Текст книги "Опосредованно"
Автор книги: Алексей Сальников
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Не зная, как себя занять до утра, не желая будить и пугать дочерей, и в незнании этом походив по комнате, постояв с руками в холодной воде над раковиной в ванной, вдоволь наглядевшись на себя, страшную от недосыпа и внезапной бессонницы, в зеркало над полочкой с зубной пастой и зубными щетками, Лена внезапно успокоилась. Ужас выключился сам по себе, осталась только ночная вот эта бодрость, которую нужно было куда-то деть до того времени хотя бы, когда все разрешится.
«Про кого там Оля говорила?» – вспомнилось Лене, когда прикинула, что в домике нет алкоголя и снотворного. Она вернулась к ноутбуку и полезла по торрент-трекерам. Первый в поиске «Яндекса» до одури напугал антивирус, так что несколько минут подряд лезли на экран сообщения о бог знает каких угрозах. «Давай, заплачь еще», – прошептала Лена антивирусу не без скепсиса и все же поймала себя на том, что иногда вздыхает, как от сильного волнения.
Начало сериала – пущенного на полной громкости, с последующим торопливым стуком в несрабатывающую, как на грех, кнопку пробела, удушением динамика до предсмертного шепота, – Лену слегка разочаровало. Два тридцатилетних мужика пришли сдавать сперму и застеснялись, затем один из этой парочки, напоминающий недоделанную копию Владимира, повстречал соседку по этажу. «И все заверте…», мелькнуло у Лены. «Сейчас будут обхаживать друг друга десять сезонов, пока не затрахают и себя, и зрителя. Понятно, в первом сезоне жениться не комильфо, но во втором можно, а потом жить себе, блин, спокойно».
На третьей серии ноутбуку пришлось добавить громкости, потому что птицы – не вороны, не сороки, не воробьи, а какие-то загадочные утренние птицы, которых Лена никогда не видела, а видела только ворон, сорок и воробьев, – начали заглушать актера дубляжа, говорившего за всех персонажей на разные голоса. Позвонил Владимир, и Лена с облегчением взяла трубку.
«Чего хотела?» – поинтересовался Вова как бы даже игриво.
Почему-то даже накричать на него не захотелось, вообще неинтересно стало: есть такой человек, нет, умер или живет где-то. «Да просто на телефоне уснула, случайно набрала», – сказала Лена, спеша закончить разговор, но Владимир успел вставить: «Думал, Маша позвонила, а потом с досады выронил телефон на стену случайно, пока старый нашел в шкафу, то да сё».
«Ну, молодец», – равнодушно похвалила Лена, сбросила звонок, сходила на кухню, вскипятила воду, сделала себе кофе, закрыла фильм и открыла «Word».
Глава 7
Поэтому так некрасивы праздники и приметы
Ну, то, что получилось с мамой, было закономерно, что уж тут. Лена в общих чертах понимала, чем все закончится, еще за несколько лет до того. Это совпало с тем, что она открыла для себя новый вид прихода, который прозвала «цепочкой Блока», и несколько текстов написала таким образом, что ей становилось плохо оттого, что становилось хорошо, и при этом было хорошо, потому что было плохо. Блок же был тут таким образом, что один раз упомянул подобный приход, описывал его, «как если бы кто-то совершенно понятными для тела словами мог передать борьбу с гордыней, когда почти всегда, звено за звеном, сначала следует преодоление ее, затем гордость за то, что преодолел, затем понимание, что это тоже гордыня, радость, что поймал себя на этом, и снова понимание, что и это тоже есть гордыня, и так без конца, и такое чувство, что из всех книг в мире остались только Гаршин и Погорельский, и сегодня читаешь одного, а завтра другого». «Что-то будет», – подумала Лена, когда цепочка Блока навестила ее во второй раз. «Вот оно», – решила она, когда позвонил новый мамин родственник, вроде как великовозрастный пасынок, и сообщил, что мама серьезно больна. «На голову?» – не смогла удержаться Лена, и у раздражения ее была в тот момент причина: что-то бытовое, неимоверно раздражающее за короткое время, но тут же забывающееся, да и в целом Лена считала, что имеет право на такой вопрос после всего. Со стороны собеседника послышалось осуждение, в ход пошли фразы «рожала в муках», «все-таки мать – это святое», «даже совсем отморозки, и те», «бывает, детдомовцы находят маму и помогают», «ночей не спала», «попросить прощения». Лена так поняла, что должна извиниться перед матерью, поэтому спросила, как зовут звонившего; звали его Николай. «Коля, идите, пожалуйста, лесом, – попросила Лена, – вы, очевидно, совершенно ничего не знаете». В оставшийся отрывок разговора Николай успел вставить слово «неблагодарность».
