
Десять дней я провел в цирке-шапито, раскинувшемся на кишиневском пустыре, прямо на могилах заброшенного кладбища – о чем узнали, когда рыли ходы для иллюзионного аттракциона.
Но как рассказать, не впадая в бутафорию, об этом анилиновом, придуманном и таком подлинном мире?
Об опутанном вантами воздухе.
О цирковой музыке, переворачивающей душу.
О зависти к летучим акробатам.
О косноязычном мрачнолицем клоуне, между выходами судорожно рассовывающем по карманам реквизит.
О директоре с лицом Утесова, пьющем коньяк в своем вагончике среди афиш и накладных.
О канатоходце Алиханове, сверху показавшем мне засасывающую бархатную пропасть манежа.
О нескончаемых двоящихся близнецах и близняшках из номера иллюзиониста.
О старых, вышедших в тираж артистах, так жалко молодящихся при ярком свете прожекторов.
О ревности лилипута, чья крошечная жена блудит с большим «нижним» из икарийских игр.
О потной муке репетиций, когда по тысяче раз выделывают один и тот же трюк – без музыки, без прожекторов, при единственном случайном зрителе на окружающих манеж пустых деревянных скамейках.
О громадном брезентовом куполе.
О запахах, сплетнях, приметах цирка.
Когда-нибудь я напишу…
Речка Берёза
К пяти мы отделывались от леспромхозовского начальства и шли на речку Берёзу, где водится некрасивая серо-бурая рыбешка.
Тропинка вела то лесом, то круглыми, уставленными молодыми стожками зелеными полянами. Маленький песчаный пляж светлел на той стороне реки, и надо было перейти быстрину вброд. При этом рыба металась к водорослям, вроде брызг от брошенного в воду камня.
Пляж прятался в укромной речной излучине, точно в нежном сгибе локтя. А противоположный берег был очень высок, с одинокой сосной. И вечером по нему прогоняли коров.
Интересней всего – смотреть на рыбок. Они заселяют реку в изобилии. У самого берега в мелких лунках греются мальки. Они внимательно следят за тобой, и стоит сделать шаг, даже просто поднять руку, как веером бросаются из западни и повисают в метре от берега серой тучей. Но если войти в воду и стать смирно, мальки один за другим возвращаются и плавают у самых ног. Щекоча, тыкаются в щиколотки носами.
Взрослая рыба так близко не подплывает, но и не пугается особенно, неторопливо прохаживаясь в сторонке.
За излучину цеплялась другая излучина, потом еще одна – они шли непрерывно, петляя в зелени. Одна другую сменяли отмели, и я свободно бродил по ним вдоль реки, разглядывая пасущихся в прозрачной августовской воде рыб и думая, благо вокруг не было ни души, о естественном ходе жизни.
Кяхта
Когда-то сюда достигал через монгольские степи оживленный караванный путь и шел великий торг: китайский шелк и чай на русское золото и пушнину.
Кяхта гремела на всю Сибирь. Когда в этот крайний предел, в забайкальскую глушь, доставили ссыльных декабристов, городская верхушка закатила им грандиозный, на европейскую ногу, прием: для здешнего общества они были прежде всего частицей столичного света.
Теперь тут – дыра.
В местном краеведческом музее выставлен в натуральную величину назидательный экспонат – «бедная бурятская юрта». В ней грустно застыли у очага муж с женой в пыльных национальных лохмотьях. На дне почерневшего котелка поблескивают монетки: кяхтинские старушки приходят сюда, здороваются с манекенами по-бурятски и бросают милостыню.
Директор музея, толстый профессорского вида бурят, отвел нас в мемориальный дом, где когда-то скрывался Сухэ-Батор. Отдуваясь, улегся в ботинках на кровать вождя монгольской революции и оттуда, обводя руками комнату, знакомил с экспозицией.
В городе множество военных. Все дни в единственном ресторане при гостинице пировал лейтенант Евтушенко.
