Текст книги "Опосредованно"
Автор книги: Алексей Сальников
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
«Вот выйду на пенсию, так же буду с мужиками во дворе сидеть круглыми сутками. Растолстею», – сказал участковый мечтательно. «А то ты сейчас не сидишь и не толстый, – поддела его жена. – Давай уж лучше – рыбалка, зимняя рыбалка, охота, чтобы хоть видеть тебя поменьше». Лене пришлось встрять в разрастающуюся перепалку, которая с каждой произнесенной шуткой становилась все более серьезной. «А бумаг никаких его не осталось? Архив какой-нибудь», – спросила Лена, на что участковый ответил молчанием и серьезным взглядом, в котором Лена ожидала увидеть меньше проницательности. «Завязывай, говорю тебе», – сказал участковый наконец. «Какие бумаги, – вздохнула жена. – Там даже обои пришлось ободрать и ехать сжигать за город. Столько книг у него хороших было, даже те провоняли, мы их пробовали проветрить на чердаке в саду – бесполезно. Или, может, казалось, что пахло, или правда пахло, стоило подольше подержать их где-нибудь на ветерке». «Аутодафе, – сказал участковый неожиданное для себя слово, а затем добавил что-то непонятное, о чем Лена даже и постеснялась спросить: – Фало дель ванита. Частично я его и твои бумажки Снаружу отдал, – признался участковый. – Но он поехавший на этой тематике, он может и из говна достать ваши штучки. Голыми руками».
«Снаруж – это ведь Снаружев который? Он вышел уже?» – удивилась жена участкового. «А тебе-то что? – слегка окрысился на нее муж. – Давненько он уже на воле. Сострогать себе уже успел кого-то, обзавелся какой-то соплячкой и обрюхатил. Лет десять уже как. Поздно ты хватилась, родная. Надо было слать посылочки, не упускать шанс.
Тоже вот пример отрицательный, как раз для тебя, – неожиданно обратился участковый к Лене. – Тоже вот человек жизнь убил на писанину вашу, сколько уже сидел за это – не сосчитать. Уже седина, уже пора успокоиться. Нет, все порхает. Допорхается когда-нибудь тоже.
Главное, что сам-то не может ничего! – почему-то радостно засмеялся участковый. – Больше знает о том, как надо, знает всех ваших в городе, редкости у него ваши какие-то имеются, всех писателей-наркоманов наперечет знает, какие были, какие есть сейчас. На часок-другой может по этой теме на ухо присесть, да и ведь интересно рассказывает. А у самого – ноль. Вот ад, наверно, где. – И участковый опять рассмеялся, потом смех его оборвало серьезностью: – Ты с ним только не связывайся. Он не любит некоторых штук. Не любит, когда его кинуть пытаются, когда чужое за свое выдают, он, кажись, за это пару человек прикопал, так что никто ничего и доказать не может, и найти до сих пор не могут, клюкву где-нибудь удобряют небось».
Лена вовсе не собиралась связываться с уголовниками, садиться тоже совсем не хотела, но скорбь ее за несколько месяцев поутихла и постепенно перетекла в ломку. Как Лена могла судить по телевизионным кадрам страдающих героиновых наркоманов, потребность в рифме была не такой жесткой. Однажды оставшись без сигарет, Лена смогла сравнить раздражение без никотина и невроз от бесстишия, – вот они были близки, никотиновый чуть слабее. Другое дело, что гражданин, лишенный наркотиков, измеряемых в граммах, как-то постепенно мог избавиться от зависимости, а наркотик Лены был всегда с ней, она будто ходила со шприцем в вене – нажми только поршень. И дело было не в одной только возможности ширнуться: ей нравилось писать стишки, и то чувство, когда они еще только складывались, не находя выхода, было интереснее и приятнее всего, чем она занималась в жизни. Она ловила себя на том, что, когда стишки не получались, она принималась петь на мотив «Кто от шпильки до булавки, кто от туфелек до шляпки» одни и те же повторяющиеся два слова: «Эндорфиновая ломка, эндорфиновая ломка».