На следующий день Лене позвонила женщина, мамина падчерица и, в той или иной вариациях, повторила те же фразы, что говорил Николай, только если мужчина произносил их сурово, как некую выстраданную по лесоповалам правду, то женщина оскальзывалась в умилительные и слезливые интонации, отвращавшие Лену еще больше. «Мама одна!» – сказала женщина, на что Лена не могла не ответить: «Логично».
Почему сразу не попытался поговорить с Леной мамин убедительный новый муж – непонятно; может, взрослые посчитали, что дети должны разобраться друг с другом сами, познакомиться и подружиться, вроде как в песочнице. Но у Петра Сергеевича, так он представился, почти сразу же нашлись нужные для Лены слова, когда она вспылила на очередной звонок очередного маминого миньона. А возможно, и не так уж были верны слова, как спокойный голос, очень усталый и добрый, как бывал у отца, каким Лена его себе помнила, или представляла, что помнила. «Да все я понимаю, – сказал он, – вы обе очень сильные, вот и вся недолга. Нашла коса на камень. Она и сама не хочет тебя видеть, честно говоря, это уж с моей стороны хулиганский поступок такой. Как-то не хочется, чтобы вы до конца ее жизни грызлись, или чтобы она вот так тебя не принимала почему-то. Очень уж резко у нее все получилось. Она, по-моему, боялась, что я на тебя западу, не хотела конкуренции, господи, глупость какая. А когда смотрел, как она с нашими внуками возилась, думал, ну ведь еще есть внуки, зачем себя радости лишать? Ну, вот так как-то и получилось все глупо. А теперь – вот».
«Я не верю, что получится», – ответила Лена. «Так и я не особо верю, – сказал Петр Сергеевич. – Ну вот бывают такие моменты, когда делаешь все зря, а все равно делаешь, для собственного спокойствия хотя бы. Не мне, правда, советы давать, тоже знаешь, если бы сам себе сейчас позвонил в прошлое, то там очень сомневаюсь, что встретил бы какое-то понимание. Так я и сейчас в прошлое как бы звоню, замаливаю грешки, и у меня, притом, не было причин для того, чтобы горячиться, а у тебя есть. Как ты справилась-то, вообще?»
«Сейчас вроде бы и не кажется, что справлялась как-то. Больше представляла, что было бы, если бы так же с дочерями своими поступила. Как они жили бы без меня, как я без них. Ну, во-первых, не смогла бы без них. И ужасаюсь, потому что они скоро все равно съедут, уже осталось-то несколько лет буквально до того, как они ручкой помашут. Не знаю, как буду сидеть одна в квартире. Раньше, вот, удивлялась, почему женщины терпят тирана какого-нибудь совершенно поехавшего, а сейчас думаю, что это предусмотрительно. Вообще, столько усилий, оказывается, нужно прилагать, чтобы в одиночестве не остаться, а иногда и этих усилий не хватает. Раньше, знаете, забавной казалась сценка из “Любовь и голуби”, где Василий Раисе Захаровне говорит: “Да какая судьба? По пьянке закрутилось и не выберешься”, так вот, сейчас вообще не смешно».
«Ну да, понимаю», – сказал Петр Сергеевич.
«А сама идея, что я своих могу вот так вот оставить, потому что они мне мать мою напоминают (хотя они не напоминают, но даже если бы напоминали). Как это все работало у нее в голове? Как это, вообще, сложилось? Просто не представляю, какой надо быть».