Монгольские сопки покаты, и потому ездят по ним как придется – по прямой. Еще летя сюда на кукурузнике мы дивились множеству расчертивших землю параллельных грунтовых дорог. Теперь объяснилось: ехать по травянистой целине глаже, чем по тряской колее, да и веселей.
Только что кончилось наводнение – разливалась Селенга – и в низинах вода еще не спала. Мы засели. Сопровождающий монгол отправился пешком куда-то за горизонт, за подмогой. А оставшиеся спутники достали холщовые мешочки с крупой и солью, тушенку, разложили костер и принялись варить похлебку. Под сидением оказался чемоданчик водки. Остаток пути ехали уже ночью, распевая «Славное море, священный Байкал» и другие песни.
В Монголии, у чабанов, ночевали.
Ночью мне стало душно в маленькой хибаре, тем более что и за ужином много пили. Я вышел. Овцы, невидимые в темноте, дышали, шевелились, переступали в своих загонах – ночь жила. В черном монгольском небе мерцали крупные шерстяные звезды. И мне открылся первородный смысл древней метафоры: звездные отары.
Овечья метафора
Я вышел из хибары чабанов
с сухим от духоты и водки горлом.
Монголы спали у своих костров,
дремали по степи стада монголов.
Отара звезд кружила в вышине.
Овец отара за спиной дышала.
И смысл метафоры открылся мне,
что пастухи придумали сначала.
…Не было больших и малых городов, воющих ночь напролет аэропортов, светящихся голубоватыми стеклянными стенами заводов и электростанций, тяжелых домов с миллионами горящих окон, бодрствующих в этот час центральных улиц, толп, разделяемых потоками машин с лакированными, отражающими разноцветные огни боками…
Лишь тьма, полная овец и звезд.
В улан-удинском аэропорту, пока ждали рейса, услышал историю страшной и глупой смерти девушки-практикантки в геологической партии. Съезжая на корточках, как с ледяной горы, по скользкой от травы покатой сопке, она выскочила на медведицу с медвежатами, и та ударом лапы содрала с нее скальп. Те несколько дней, что она еще жила, волосы вместе с кожей лица бородой висели под голым черепом.
Когда девчонка летела с горки, бывшая при ней собака, учуяв зверя, неслась рядом, лаяла, хватала за платье, но та с хохотом отбивалась от собачьей морды… Хозяин, узнав о случившемся, пристрелил собаку.
Баку
Именно так я в детстве представлял себе посадку на Марс.
Самолет пробежал по земле и остановился посреди голой равнины с редкими желтыми пятнами высохшей травы. По далеким окраинам ее обступал синеющий в мареве нефтяной металлический лес.
Выбранная пилотами лужайка в металлических марсианских джунглях.
Легкий ветерок.
Рощи треугольных вышек подходят вплотную к шоссе. Безлюдье их подчеркнуто непрестанным движением коромысел – качающих, качающих, качающих из земли нефть…
Ночь оказалась черна и прохладна.
Ее освежало влажное цоканье копыт по дну четырнадцатиэтажной пропасти под гостиничным балконом: площадь слегка подсвечена, и по ней катит старинный фаэтон. Со дна пропасти величественной скалой, изрытой гнездами темных окон, вздымается громада Дома правительства.
Фаэтон возвращается с новыми седоками.
Широкая дуга огней взбирается вверх до горизонта. Со стороны моря темно. Только несколько огоньков на танкерах, дремлющих на рейде.
Утром вчерашняя скала превратилась в мавританский замок с башенками.
По гладкой воде залива жуками-водомерками разбежались байдарки.
Город плавал в желтом зное. Он изнывал.
Зной тягуч, как восточная музыка. Небо расплавилось и затопило горизонт. Солнце съело все краски, оставив крышам, стенам, мостовым и морю одну – режущую глаз, белесую.
Оно выбелило даже листву деревьев.
В поисках завтрака – стакана простокваши и квадратика творога – пришлось совершить кругосветное путешествие по прилегающим кварталам.