В порыве одной утренней решимости начать жизнь с чистого листа, она пожгла и потопила все свои стишки в унитазе. Словно в ответ на такое предательство новые стишки обрубило; это было, конечно, хорошо, должно было Лене помочь, но она то и дело прикидывала строку к строке – это получалось у нее уже рефлекторно. Она была будто алкоголик, который постоянно держал во рту алкоголь и силился не проглотить его, вопреки всяким рефлексам. Приободренная успехами на ниве спрыгивания с зависимости, она пробовала разложить приходящее в голову на безобидные фразы, какие в читанных ею стишках не употреблялись, чтобы делать так и впредь, чтобы избавиться от этого навыка, а в итоге выхватила от одного-единственного стремительно самозародившегося четверостишия такое, что с трудом потом поехала на пары. Первая попытка, следовательно, не удалась. Остальные тоже не получились, но Лена все же пробовала, пыталась отвлечь себя сигаретами. Когда стишок пришел во время курения, решила бросить и курить тоже. Затем была пауза недели в три с половиной, когда она не курила, не придумывала стишков. Трогать, да и не трогать ее в это время не стоило совсем. Сережа привел в институт свою новую подружку, точнее, она сама приехала встречать его возле входа, Лена поинтересовалась, по-прежнему ли он так быстр в постели, затем отбила компанию одногруппников от внезапной проверки билетов в электричке, так что облитые ее ядом крепкие мужички с красными повязками смущенно удалились, а товарищи ее остолбенело стояли какое-то время.
Но однажды вечером, измученная сама собой, подумала: «…а пошло оно все». Тут же скидала вместе фрагменты до этого как бы показывавшего свои уши текста, а после того, как ее торкнуло, пошла на кухню, с удовольствием закурила и подумала: «Для полного комплекта еще бухать начать».
И тут же, будто почуяв, что Лена временно решила не забрасывать вредные привычки, вынырнул Снаруж, поймал ее вечером следующего дня, настолько легко, обыденно, что Лена всю жизнь потом думала, что вот так, возможно, могут принять ее и сотрудники милиции.
* * *
Незнакомый белый автомобиль, забрызганный грязью, перекрывал дорожку к подъезду. Внутри Лены ничего не ёкнуло в предчувствии опасности, она еще подумала, что какое-то хамло встало тут, увидела темноволосого мальчика на пассажирском сиденье, который хмуро смотрел на нее, и решила, что, видно, за кем-то просто приехали и сейчас уедут. На лавочке возле подъезда сидел человек и заметно скучал, водя веточкой по асфальту, кожаная кепка делала его похожим на стереотипного таксиста из кино, на морду тоже человек был довольно прост, но именно люди с такими лицами играли обычно русских бандитов или советских военных в американских фильмах, с чудовищным болгарским или польским акцентом произносили неразборчивые без английских субтитров реплики на русском языке. «Привет, Волколамск, – скучно сказал шофер, когда Лена взялась уже за ручку и потянула на себя усиленную тугой пружиной дверь. – Сядь, поговорим». Лена подумала, еще не двигаясь с места, что в таких случаях добавляют: «Да не бойся, не съем», – шофер, впрочем, не сказал этой фразы, а продолжил водить веточкой по асфальту, на Лену он не смотрел, зато черные глаза мальчика были очень внимательны, будто зачем-то запоминали Лену. «Есть что новенькое?» – спросил Снаруж (а кто еще это мог быть?). «Есть», – рот Лены сам собой зачем-то выдал честный ответ, и она сразу же возненавидела себя за это. «Много?» – спросил Снаруж все тем же скучным голосом. «Я только для себя. Не хочу больше торговать», – теперь дивясь уже собственному самообладанию, отвечала Лена. Она подозревала, конечно, что Снаруж вполне может взять ее за шиворот, затащить в дом, так что она отдаст и тот стишок, что у нее появился, и вспомнит те, что сочинила, не продала и утопила в унитазе. Но Снаруж никак не отреагировал на ее отказ, разве что слегка покивал, то ли соглашаясь с ее словами, то ли отвечая своим каким-то мыслям.