«Ну вот бывает так, что, – когда Лена замерла, слегка парализованная своим возмущением: – Знаешь, вот, когда с любимым человеком находишься. Допустим, с женой, в твоем случае – с мужем. И вот так вот вам двоим хорошо, на кухне, допустим, а тут еще ребенок вбегает, и ребенок тоже любимый, но вот в этот вот момент, когда вы сидите, он – лишний, и вообще, любой человек в этот момент – чужой, так вам вдвоем хорошо. Не хочется никого больше. Можно было вдвоем на острове на каком-нибудь жить, и не наскучили бы друг другу никогда. У нас с твоей мамой не так, у нас и не вышло такого, что было у меня с бывшей моей супругой и у нее с твоим папой. Не получилось. Мы хорошо живем, но вот именно такого не было. А с твоим отцом у нее было, видимо. Всегда. Понимаешь? Они как бы всегда на этой кухне сидели, и все были им в тягость. А когда его не стало, то выросло, что выросло. Дальше уже покатилось все само собой».
«Не понимаю я этого, – сказала Лена. – Глупость какая, кухня, блин».
«Ну вот такой вот блин, да», – сочувственно вздохнул Петр Сергеевич, и Лена внезапно осознала, что у нее такие отношения не с живым человеком вовсе, а со стишками ее собственными, которые – химера, собранная из повсюду мимоходом украденных предметов, бледно или ярко подсвеченных прилагательными. И что стань речь живым человеком, или дари ей хоть один живой человек хотя бы половину того, что давали ей стишки, его смерти она бы не перенесла.
Лену в Тагиле должен был встречать сын Петра Сергеевича – уже знакомый ей Николай; он и встретил. Вел он себя, как только что оштрафованный таксист – медленно моргал в зеркальце заднего вида, был вял от презрения и немногословен, точнее, молчалив. Разве что телефону сказал скучным голосом: «Да, везу», – а больше Лена от него ничего не услышала. Лену все еще растаскивало от недавнего прихода, поэтому она обижалась на все это как бы со стороны. Голос Николая в динамике был тяжелее, чем сам Николай, – Лена представляла его таким крепышом, а он был вроде тростинки на ветру, худющий такой баскетболист, блондинистый, с уклоном в рыжину, поэтому всю тагильскую дорогу она ощущала, что едет сразу в двух машинах – с басовитым ненастоящим братом по серьезному делу и с баскетболистом на тренировку в зал, похожий на школьный, где будет пахнуть резиной баскетбольных мячей, мячи будут летать яркие и легкие, как апельсины, при этом ударяясь в лоснящийся от масляной краски пол, как боксерские перчатки в грушу. Высокой оказалась и сестра Николая. Лена сама была не коротышка, но они посмотрели на нее сверху вниз и в прямом и в метафорическом смысле, когда она сняла обувь в прихожей частного домика на Уралвагонзаводе и выпрямилась.
Это был то ли октябрь, то ли ноябрь, Лена потом не могла вспомнить, в пробел между почти запахнутыми шторами было видно, что снег налипает на лысые ветки неизвестно какого куста в палисаднике, (мстительно вплела потом этот снег в стишок: «Дорогая – это все пенопласт, / с помощью которого перевозят нас / в одной большой картонной коробке, мать, / с обозначениями: “переворачивать”, “ронять”, “кантовать”»). Лена увидела фотографию мамы в рамочке на стене и сначала даже не узнала ее, улыбающуюся, окруженную пятью чужими разновозрастными рыжими детьми, настолько непохожую на всех остальных, что казалось, ее вырезали и вклеили из совсем другой фотографии, а затем, третьим слоем, наклеили белые зубы ее улыбки. Мама была вроде англичанки начала прошлого века, затесавшейся в ряды ирландцев с какой-нибудь миссией, образовательной ли, религиозной, она была неуместной, бледной, среди этих ярких волос и щедро покрытых веснушками лиц, несколько даже фальшивой, но при этом совершенно, кажется, счастливой в тот момент, когда ее фотографировали.
«Где она?» – спросила Лена, оглядывая примыкавшие к гостиной двери.
«Папа повез тетю Вику на процедуры», – ответила женщина, и в этом было много недоговоренного, как бы удержанного в себе, что-то вроде «хотя вы могли бы за мамой ухаживать», «вот как мы к ней относимся, не то, что вы», невысказанного, но, вместе с тем понятного и так.
Что ни говори, а Лена все же волновалась, да так, что не стала даже пить чай из опасения, как бы ее не стошнило, что до самодельного печенья, похожего на магазинное овсяное, только больше и как будто суше, то от одного вида его у Лены запершило в горле, будто она уже проталкивала его крошки по пищеводу.