Зато бакинский базар, куда мы попали после полудня, оглушил завалами разноцветных фруктов, овощей и всяких трав по грошовым ценам. Нахватали чего попало, я вышел ошеломленный. Ощущение рога изобилия не рассеялось даже после, когда дыня оказалась несладкой, а сливы – и вовсе кислятиной. Позже по состоянию торговых рядов мы имели возможность следить за рóдами азербайджанской земли: всякий день какие-нибудь фрукты исчезали, а на их место приходили два-три новых сорта еще роскошней прежнего.
Два художника
Все двери на лестничных клетках были стальные, массивные, заботливо покрытые масляной краской, дабы уберечь не только от взломщиков, но и от самого времени, съедающего сталь. Оставалось только гадать, поднимаясь по лестнице, какие сокровища прячутся в этих сейфах.
К двери была приварена медная визитная карточка с надписью «Сезам-заде». На звонок открыл сам хозяин. Он и впрямь стоял на пороге сокровищницы.
Просторный холл выглядел как пещера графа Монте-Кристо. Нежным розовым блеском сияли на полированной подставке каминные часы, большие и витиеватые, как торт на юбилейном обеде. Черные резные стулья, обитые красной кожей, и такое же кресло, скрестившее ноги под сиденьем, окружали столик чинной толпой. А щедро позолоченная лампа на столике возвышалась подобно осеннему кусту.
Здесь были декоративные тарелки, чеканные блюда, картины в великолепных рамах, статуэтки – отменного вкуса, тонко отреставрированные, бесценные. И сам хозяин был красивый загорелый седовласый старик в распахнутой на груди голубой рубашке. Он был приветлив, энергичен, мудр и говорил глубоким голосом с приятным акцентом. Время от времени холл, где мы беседовали, плавно пересекала младшая дочь художника – скрипачка. Она не была красива, да и не так уж молода, но источала электричество телесной любви: взгляд ее бил, как ток. Когда она присаживалась на минуту и брала в гибкие руки кота, черного, как ночь с зелеными фонарями, и над его горящими глазами вспыхивал ее собственный взгляд, горячая мягкая волна падала по телу мужчины.
Хозяин пригласил в гостиную. На благородных серых стенах висело несколько превосходных картин, много дорогих тарелок и старинные золоченые канделябры с хрустальными подвесками, переделанные под электричество. Стол был уставлен фруктами в старом фарфоре, хрусталем, серебряными вилочками и ножичками. На выбор было предложено шампанское и коньяк…
В сравнении со всем этим великолепием то, о чем говорилось в продолжение вечера, и сами картины художника казались сущим пустяком.
* * *
Мастерская Бахлул-заде была попросту обширный застекленный чердак блочного состарившегося дома. Дверь была нараспашку, я стукнул для порядка костяшкой пальца по косяку, и мы вошли.
На первый взгляд помещение выглядело пустым. Только несколько заляпанных краской мольбертов валялись на дощатом полу. Потом я увидал: не нарушая этой пустоты, у окна справа, на прикрытом ковром матрасе сидел худой старик, как бы помещенный между собственных торчащих вверх острых коленей. Перед ним, через низенький столик, расположился на скамье мужчина помоложе. Они разговаривали и пили чай.
Старик повернул худое черное лицо, из которого редкими седыми клочками торчала борода, и приветствовал нас по-азербайджански. Это и был Бахлул-заде. Он протянул для пожатия руки и указал на скамейку.
Говорил он по-русски плохо, с ужасным акцентом, усугубленным отсутствием зубов: при каждом слове младенческая верхняя десна открывалась, ярко розовея на коричневом морщинистом лице. Глаза у него были светлые, прозрачные, с легкой желтизной.