«Тут дело такое неловкое, – вступил он так внезапно, что Лена, обвыкшаяся с наступившим полуминутным молчанием, вздрогнула. – Может, войдешь в положение. Грек какой-то из Перми решил себе корпус текстов настрогать, чтобы на всю жизнь хватило. Его повязали, а с ним и всех, кто ему литру клепал, а это весь Урал почти. Так что на рынке пока запустение основательное. Грех не поучаствовать. Может, кого и отпустят, но это несколько месяцев. За это время можешь нормально поднять. Вот сколько тебе Миша отстегивал?»
Лена, глядя на заношенную кепку, назвала сумму. Снаруж по-лошадиному фыркнул и только покачал головой. «Ну это за гранью добра и зла, конечно, – признался он и весело посмотрел на растерянную Лену. – Я тебя тоже, грубо говоря, кину, если ты согласишься, но как-то более по-божески, что ли». Видя, что Лена сердится на него за такие слова о Михаиле, он опять покивал, как бы одобряя ее сердитость: «Не держишь зла на него? Да, Волколамск? Ну и правильно. Считай, что ты обучение у него оплатила, тем более что так оно и есть. Курсы повышения квалификации. Но если дальше сама продолжишь, то как бы в курсе цен надо быть. А то побьют за демпинг, и это еще хорошо, если побьют. Вот за всю твою мелочишку начальную, он тебе, считай, раз… в шесть где-то недоплачивал за каждое». Он подождал, когда Лена прикинет в уме. Лена не верила, что любая из ее слабых дебютных штучек могла быть, как одна мамина зарплата. «Те, что позже, ну, раз в девять-десять, – вздохнул Снаруж. – Миша, я так понимаю, за каждое одинаково расплачивался?» – спросил он. Лена кивнула. Снаруж опять грустно вздохнул: «Ну, это уж ни в какие ворота, конечно».
Лена вспомнила, защищая Михаила: «Со мной он бесплатно менялся». «Ну, это просто барская шуба с плеча, ага, – непонятно согласился Снаруж. – Мощно ты его в “Лисьей горе” приложила, как чувствовала. Хотя не ты ведь приложила, а ОНИ? Они-то всё знают. Их так просто не объедешь».
Был у них такой же вот препод в институте. Вроде слушаешь, слушаешь, вроде адекватный физик, и тут он начинает в тему торсионных полей съезжать, про биоэнергетику задвигать, про НЛП, что к физике совсем уж никак. Лена сама чувствовала порой живость своих стишков, их независимость, но мысль эта была строго для внутреннего пользования. Игра такая, в которую она больше никого не допускала, как когда маленькая разыгрывала на полке трюмо королевство из бутылёчков с духами, лаками для ногтей, футлярчиков от туши, еще всякой мелочи, вроде помады и поставленного на попа бежевого коробка́ для пудры с золотой надписью; мама никогда не интересовалась Лениной возней, но стоило отцу или бабушке спросить, что Лена там шепчется перед зеркалом, – игра стремительно расходилась по швам, вещи переставали быть одушевленными. Так и в этом случае. Лена сделала вид, что не понимает собеседника. «Ой, – не поверил Снаруж, в глазах его появилась лукавинка Ильича. – Ну, не хочешь, не говори. Я-то знаю, как это бывает, пускай и со стороны, но все же знаю, что с вами со всеми происходит. Могу даже заранее тебе рассказать, как у тебя все будет, если ты не бросишь. С высоты возраста и опыта». Он не смог дождаться, когда Лена заинтересуется, и просто продолжил, хотя и выдержал паузу, словно освобождая место, где ее интерес мог разогнаться: «Без людей вокруг тебя ты – никто. Это и в других случаях справедливо, но в вашем – особенно. Если не найдется хотя бы один человек, который тебя в этом деле, пусть и не соглашаясь с ним, поддерживать будет – кранты тебе, родная. И стишкам твоим кранты. И ты их на дно потянешь, и они тебя. Только они-то потом останутся, им есть к кому перепорхнуть, а у тебя жизнь одна. А найдешь человека – считай, тебе повезло, а ему – нет. Они и его захватят, даже если он ими ставиться не будет, попадают люди в их ауру, стишки начинают чем-то стоящим казаться, хоть это и наркота всего лишь. Ты вперед, скорее всего, загнешься, а человек потом хранит все твои бумажки, как дурак. Не первый случай уже такой, раз десять я архивы выкупал. Автора, наверно, и то с меньшим страданием продали, потому что при жизни вы, ребята, не подарок судьбы. И дело не в том, что вы плохие, а в том, что речь лучше вас, просто потому, что ей уже тысячи лет, умнее вас по той же причине. Вы как бы приложение к ней, один лучше, другой хуже. Тот случай, когда разводной ключ умнее и дороже слесаря – и это видно».