Пока женщина рассказывала, что прогноз оптимистический, и вообще, мама у Лены еще поборется (что всегда, в кино даже, звучало как приговор). Лена смотрела на коробки из-под обуви и бытовой техники, спрятанные на шкаф, на пару круглых лоскутных половичков, макраме, оплетавшее овальное зеркало и горшок с каким-то цветком, стопку газет, убранных с журнального столика на пустовавшее кресло, и ей становилось душно, как от астмы.
«Ну а у вас как дела? – спросила женщина. – Где-то работаете? Детки есть?»
Лена подумала, что любой ответ прозвучит, как оправдание, но все-таки пошутила: «Двое своих, один приблудный и еще шестнадцать – по работе», – и почему-то вспомнила, как у Жени возник удивительный момент тупости в математике, классе в третьем внезапно у него потерялось, будто из кармана вывалилось, умение делить и умножать столбиком, и Лену привлекли, типа, профессионал, и Женя, раз за разом деля и умножая и забывая перенести сотни или десятки в сотни или десятки, поднимал на нее честные глаза, спрашивал: «Правильно?».
Кажется, женщина испытала разочарование, когда узнала, что Лена – учитель в школе. Неизвестно, что про нее рассказывала мать, но ожидалось, видимо, что-то такое неопределенное, возможно, что Лена существует на алименты, которые вытрясла из мужа.
Лену обхаживала только мамина падчерица, пасынок караулил где-то за кулисами. Неизвестно, чего он боялся, Ленина аура действовала на него отталкивающе, что ли. К моменту приезда Петра Сергеевича и мамы он оказался аж на улице, потому что именно со двора Лена услышала радостный мамин голос, от которого ее почему-то холодом пробрало. «Ой, Коленька, здравствуй, какой сюрприз!» – воскликнула мама.
Лена не заметила, как сказала вслух: «Сюрприз, да», – наткнулась на слегка испуганный взгляд падчерицы, которая сразу же извинилась и вышла по направлению кухни, за поворот, откуда тащила до этого чай и печенье.
После приглушенного шевеления мужских и женского голосов, слов в котором было не расслышать, только интонации, сердитая – мамина, сочувственная – Николая, и усталая – Петра Сергеевича (единожды мама выступила с репликой: «Это просто бред!»), мама появилась на пороге комнаты, неожиданно резвая, румяная, как один из лежавших на полу половиков, и бодрая от злости. Лена, ожидавшая по тому, что ей расписали, чуть ли не что-то такое, что ассоциировалось у нее со словом «хоспис», откинулась в кресле, хотя до этого думала, что все-таки подойдет и попытается сочувственно обнять: какое-никакое сопереживание у нее таки имелось. Все это время она совсем не представляла, как приступить к этому разговору, потому что он не был нужен ни ей, ни матери, но, если бы мама вошла, опираясь на тросточку или держась за косяки, стенку, можно было хотя бы спросить: «Как ты?».
«Я так смотрю, ты меня уже похоронила, – сказала мама. – Нужно что-то? Позлорадствовать приехала?»
Лена только и смогла что вздохнуть, давя в себе раздражение, которое могло вылиться неизвестно в какую внезапную грубость: «Мам, ну, может, хватит. Давай посидим, поговорим, давно же не виделись. За столько лет можно было уже перестать беситься».
Мама послушно сняла пальто и размотала с шеи косынку, чуть поморщившись, села в кресло рядом и сказала, начало ее слов было нарочито проникновенное, каким бралась она обычно за продуманную ругань с последующим бесконтрольным битьем, когда Лена была еще ребенком: «Хорошо, Леночка, давай поговорим, конечно. Конечно, давай поговорим, солнышко. Что ты мне хочешь сказать? Ну?»
Лена промолчала, одновременно ужасаясь тому, что может наговорить сгоряча, и восхищаясь той приторной ненавистью, которую источала мать; той ненавистью, которая до сих пор оглушала Лену, уже взрослую; ненавистью, источник которой не иссякал в матери уже столько лет.
«Помнишь, дорогая, о чем мы тогда говорили, когда я уходила? Помнишь? – сказала мама. – Что мне нужно отдохнуть от тебя. Помнишь, Леночка? Скажи, помнишь или нет? Так вот, – торжествующим шепотом сказала мама, не дождавшись ответа, – я еще не отдохнула! Как это тебе объяснить, чтобы ты больше не появлялась?»
Она замолчала, тяжело дыша, но продолжала смотреть на Лену бешеными старушечьими глазами.