Бахлул-заде говорил о поездках в горы, о своих друзьях и о том, что болел недавно и перенес операцию – поэтому он кутал поясницу в какую-то синюю тряпку, не то шаль. Что встает рано и в мастерскую приходит чуть свет. Вспоминал, как повздорил с каким-то большим здешним начальником, а потом его уговаривали принять республиканскую премию, а он не хотел. Говорил о своей свободе: по-птичьему природной, как простые потребности в пище, чае, в красках и карандашах – в том, чего почти нельзя у человека отнять.
Пока он рассказывал, я разглядел мастерскую. Мебели почти не было. Прямо на полу лежала еще не высохшая палитра. Угол уставляли банки с краской, водой, какими-то пересохшими, рассыпающимися в прах скелетами неведомо когда принесенных цветов и целый архипелаг налепленных на доску расползшихся свечных огарков. Стены во многих местах сплошь покрывали рисунки, записи, телефонные номера. Одну сторону занимали стояки с холстами. Некоторые из них были повернуты к нам лицом. Они были написаны чистыми яркими красками, казалось, всего тремя – голубой, белой и алой. Полосатые от длинных узких мазков, они рябили и били в глаза горным солнцем. Они сверкали голубым чудом в этой неуютной, запущенной мастерской.
Бахлул-заде звал заходить в любое время, и я еще побывал у него перед отъездом в Ленкорань. Разговаривали, смотрели картины, пили чай. Старик выбрал мне в подарок маленький пейзаж на картоне. Я что-то хорошее сказал о его натюрмортах, и он обрадовался: «Тогда не надо пейзаж. Все пишут о моих пейзажах, никто о натюрмортах, а они тоже хорошие! Я специально для тебя напишу и отошлю в Москву. Вот на этом картоне, – он показал картон. – Скоро появятся гранаты, виноград… Это будет красивый, яркий натюрморт!»
И мы расстались, договорившись, как мне передадут картину.
Но я не получил ее. Двумя месяцами позже Бахлул-заде умер в онкологической клинике, не доживя до повторной операции.
В провинции пишущий человек из Москвы – что-то вроде начальника. Нам дали машину с шофером. Его зовут Биюк-ага.
Большой любитель пожестикулировать и покритиковать начальство, он независим, сметлив, общителен и в меру жуликоват. Словом, классический бакинец.
Он взял над нами почтительное шефство.
Мы попросили показать, где продают чуреки.
Биюк-ага кивнул и свернул в путаницу старых улиц.
Большие серые дома стояли здесь только по одной стороне, другую заполняли розоватые одноэтажные. Мы ехали вдоль каких-то полинявших лавчонок и лабазов, когда нас увидела ватага мальчишек с охапками больших овальных хлебов и бросилась, горланя, к машине. Чуреки полезли в приспущенные окна, Биюк-ага вытолкал их рукой и выскочил из машины. Мальчишки орали по-азербайджански, наш чичероне кричал на них, трогал чуреки у одного-другого-третьего, пренебрежительно мотал головой – и через минуту все было кончено. Биюк-ага распахнул дверцу и торжественно протянул мне горячий пахучий чурек с лопающейся корочкой. Я передал ему рубль, он сунул монету в руку мальчишки, и мы уехали, сопровождаемые криками остальных.
«Большие разбойники эти мальчишки!» – сокрушенно покачал головой Биюк-ага, выруливая на широкую улицу.
Он рассказал, что пекут чуреки в прилегающих домах. Ранним утром их разносят постоянным покупателям, как газеты. А остатки сбывают мальчишки. «Которые пекут, хорошо зарабатывают. Больше ничего делать не надо», – одобрительно заключил шофер.
Профессор в интерьере
Почетный доктор Гарвардского университета, автор восьмидесяти научных трудов, арабист, иранист, тюрколог и специалист по восточной поэтике, профессор А. погорел на контрабанде золотишком, а потому вынужден был на время расстаться с московской кафедрой и воротиться в родные пенаты. Здесь он с привычной энергией занялся залежавшимися сокровищами национального рукописного фонда, дал дюжину интервью местным газетам, вдохнул жизнь в два-три международных проекта и вообще почувствовал себя снова на коне.