С этого разговора стали они встречаться постоянно. Всегда он притаскивал на их свидания сына, что не могло Лену не удивлять, в конце концов, было же, наверно, это в иных случаях и опасно. «Жена ревнивая, – просто объяснил Снаруж. – Она потом наседает на него с вопросами, что и как. Не позволил ли где лишнего. Не таскаюсь ли за кем. За тебя она, кстати, плешь мощно проедает, считает, что может между нами искра проскочить, как у нас с ней когда-то. Ты, правда, ничего – глупо отрицать – но это ведь все молодость». Мальчик не мешал их разговорам, просто сидел и слушал, видно было, что ему неинтересно, да и понятно: что там было интересного в историях, слышанных от родителя не первый, наверно, раз.
Лена и сама была не прочь расспросить Славу (так звали сына Снаружа), где, кроме Лены, бывает его отец, с какими стихотворцами общается, как они выглядят: молодые или старые, кого больше – мужчин или женщин. Шансов на такую беседу не было у нее никаких, понятно. «Были бы вы нормальные поэты, представляю, какие Слава мог бы потом воспоминания написать, если бы захотел, – однажды задумался Снаруж. – Хотя, что он там понаписал бы? Вон, Зощенко знал кто-то в детстве, какой-то из актеров знаменитых, и толку? Восемь лет – ума нет». «Вы бы хоть в кружок его какой-нибудь отдали, это же ненормально». «Так он и так в музыкалку ходит. На домре играет», – сказал Снаруж, а лицо его сына, и без того недовольное, скорчилось в еще более мрачную гримасу.
Собеседником Снаруж оказался не худшим, чем был Михаил. Не перебивал, а внимательно слушал, если Лене было что рассказать, даже если это было что-то бытовое или студенческое, какой-нибудь анекдот, случай. Но и сам он был не прочь порассказывать, сравнить, как обстояло дело со стихами лет пятнадцать назад и как стало при Лене, что изменилось… (Изменилось то, что теперь людям проще было потратить деньги; что в восьмидесятые, например, часты были в стишках библейские мотивы, всякие Саваофы, Левиафаны там присутствовали и т. д., а теперь бытовуха больше, личное что-то.) Один из рассказов, который понравился ей больше других, был про Мандельштама, который на волне послереволюционного, быстро закончившегося легалайза стал продавать свои сборники, в которых стишков не было, только обычная поэзия, его несколько раз колотили за такое, а когда к власти пришел Сталин, то посадили, как за литру. Так он и умер в лагере.
«У меня Славка знает два текста его, – похвастался Снаруж. – Прочитаешь?» В ту беседу они сидели в парке Горького, было уже тепло, Слава ходил вокруг и пинал камушки. На вопрос он ответил молчаливым кивком, остановился там, где его спросили: стоя боком к ним, глядя в землю, неторопливо произнес: «Золотистого меда стгуя из бутылки текла…» («Эр» он не выговаривал.) Когда он дошел до слов: «Мы совсем не скучаем, – и чегез плечо поглядела», – на обращенной к Лене голой руке мальчика выступили мурашки; от этих строк, от вида того, что он чувствует удовольствие при чтении, что он что-то понимает, Лена и сама почувствовала, как мурашки бегают по ее спине. Невольно восхитившись словами о курчавых всадниках, бьющихся в кудрявом порядке, Лена подумала: «Как же хорошо!».