«Неужели совсем неинтересно, как я жила?» – спросила Лена.
«Совсем нет. Ни то, сколько …барей у тебя было, ни сколько выбл…дков ты нарожала. Вот, не поверишь – совсем. Просто не лезь ко мне – и все».
Как ни отнекивалась Лена, а обратно до вокзала ее повез Петр Сергеевич. На возражения матери он твердо ответил: «Это у тебя с Еленой терки, а со мной у нее этих терок нету». Именно он цыкнул на дочь, когда она сказала вместо «до свидания», соболезнующим почти тоном: «Это ж надо было так мать довести, чтобы она до сих пор…» «Верка, – одернул ее Петр Сергеевич, – сороковник с лишним ты уже переступила, язва такая, а ума все так и не набралась!» Больше Лену зацепило не то, что сказала мамина падчерица, а то, что звали ее, как близняшку.
«Нервы у тебя, конечно, да – похвалил Петр Сергеевич, ёжась. – Не представляю, как ты это. Извини, слушай, правда. Втравил тебя. Но была такая надежда, знаешь, все равно же люди меняются иногда, делают какие-то выводы». Был он тоже, как и его дети, высокий, только более массивный, из таких бодрящихся пожилых мужчин, которым есть чем бодриться, с ясным еще взглядом и благородной лысиной, похожей на короткую стрижку. «Чего с ним мама раньше не связалась? Он бы урезонил бабулю», – подумала Лена и сказала, хотя особой благодарности не чувствовала, больше из симпатии к этому своему несостоявшемуся отцу: «Все равно спасибо. Нужно было попробовать, чтобы, правда, не маяться потом, если все пойдет плохо». Он согласно кивал, как кивал, наверно, на большинство слов Лениной матери.
«Так-то она хороший человек, с плохим бы я и не жил», – вздохнул Петр Сергеевич, помолчав, а затем разродился исповедью, которую Лена перестала сразу же слушать, лишь только она началась, и догадалась, что все кончилось, только по наступившей на одном из светофоров тишине.
«Да это все правильно, что вы говорите, – наугад согласилась Лена. – Только вокруг меня ведь все правильные вещи говорят».
Со стороны эти несколько лет болезни матери напоминали некий чемпионат или олимпиаду, где мама должна была победить. Петр Сергеевич стохастически звонил, то несколько раз в месяц, то раз в несколько месяцев, и сообщал об итогах лечения, будто и сам внезапно вспоминал о Лене, как она порой вспоминала, что у нее есть еще родственники, хвалил маму за терпение и упорство, врачей за заботу и профессионализм. В его голосе, полном уверенности, потому что они всё делали, как надо, угадывались, конечно, тревога и страх, что всё это они делают впустую. Была химиотерапия, которую мама стойко, разумеется, выдержала и которая вроде бы, сильно помогла, после нее мама быстро пришла в себя. Затем понадобилась операция и еще химиотерапия. Был новогодний звонок Петра Сергеевича, он поздравил Лену и девочек, сказал, что, скорее всего, звонить по поводу болезни больше не будет, разве что без причины, просто поговорить. Лена не слышала его еще полгода где-то, пока он не возник снова и не сообщил все так же уверенно, что все вернулось, но, кажется, достаточно небольшого курса, чтобы одолеть и это. Закончив беседу, Лена поймала себя на том, что с начала разговора и до самого его конца ей мерещилось что-то вроде бесконечной виолончельной басовой ноты, какой в триллерах нагнетают мрака в мрак на экране.
Каждый раз, когда звонок из Тагила завершался, Лена вспоминала, что неплохо было бы спросить, наконец, откуда Петр Сергеевич взял ее номер, и снова забыла, когда опять позвонили насчет мамы и сказали, что не все потеряно, есть еще замечательный мануальный терапевт, который берет дорого, но результаты у него лучше, чем у докторов с дипломом. «Вот и все», – догадалась Лена, однако это «все» растянулось еще где-то на год бабок-шептуний, экстрасенсов и бог знает еще кого.
Дядя дал телефон Лены Петру Сергеевичу и его детям, он сам выболтал это во время покаянной своей обычной болтовни, когда пришел в гости. «Не нужно было?» – спросил он виновато. «Да, наверно, все-таки нужно», – ответила ему Лена.