А. оказался человеком контактным и уже на другой день позвал погостить к себе на дачу в аристократическое местечко Бильгя на Апшеронском полуострове – в просторечии именуемое Бельгией.
Что-то по-европейски сытое и правда есть в здешних окруженных зеленью и заборами особняках.
По дороге профессор рассказывал о себе. В неполные сорок пять он успел повидать полмира. Читал лекции по арабистике в арабских странах, по иранистике – в Иране, по теории восточной поэзии – в США. И всюду скучал по дому. А вот теперь, вернувшись на солончаковую апшеронскую почву, скучает по остальному просторному миру. Все это вносит в душу смуту, и вот почему он так рано устал жить, пояснил профессор.
Путешествие было прервано долгим и обильным обедом в прибрежном ресторанчике, где нас уже ждали. В заткнутых газетками нарзанных бутылках подавался превосходный коньяк, не имеющий ни малейшего родства со снабженной этикетками официальной продукцией местного завода, так что до профессорской дачи добрались уже в сумерки.
Здесь быстро спускалась ночь.
В бассейне посреди высокой каменной террасы чернела вода.
Над ней, в окруженном навесом светлом прямоугольнике, уже высыпали мелкие звезды.
Профессор зажег электрическую лампочку под навесом, свалил на алюминиевый столик принесенную из машины снедь и крикнул гортанно и громко «Дурданá!» куда-то в глубину дома.
Оттуда появилась толстая деревенская девушка, которую мы было приняли за прислугу. Профессор объяснил, что это его племянница: приехала из горного села поступать в университет под покровительством своего знаменитого дяди. А пока вот ведет его хозяйство.
Девушка унесла кульки, а привезенные арбузы плюхнула в бассейн, чтобы остыли. Мы разделись и тоже присоединились к ним.
* * *
Проснулся я в залитой солнцем тишине и одиночестве. Вышел на галерею. Ни души.
Уже становилось жарко.
В пронизанной солнцем зеленоватой воде бассейна мирно плавал арбуз.
Поверхность воды отбрасывала зыбкие солнечные разводы на решетчатый навес и выбеленные известкой стены.
По бортику гулял тощий и упругий абсолютно черный котенок с иранскими розовыми глазами.
Я скинул шорты, походил по краю бассейна, отпихнул ногой подплывший к борту арбуз и полез купаться.
* * *
Я уже наплавался и нежился на солнышке, любуясь исчезающими с горячего бетона мокрыми следами собственных ступней, когда появился А.
Он нес перед собой полную тарелку свежесорванных инжирин, желтых и мягких. Я немного поел их, отдирая толстую мучнистую кожицу и пачкая пальцы в сладкой маслянистой плоти. Инжир был первый сорт.
Встав пораньше, профессор успел полить весь сад и теперь тащил меня смотреть курятник. Пришлось идти. Куры рылись вокруг надорванных бумажных мешков с комбикормом. В свернутом из соломы аккуратном гнезде лежали три ослепительных яйца. Мы прихватили их на завтрак.
После завтрака А. сказал, что надо ехать на базар – за фруктами, овощами, водой и водкой.
* * *
Базар был оглушителен.
Женщины, завидев чужих, закрывали лица ладонями и принимались глядеть сквозь пальцы.
Половина покупок профессору ничего не стоила. Его узнавали и отказывались от денег. Он тут и правда был популярной личностью. Несколько раз его останавливали, чтобы поприветствовать или посоветоваться о каких-то местных делах. В один из редких случаев, когда платить все же пришлось, я попытался было внести и свою лепту. Но профессор с улыбкой отвел мою руку и вытащил пачку пятидесятирублевок такой чудовищной толщины, что мои смятые бумажки сами юркнули в карман. Потом он пошел куда-то договариваться о свежем мясе и звонить в Баку. А я направился в чайхану – поджидать, пока он вернется.
* * *
Азербайджанская чайхана – средоточие всякой улицы, площади, базара.