Читал мальчик без выражения, нудно протягивая гласные тонким своим голосом, но это не казалось чем-то смешным, будто и надо было так, споткнулся только на словах: «Не Елена – дгугая, – как долго она вышивала?», на этом его спотыкании Снаруж молча ткнул Лену в бок, она недоуменно посмотрела на него, Снаруж, видя выражение непонимания на ее лице, одними глазами показал, что чем-то разочарован в Лене, кажется, ее недалеким умом.
«А второе какое?» – спросила Лена тотчас, как мальчик закончил. Слава покраснел.
«Второе – “Пготивогеча”», – передразнил сына Снаруж. Слава покраснел еще сильнее, злобно блеснул на отца косым взглядом, но все же начал: «Себя губя, себе пготивогеча…» – при этом бросил взгляд на Лену – не смеется ли.
Лена совсем забыла за эти несколько лет, что стихи могут быть хороши и без кайфа. Наблюдая такого небольшого ребенка, серьезно и по собственной воле мерно читавшего строку за строкой, Лена вспомнила себя в начальной школе, их игры с Ирой, все эти плоские фигурки самонарисованных кукол, обряжаемых в вырезанную из бумаги одежку, скакание через резинку… ей стало стыдно, будто она до сих пор таким занималась. «Даже обидно, – сказал чуть позже Снаруж, словно прочитав Ленины мысли и желая ее утешить. – Такой вот золотой Слава, а вырастет мной или скучным кем-нибудь. Так оно всегда и бывает».
Из этого промежутка жизни, ставшего постепенно уютным безвременьем, подернутым еще и некой кисеей, многое было выставлено, чтобы не мешать нужной атмосфере. Исчезли мелкие стычки с матерью, горе за умерших (так что порой казалось, что и хорошо, что они умерли, все умирают), всегда, если Лена возвращалась туда памятью, было что-то вроде лета или ранней осени, всегда там было сухо, ломки забылись, так что Лене казалось, будто она по своей инициативе придумывала стишок за стишком, с легкостью ловила их себе в голову, будто голова ее была цветком, а они – шмелями. Совсем забыла, как писала диплом, выбрав темой фрактальную геометрию и насилуя купленный компьютер разбегавшимися и сбегавшимися фигурами, похожими на те, которые появляются, если надавить пальцем на закрытое веко. Если воспоминание было очевидно зимним, потому что Слава катался с горки на театральной площади, пока Лена со Снаружем мерзли неподалеку, декорации становились новогодними, с блестевшими сугробами, яркими огнями елки на фоне совершенно черного неба. Даже воспоминанию о неприятном разговоре с матерью, случившемся зимой, в котором мама объясняла ей, что встречаться с женатым мужчиной – плохая идея, если он и обещает когда-нибудь развестись, фоном служило бесконечное бегство света по гирлянде на окне, металлическое поблескивание елочных игрушек и «дождика». Не зная всей правды (радость по этому поводу почему-то становилась тем сильнее, чем дальше были встречи со Снаружем), мама, уверенная в своей правоте, увещевала Лену прекратить отношения с человеком, который явно водит ее за нос. Звучали едкие фразы вроде «Ты, думаешь, спонсора себе нашла?», «Думаешь, если он на молодых западает, то года через два новую себе не найдет?» и всё в таком же духе.
Это воспоминание почему-то всегда умиротворяло Лену, нравилось ей, как она тогда уравновешенно себя вела, успокаивала маму, говорила, что все не так, что не нужен ей этот мужик, что «просто». Она ведь за все время знакомства так и не узнала, как Снаружа звали на самом деле. Обращалась Лена к нему всегда на «вы» и спокойно себе обходилась этим, он чередовал Волколамск с Леной.