* * *
В смертях дяди и мамы Лене сначала померещился даже некий умысел. Мама долго болела, словно не время ей было умирать раньше деверя, а дядя набирался холестерином и в целом не следил за своим здоровьем, чтобы мама Лены его не опередила. Как раз в дикие совершенно морозы, когда отменили занятия только для младших классов, а Лена каждый день бежала до школы и радовалась, что работает все же очень близко от дома, с небольшой разницей, минут в семь, позвонили: сестра убитым голосом спросила у Лены, знает ли она уже про дядю, а потом Петр Сергеевич, который ничего не мог сказать, а только рыдал. «Да вы издеваетесь оба», – слегка рассердилась Лена и на двух покойных, и на двух гонцов, потому что сама скорбь еще не догнала новость, имелось только некое недоумение, как от хлопка петарды рядом, только не мимолетное, а вот то же совершенно недоумение, разве что растянутое по времени.
Лена перезвонила сначала сестре, спросила, нужно ли чем-нибудь помочь, а попутно сообщила новость про маму. Сестра сказала, что ничего не нужно, ко всему уже подключились какие-то известные только сестре родственники и завод, где ее отец работал. «Я его ведь пыталась к нам перевезти, он отказывался. Вот и допрыгался!» – сестра неожиданно расплакалась невыносимым басом. Петр Сергеевич тоже отказался от помощи, пусть только Лена приедет, больше ничего не нужно.
«Веселый будет денек!» – решила Лена, не совсем понимая, насколько горечь, что она чувствовала, была настоящей, ее горечью, а в какой пропорции – сладковатый сарказм нисходящего скалама, волочившегося за ней, как марктвеновская дохлая кошка на веревочке; Лена не могла догадаться, впрочем, насколько этот день будет весел на самом деле.
С работы Лену отпустили без разговоров, не отпустили даже, а как бы выпихнули, когда узнали, в чем дело. Лена предложила девочкам выходной, но обе – серьезные и осторожные – сказали, что лучше пойдут в школу, и к дяде съездят, раз к бабушке Лена не желает брать их категорически.
Хорошо, что сами похороны не совпадали по времени. Мамины были ближе к одиннадцати, дядины назначили на три. Лена прикинула, что при некотором везении успеет и туда, и туда, а еще, пусть и не встретит, зато сможет проводить сестру в аэропорт, на обратный рейс. Накануне Лениного метания между двумя городами, ближе к ночи, или перепутав часовые пояса, или просто, как только узнала обо всем, позвонила Ольга, посочувствовала, но и похвасталась, что ее откомандировали куда-то в пригороды Петербурга; пусть ее и не просили, но рассказала про Владимира, которого тоже сунули несколько дней назад в командировку, куда-то за Тюменскую область, в совсем дикое ответвление Транссиба.
Ночью Лена думала, что поспит в маршрутке, а в маршрутке думала, что поспит на обратном пути. Петр Сергеевич походил в этот день и под этим Лениным взглядом на обтесанный, вертикально стоящий валун, по которому, как потоки дождя, стекали тени. Повод полить слёзы, конечно, был, однако Лена видела внимательные взгляды окружавших ее рыжих людей, и, сообразив, что они могут принять ее плач за спохватившееся раскаяние, не стала давать себе волю, и вот как раз когда она делала усилие, сдерживая слёзы, кто-то в крематории шепнул сбоку: «Так похожа!». Лена посмотрела в сторону, откуда шептали, но увидела только мутноватую декорацию, на которой грубо, тремя красками: черной, коричневой и серой, были нарисованы, как бы по мешковине, совершенно незнакомые ей люди.
Мама лежала в гробу маленькая и зелененькая, похожая на какого-то из гоблинов в «Мишках Гамми»: так же у нее выдавался кончик носа, такой же был большой рот в складках. Глядя на нее, стиснутая за плечи внезапно подошедшим Петром Сергеевичем, от которого пахло валокордином, ладаном и водкой, Лена вдруг поняла, что жалеет только об одном и что боится только одного. Жалела она о том, что не попала на похороны Михаила Никитовича, даже к гробу не смогла прикоснуться, да и на могиле ни разу не была. А боится – что не успеет попрощаться с дядей, она все же не такой близкой родственницей была, чтобы ее ждали. Она хотела увидеть его в последний раз, каким бы его ни сделала смерть, в какую бы жутковатую куклу ни превратила, хотела в последний раз тронуть его за плечо и шепотом сказать ему: «Ну, ладно», как он всегда говорил вместо прощания. «Фур-фур», сморкались по сторонам в платочки.