Мужчины проводят тут целые дни. Пьют чай вприкуску с мелко наколотым сахаром. Беседуют. Режутся в нарды.
Характерный костяной стук нардов рассыпается в окружающем гаме.
Чайханщик-виртуоз разносит чай в маленьких приталенных стаканчиках. При этом он в воздухе описывает блюдцами восьмерки и едва ли не вертикальные круги, но до того быстро и ловко, что прижимаемые центробежной силой стаканы не успевают проронить ни капли.
Чай темно-красен, горяч, душист.
Прислушиваясь к азербайджанской речи за соседними столиками, прихлебывая чай и разленившись в приятной прохладе навеса, можно просидеть сколь угодно долго, поглядывая на пестрые ряды базара за зеленой ширмой кустарника.
* * *
Пришел профессор и сказал, что все закуплено, можно ехать.
Мы погрузились в зафрахтованный им автомобиль и рванули с ветерком.
По узким, зажатым в каменных стенах улочкам шофер гнал во весь дух. Когда же вырвались на простор, поддал еще газу, и мы помчались весело по выжженной зноем равнине, прижатой плоским, выцветшим, как бы запыленным небом.
Под ногами перекатывались арбузы с дынями.
Из приемника лилась, раскачиваясь, турецкая музыка.
Праздник продолжался.
* * *
После второго завтрака отправились купаться.
Море здесь изумительно красивое, теплое, ласковое. Еще ласковей Черного.
Это оттого, что оно тут мелкое и все насквозь прогревается солнцем.
Весь здешний берег сложен из маленьких раковин: совершенно целых и чистых – у воды, слегка поколотых – подальше, из мелких осколков метрах в двухстах и вовсе из мельчайших там, где почва кажется уже обычным песком – но и он состоит на деле все из той же битой скорлупы.
На обратном пути я пригляделся к каменным блокам, из которых тут сложены все дома и заборы. Те же спрессованные ракушки.
Целый полуостров, терпеливо выстроенный моллюсками неизвестно для кого.
* * *
Собственно, купанием очарование дня исчерпалось. Принялись съезжаться гости.
Первым прикатил директор птицефабрики.
Неведомо откуда взялся и упитанный барашек, явственно имевший к великому бройлерному хозяйству куриного директора косвенное отношение.
Барашек мирно пасся на привязи перед террасой, пощипывая газон. Прибывший вместе с ним специальный человек сидел тут же на корточках и точил ножи.
Все это напоминало детскую сказку про костры горючие и котлы кипучие. Мне было объявлено, что, по обычаю, барашка зарежут у моих ног. Испытывая легкую дрожь, я согласился.
Впрочем, все оказалось очень просто и нестрашно.
Барашку связали крест-накрест три ноги, оставив на свободе одну заднюю: чтобы выгоняла кровь, объяснил бараний мастер. Потом положили его на край каменной дорожки, так что голова немного свешивалась вниз. И приезжий мастер полоснул отточенным ножом поперек бараньего горла.
Ничего ужасного не произошло – голова, не издав ни звука, откинулась назад, точно крышка какого-нибудь футляра, держась на пружине позвонков. Из шеи длинной алой струей забила кровь.
Так длилось несколько минут. Потом животное начало хрипеть и бить свободной ногой. Затем голову отрезали. Я потрогал ее. Она была теплая, мягкая и как бы живая.
Разделка туши оказалась родом искусства. Барашка подвесили на крюках. Точными и быстрыми движениями мастер ловко рассекал шкуру и снимал ее, как снимал бы меховой чулок. Чуть помедлив, он прицелился и глубоко вогнал длинный нож, проткнул сердце, отчего на каменный пол хлынул целый поток черной крови: иначе она разлилась бы внутри, испортив требуху. Так же, одним взмахом, он вспорол брюхо – и разноцветные, как в анатомическом атласе, внутренности вывалились и повисли гроздью. Раздельщик отыскал какой-то кончик и принялся, быстро-быстро перебирая руками, вытягивать и укладывать у своих ног блестящие тоненькие кишки: «Шесть метров», – пояснил он мне.