«Ничего ведь, что я тебя такой мужской кличкой зову? – спросил он однажды. – Она тебе, может, и не подходит, а вот той тебе, что пишет, – самое оно. Ты очень по-мужски пишешь. Ты такой языковой трансвестит, или как там это называется?» Именно тогда Лена, проигнорировав слова, которые можно было и за оскорбление принять при другом настрое, полюбопытствовала, есть ли, кроме нее, еще женщины, как она. «Почему именно женщины всегда спрашивают об этом, а мужчины – никогда?» – спросил вместо ответа Снаруж. И вместо ответа стал рассказывать о женщине-стихотворце начала века, которая сперва многое пережила в послереволюционной России, затем исхитрилась оказаться в Париже вместе с мужем, сыном и дочерью. Нравы в парижском русском сообществе того времени были довольно свободные, так что она могла торговать стишками и обеспечивать семью, но муж увез сына в Советы, воспитал в таком духе, что сынуля не уставал посылать матери еженедельные злобные письма, а когда началась война, прислал последнее, пошел добровольцем и тут же погиб. Женщина взяла дочь, спаслась от немецкой оккупации сначала в Англии, потом в Америку перебралась, там отсидела разок за торговлю, а стишки ее с Брайтона и Парижа постепенно в Россию перебрались, пусть не все. «Я к тому, – сказал Снаруж, – что не надо по-уральски всякую неприятность, даже трагедию, превращать в пошлую алкодраму: ой, больше никому, кроме пары торчков, не нужен. Пара торчков тоже, знаешь, признание. А у нас всё вот так вот здесь. Пускай уж трагедия остается трагедией, переживай ее не с нашим сельским колоритом, а как трагедию, может, это и не трагедия вовсе окажется потом. А то как-то даже сочувствие исчезает, когда стихотворец по синьке х…йню творит. Будто Гамлет непросыхающий, и все вокруг него тоже в дрова. Встанешь такой над могилкой и думаешь: “Ну и нахрена ты все это сотворил?” или “И что ты кому доказала?”, а потом думаешь, что ведь человек просто от злости, не всегда от отчаяния, решил всех выключить, как лампочки, разом, чтобы не было для него ни тех, кого он любил – а получается, что никого он не любил, кроме себя, ну и тех, кого не очень любил, тех уж, само собой, такая черная ядерная бомба, выключение всего света разом».
Слова эти про сельский колорит не раз ей впоследствии припоминались, но не всегда она могла побороть себя, чтобы не вытворить что-то такое, за что ей было потом стыдно, и уже в момент поступка, за секунды до него, она знала, что будет стыдно, – а все равно говорила что-то, делала.
Кажется, Снаруж намекал, чтобы Лена написала что-нибудь и про него, или ждал чего-то такого. Лена, после стишка про Михаила и мрачного однокурсника, опасалась таких текстов. Снаруж понимал это и все же хотел быть со стихами в неких других отношениях, кроме тех, в каких состоял, торгуя ими, – если уж не мог он написать ни одного, то внутри оказаться. Так он считал, видимо, хотел глянуть на отражение свое в темном зеркале текущих слов, не скрыл не обиды, но легкой ревности, что ли, которую обернул шуткой, заметив: «Ты уже и про Славу написала, а про меня ничего».
Лена не помнила, чтобы Слава где-то упоминался. «А вот в последнем, – сказал Снаруж так просто, будто Лена сразу же могла догадаться, просто кокетничала. – Ну, вот эта строка: “Четыре бороздки на макушке мороженого пока”», – а они действительно гуляли незадолго до стишка, Слава откусил от мороженого и долго шел, ничего больше с мороженым не делая. «Я перепишу», – испуганно и вместе с тем решительно заявила Лена. «Поздно, – сказал Снаруж. – По мне, так только испортишь».