Повод сбежать с поминок появился почти сразу: женский голос, неудачно попав в скобки тишины в поминальном столовском многоголосье, категорически заявил: «И еще совести хватило бесстыжие свои глаза здесь показывать», но в этих словах было не больше глупости, чем в ночной фантазии Лены, похожей на озарение, что, возможно, мама вела себя так специально, чтобы Лена не расстраивалась, и в конце всей этой встречи Петр Сергеевич передаст ей конверт, а в нем будет письмо, где все прояснится, душевное такое послание, начинающееся: «Дорогая Лена» и т. д. Тогда Лена подумала: «Вот дура, спи!», а на поминках поняла, что действительно – дура, потому что хоть и знала, куда едет и как к ней будут относиться, а согласившись и приехав в этот как бы рассказ Конан Дойла, смогла спокойно выйти на свежий воздух.
Было полпервого, когда Лена добралась до очереди в кассу, и тут ей даже слегка повезло, билет оказался на автобус, что уже стоял в ожидании пассажиров.
Оставалась еще надежда успеть, слегка опоздав, но по пути из Тагила, буквально на выезде с площадки, автобус попал в пробку, сделанную из трех машин, попавших в ДТП, и пристроившихся к ним легковушек, фуры и нескольких трамваев. Когда через промежуток между двумя сиденьями спереди Лена обнаружила все это мрачное великолепие понурой механики, обдуваемой сухим снежком, она немедленно позвонила Ане и мрачно сообщила, что совершенно точно опоздает. «Пробка в Тагиле?» – не поверила Аня, хотя никогда в Тагиле не была. Зимнее солнце, так и не поднявшись как следует, светило откуда-то от горизонта закатным светом, и пусть не было еще двух, однако, наблюдая длинные тени, Лена отчасти не верила часам и психовала, но когда автобус тормознули полицейские и долго сначала выясняли что-то у водителя, пока он сидел на своем месте, переговариваясь с ними через окно, и совал им водительские бумажки, а затем еще и пригласили его для разговора в свою машину и сидели там, может, вовсе не разговаривая, будто засекли время, сказав друг другу: «А давайте здесь десять минут поторчим просто так, радио послушаем, то да сё, пускай там баба эта побесится», Лена вдруг поняла, что впала в состояние, которое считала медитативным.
Не получилось и не получилось, что поделать. Многочисленные друзья дяди, конечно, удлинили прощание (Лена узнала это, снова позвонив Ане, на этот раз говорящей не в полный голос, а шепчущей), но Лена оказалась так удалена от пункта очередного прощания и очередных поминок по месту и по времени, что прощаться с дядей ехать было уже поздно, даже на такси, а на поминки – рановато, даже на метро и троллейбусе. Прогуляться же не позволяла погода. «Как в чужом городе, – подумалось ей, – так оно, наверно, когда-нибудь будет. Замечательно».
Самоуничижение охотно разлилось по ее телу, как дополнительный приход, она шла до метро, готовя себя ко второму сеансу грусти, когда позвонила сестра, и не скорбным таким голосом вовсе, а, в равных пропорциях намешав с ходу требовательность, упрек и вину, накинулась на Лену: «Ты уже в Е-ка-бэ? Так давай сюда. Мы тут других людей тесним, но их немного, человека три, а нас тут полный этот зал, уже даже отстегнули им, чтобы скрасить ожидание. Ты извини, что я с тобой не поехала в Тагил, но просто не успевала. Мне кажется, тебе хочется с папой попрощаться, вы как-то всё же дружили. Ты с ним ближе была в последнее время, чем я. Да он, считай, Аньку с Веркой больше знал, чем моих».