Меньше чем за час барашек был выскоблен и обмыт водой и утратил всякое сходство с животным – его алая грудная клетка, затянутая изнутри мутной пленкой, похожей на полиэтиленовую, была вывешена проветриваться, точно муляж в витрине. Мастер сложил ножи, вымыл руки, сел в свой «москвич» и уехал.
* * *
Очарование рассеялось постепенно, в течение обеда и ужина и еще какого-то ночного ужина, в продолжение которых бесконечной чередой прибывали гости, каждый из коих непременно оказывался самым уважаемым и самым выдающимся в своей сфере – будь то сфера академической науки, торговли или охраны правопорядка – или еще каким-нибудь «самым», так что все это быстро опротивело, тем более что всякий явившийся объявлялся самым торжественным и высокопарным тоном, а тосты становились все цветистее и откровенно льстивей. Это продолжалось и на другой день, с не столь безмятежным, как первое, утром, потому что в нем уже предугадывалось появление вчерашних и новых гостей, коньяка и водки, что и не заставило себя ждать.
Впрочем, был там один, помоложе других, не то переводчик стихов, не то поэт, единственный из всей оравы, приехавший к А. по делу. Они с утра посидели часок вдвоем над какой-то статьей, но он, кажется, не остался обедать – или забился в дальний угол стола и умолк, так что я потерял его из виду.
И еще приятно было забираться в бассейн и плескаться там всякий раз, как почувствуешь, что голова тяжелеет.
Насколько я мог судить, нынешний уикенд на профессорской даче не был из ряда вон выходящим. Раздвоение между письменным столом и вполне азиатскими оргиями входило в естественное состояние профессора А. Он откровенно любил выпить, а выпив, становился, как это часто на Востоке, многословным, высокомерным и хвастливым. Впрочем, азиатчина проглядывала порой и в его суждениях на трезвую голову.
Трудно было понять, когда же он пишет свои труды. Позже я нашел у себя сборник персидских стихов с его предисловием. Оно производило довольно серьезное впечатление. На что я, по правде, после дачных развлечений уже и не рассчитывал.
Вечером второго дня мы вернулись в Баку, и профессор той же ночью улетел в Москву, где сохранил за собой квартиру и жену.
Под ослепительным прямым солнцем замок Дома правительства кажется островом, над которым совершил свою работу ветер – желто-серым берегом с черными провалами пещер и птичьих гнезд. Он нравится мне все больше.
Проехались по морю на катерке. Все сорок пять минут он плыл по мертвой, убитой нефтью воде с радужными полыньями в массивах тяжелой, коричневой, то сбивающейся в шарики, то лежащей пластами нефти.
Впервые я увидел море без чаек.
Во внутреннем каменном дворике дворца Ширваншахов, на мраморной скамье в тени фисташкового дерева, где услаждают взор бледные фиолетовые цветы иранской розы, поневоле начинаешь мыслить цветистым языком Востока.
Фиолетовые лепестки опадают на гладкую воду умолкшего фонтана. Ни стражников, ни визирей, ни смуглых танцовщиц, ни придворных мудрецов.
Как ловят рыбку в Ленкорани
От Баку до Ленкорани километров двести пятьдесят высохшей плоской степи. Только в начале и в конце пути его украшают горы, беленькие дома, деревья.
Поднявшись над Баку и одолев невысокий перевал, шоссе ныряет в облюбовавшую Апшерон долину. Здесь она выходит к морю.
Эта обширная страшная земля похожа на раннедевонский пейзаж из книги «По путям развития жизни». С той разницей, что вместо примитивных растений отвоеванную сушу покрыла металлическая поросль нефтяных приисков. Вращение маховиков и движение коромысел сверху не видны, и долина с вышками и тусклыми озерками нефти выглядит совсем безжизненной, точно Земля после войны с марсианами.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.