Следующей встречи со Снаружем не получилось. К Лене приехал на велосипеде Слава: вырулил навстречу, тормозя, шумно шевельнул шинами мелкие камушки на почти распавшемся асфальтовом тротуаре вдоль школы № 1 и с удивительным спокойствием, равнодушно даже, сказал, что папу арестовали и, наверно, посадят. Это был тот случай, когда нельзя было сказать: «Ну ладно, понятно, пока», – и пройти себе мимо. Зачем-то косясь на пластмассовые черные электронные часы на запястье Славы, настолько толстые и крупные, что Лене с высоты ее роста видно было, как мигает жидкокристаллическое двоеточие в промежутке между двумя и еще двумя цифрами, она пригласила пойти к ней, если хочет. Слава покачал головой и сказал, что он ненадолго. «Давай я тебя хотя бы провожу, чтобы велосипед не отобрали, – не могла не предложить Лена. – Далеко?» «До “Урала”», – сказал Слава. И они неторопливо пошли сначала в сторону Выйского пруда, пока не вынырнули там, где улица Быкова впадает в проспект Космонавтов, и повернули направо. Слава старался катиться рядом, но Лена двигалась не очень быстро, поэтому приходилось то ехать рядом с ней, вихляя передним колесом для равновесия, то просто вести велосипед рядом с собой, как бы отгораживаясь им от Лены. Лена пыталась завести разговор, чтобы понять, как чувствует себя Слава, так же ли ему неожиданно и непонятно внезапное изъятие Снаружа из повседневной жизни, как ей самой. Еще ей было важно узнать, обижается ли на нее Слава, а если бы он обижался, она бы ответила, что все взаимно, в принципе, получилось, что не она пришла к его отцу, он сам появился для того, чтобы покупать стихи. Слава не мог понять подкаты Лены к серьезному и откровенному разговору, отвечал коротко, будто и не остался без отца вовсе. Будто Лене подослали просто похожего на Славу мальчика (а могли, если бы захотели, если бы знали, что Лена не особо в него вглядывалась, почти всегда он был где-то не в фокусе, на периферии зрения). Только когда она, несмотря на вялые его протесты, дважды перевела его через перекресток Фрунзе – Космонавтов: сначала через Фрунзе, потом – через Космонавтов, он поделился, наверно, тем, что его мучило, хотя облек это в этакую новость, которая должна была являться утешительной для Лены. «Мама говорит, что его через два года все равно выпустят, – сказал он. – Там юбилей Победы и амнистия, наверно, будет», – даже заглянул Лене в глаза вопросительно: бывает ли так, отпускают раньше времени? «Так, наверно, и будет, – не могла не ответить Лена. – На юбилеи даже маньяков всяких отпускают». Видно было, что ему стало легче оттого, что он сейчас отделается от Лены, когда Слава сел на велосипед и покатил прочь между прохожими.
А Лена все же нашла время, чтобы помучиться угрызениями совести, упрекала себя, что не настояла на том, чтобы Слава все же пошел к ней домой, выпил у нее чая, что повела она себя с отвратительным равнодушием, что и с Михаилом могла вести себя более по-человечески, со Снаружем могла не таить какие-то вопросы, и мрачный однокурсник мог быть жив, если бы она проявила к нему чуть больше внимания. Бабушку было уже не воскресить, но при жизни-то Лена в силах была поменьше отмахиваться, отвечая коротко и скучно, на бабушкино любопытство к ее школьной и институтской жизни.
Упрекать себя за Славу она, впрочем, поторопилась. Появлялся он возле ее дома еще несколько раз, однажды зашел даже домой и в тот момент смахивал на кота, которого первого запускают в новую квартиру; не проронив и десятка слов, выпил две кружки чая, сходил в туалет, полистал старые подшивки «Роман-газеты». Видела Лена Славу и, что называется, в дикой природе, когда проезжала на трамвае или маршрутке по Космонавтов, а веселый и даже болтающий что-то мальчик шел в компании одноклассников или, опять же веселый, чуть не прыгал от Красноармейской с кипой цветных комиксов под мышкой.