Лена принялась вызывать такси. Как на грех, первый таксист, находясь минутах в четырех от Лены, замер, кажется, припарковался просто на Челюскинцев, сразу после моста, и принялся ожидать неизвестно чего – повышения тарифа, что ли, на него Лена потратила с десять минут, пока не отменила заказ, видя, что водитель точно никуда не собирается. Второй приехал довольно быстро, но тоже включил дурака, припарковавшись на другой стороне дороги; по его замыслу, Лена должна была нажать «уже выхожу», потом пойти до подземного перехода, пересечь таким образом Челюскинцев, Свердлова, пока шоферу капали деньги за ожидание. Он появился стремительно, как только Лена звякнула ему и наорала, что ей некогда играть в эту херню ради того, чтобы он заработал лишние пятнадцать рублей. Лена еще не успокоилась, когда села в машину и педагогическим своим голосом продолжила его отчитывать, пока он мрачно молчал. «Вот же! – она даже постучала ногтем по навигатору. – Тут отметка, специально ставила, где я нахожусь. Холодища на улице. Вы озверели совсем, что ли?» «Навигатор глючит иногда», – буркнул таксист, хмуро глядя на дорогу. «Я на похороны еду, понимаете? Вам специально это в примечаниях нужно было написать, чтобы у вас что-нибудь человеческое взыграло в душе?» В ответ на это водитель только скептически шевелил челюстью, будто гонял по рту остатки карамельки. Лена чуть не сказала ему в конце своего сердитого монолога «пидор, бл…дь», как сгоряча сделала, увидев в телефоне, где он остановился, чтобы ее поджидать.
Взнузданный таким образом таксист, хотя и выглядел так, словно готов был высадить Лену на каждом из светофоров, что им попадался, подвез ее буквально к самому входу в крематорий, и было похоже, что даже внутрь готов был заехать, если бы не мешали курящие на крыльце люди. Скалам красиво вильнул восприятием Лены, и она успела оценить не без удовольствия, как табачная туча, густая в недвижном воздухе, сгущает под собой людей.
Лена и выбраться толком из машины не успела, как к ней бросились незнакомые люди, которые, очевидно, ее откуда-то знали; среди тех, кто спешно вел ее через холл, она с удивлением увидела даже телеведущего местного канала, он, что интересно, был в кофточке с черными и белыми ромбами, в какой мелькал в передачах. Лена отыскала в толпе у гроба сестру, и та ей благодарно кивнула; попыталась найти девочек, но уже стояла возле дяди и оглядываться было неловко. Разумеется, дядя лежал чужой и жутковатый, с этим ничего нельзя было поделать, как Лена ни старалась, и все же как легко сделалось Лене, когда не нужно было оттягивать слёзы на потом. Сразу и просто вспомнилось, как дядя слушал Веру или Аню, когда они что-нибудь ему рассказывали маленькие, чуть наклонившись вперед, еще и голову поворачивал по-собачьи так, и делал заинтересованное лицо, или рассказывал, как Лена с сестрой носились по дому, даже в школу они тогда еще не ходили, сидели, что-то там делали, а им обеим колготки были велики, что ли, и на ногах получались такие, как у средневековых шутов, болтающиеся носки. «Так и хотелось на вас еще колпаки с бубенчиками надеть». Как рассказал, что перестал встречаться с одной женщиной, потому что она сразу же, как появилась в доме, раздраженно что-то рыкнула на сестру, и он подумал, что же будет, если уже сейчас так. Он и к причудам Лениной матери относился иронически, не раз даже повторил, что она «и при Викторе была такая немножко язва, немножко даже сибирская». И как однажды разродился тихим спокойным спичем, не покаянным, как обычно, а таким насмешливым, что ли, про то, что Ленино и сестры поколение только пожалеть можно, потому что им пришлось стараться быть лучше родителей, а родители такие уверенные всегда были с их точным знанием «как надо», то есть вот пойдешь работать туда, план будешь выполнять и перевыполнять, куда бы ни пошел, даже если кофемолок клепаешь под сколько в Союзе и кофе-то не наберется, или там чай собираешь у себя в горах как попало, лишь бы быстрее и больше, и будет тебе стаж, и пенсия, и всеобщее уважение; с этим вот «меня отец лупил, как сидорову козу, зато я теперь ему благодарен, потому что если бы не он» внезапно оказались неправы, тем хотя бы, что если бы правы были, то все не накрылось бы медным тазом, и можно сейчас сколько угодно на «Горбача, который все развалил», кивать, но самого факта это не отменяет. «И местами, конечно, чистый ад творится, но вот смотрю на вас – на двух моих родных девок, и ведь получилось у вас у обеих!» – закончил он тогда и чему-то радостно рассмеялся, хотя что там получилось, если разобраться? Жизнь – и жизнь.