С печалью и муками совести по поводу бабушки тоже все было не так просто. Вроде бы, куда уж проще: мучайся да страдай сколько влезет, если имеется такая потребность. Но когда мама, видно, решившись, заявила, что наконец нашла свое счастье и собирается съезжать и что если бы не бабушка, то давно бы уже у Лены был новый папа, да что там: почти после траура по папе старому новый папа бы появился, – Лена была несколько потрясена. «Да у нас и с Витей все было бы гораздо лучше, если бы не она, – непонятно, в сердцах или правда так думая, сказала мама. – Что бы ни делал человек, если она рядом была, не могла, вот, от язвы какой-то удержаться никогда. Ни разу не удержалась. Лампочку ли он ввертывал, газ ли под чайником зажигал, просто сидел, смотрел ли телевизор или читал. Даже не представляю, как он голову ей не проломил, а просто умер. Это ж надо, на поминках заявить, что он теперь будет валяться, как всегда и хотел. И зарабатывал-то он мало, и с друзьями-то слишком много времени проводил. Или всё дома сидел, будто других дел нету. И от паяльника-то припоем воняло. На всех ее хватало. На меня, на деда. Только ты у нее солнышко была в окошке. Не знаю, что в ее представлении “солнышко” было. “Ой, а как ребенок воспримет нового мужчину в доме, ты подумала? А вдруг он ее изнасилует?”» Произнеся эти слова бабушки, мама скрипнула зубами, ноздри ее гневно затрепетали: «А как она деда поддевала словечками своими? Вот уж кто с ней дольше всех выдержал и не свихнулся. Хотя свихнулся, конечно, потом, но это он нормально так вытянул столько лет. Удивляюсь, как его живым на небо не взяли. Попрекала человека тем, что он латынь преподает. А сама кто? Ленинской экспозицией в музее заведовала! Это, что ли, профессия?» Видно, давно мама сдерживала этот монолог, переживала его про себя перед сном или по пути на работу и обратно, потому что, пускай и произносила слова достаточно спокойно, некоторые вырывались из нее с присвистом и шипением паровозных поршней: «Знаешь это кино дебильное с Гундаревой, где она говорит, что мамой работает? Там еще один из выпускников начинает проект свой на доске рисовать – город будущего. Так на этом моменте мама над отцом начинала подтрунивать, дескать, о, такой же: никакого толку. Она ведь и сама не знала, какой толк ей нужен. Скорее всего, какой-нибудь вахтовик с пудовыми кулачищами, но чтобы он всегда дома был и был культурный, при этом не пил. Вот этим она людей и разрывала близких как хотела, потому что чувствовала свою правоту какую-то и умела эту правоту показывать с высоты какой-то собственной. Правда, жалко, что ты не родила, все внимание на малыша, а ты бы хлебнула за то, что дверью не так хлопнула, что форточка на сантиметр больше открыта, чем надо, – ребенок простудится. Но если в следующий раз так же, как она, форточку откроешь, метку даже сделаешь карандашом, чтобы не ошибиться, то все равно слишком широко. А еще форточка могла быть открыта слишком мало, так что ребенку душно. Молоко слишком горячее, слишком холодное».
И Лена в глазах бабушки становилась постепенно далеко не безгрешной, оказывается: бабушка считала, что Лена чем-то упарывается. Вместо того чтобы спросить прямо, она ждала, когда Лена уснет, и проверяла ее вены, карманы, сумочку, обыскивала декоративные жестяные банки для приправ, из которых занятыми всегда были только емкости с надписями «Сахар», «Соль», «Перец». Стишки исключались, потому что бабушка считала Лену бездарной во всём и не имеющей художественного и какого-либо другого вкуса («Ты вспомни, что за кофту с пуговицами ты в школу таскала»). Так что неизвестно, до чего дошли бы отношения в доме, протяни бабуля еще год-два.
Мама собиралась начать жизнь с другим человеком, который бы совсем не напоминал ей о прошлом, вообще никак, поэтому она решила на время дистанцироваться от последнего обломка ее старой семьи в лице Лены. «Нам нужно пожить отдельно, может, позже отойду от этого привкуса, а сейчас, извини, не могу, не могу», – сказала мама.
Кажется, она пыталась задеть Лену этими злыми словами, будто Лена шла прицепом к бабушке, к другим неприятностям, сама с рождения сознательно портила маме все. Однако Ленино изумление маминой неожиданной речью и потом пересиливало все остальные чувства, пока не заместилось то и дело возникающим желанием посадить дочерей и мужа напротив, высказать им все, что она думает о всей их жизни на самом деле.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?