Текст книги "Странствие Бальдасара"
Автор книги: Амин Маалуф
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
Некоторые слова Бесс ускользали от меня, но, кажется, я уловил почти все и она тоже меня поняла. Даже когда, захваченный своим рассказом, я начинал вставлять в свои фразы больше итальянских, чем английских слов, она все так же согласно кивала головой, показывая, что все понимает. Я ей охотно верю. Разумный и расположенный к тебе человек может при желании понять и по-итальянски!
Мы изрядно выпили, по две-три пинты каждый, – она, может быть, немного меньше; но нами двигало не опьянение. Как, впрочем, и не скука, и не простое любопытство или желание поболтать. Обоим нам нужен был дружеский разговор, дружеское участие и поддержка. Я говорю об этом с чувством восхищения, поскольку, прожив на свете сорок лет, только сейчас осознал, какими полными могут быть часы, проведенные в задушевной и целомудренной беседе с незнакомой женщиной.
Наш разговор начался с чего-то вроде детской игры. Мы сидели за столом с кружками в руках, только что чокнувшись ими и произнеся какой-то тост; она улыбалась, а я не знал, стоит ли говорить что-то еще, как вдруг она вынула из кармана своего фартука перочинный нож и прочертила на деревянной столешнице квадратик.
– Это – наш стол, – сказала она.
Она нарисовала кружочек на моей стороне и второй – на своей.
– Это – я, а это – ты.
Я уже догадывался, в чем дело, но ждал продолжения.
Она дотянулась рукой до противоположного края стола и вдруг небрежно процарапала извилистую линию, закончившуюся у кружка, который изображал меня; потом, с другого края, – вторую линию, еще более извилистую, закончившуюся возле нее.
– Я – отсюда, а ты – оттуда. Сейчас мы вместе сидим за одним столом. Я расскажу тебе о своей дороге, а ты – о своей, хорошо?
Мне никогда не удалось бы передать с достаточной точностью всего, что Бесс поведала мне сегодня о себе, о Лондоне и об Англии этих последних лет – о войнах, революциях, казнях, чудовищной резне, фанатиках и о страшной чуме… До того, как я услышал ее исповедь, я думал, что много знаю об этой стране; теперь же я понимаю, что ничего не знал.
Что из всего этого следовало бы поместить на страницах моего дневника? Прежде всего, конечно, то, что касается людей, рядом с которыми я живу со времени моего приезда сюда. И то, что имеет отношение к цели моего странствия, то есть рассказы о слухах и предсказаниях о конце света. Ничего больше.
Это я и собираюсь записать, но не сегодня вечером. Голова у меня внезапно отяжелела, я не в силах сейчас рождать связные строчки и связные мысли. Пойду лягу в постель, не дожидаясь наступления ночи. Завтра я встану пораньше и примусь за свой дневник на свежую голову.
Среда, 1 сентября 1666 года.
Утром я проснулся, как от толчка. Только что вспомнил слова своего венецианского друга, сказанные им на корабле, на котором мы плыли из Генуи, и которые я записал в этой же тетради. Разве он не говорил, что московиты ожидают конца света как раз в этот самый день, первого сентября, с которого у них начинается Новый год? И лишь плеснув в лицо холодной воды, я припомнил, что в Москве, как и в Лондоне, начавшееся утро – пока еще только среда 22 августа. Что ж, значит, это ложная тревога. Светопреставление будет лишь через десять дней. Я еще успею насладиться жизнью, поболтать с Бесс и побродить по книжным лавкам.
Надеюсь, что через десять дней я приму это с легким сердцем!
Ну, довольно бахвальства, мне надо было сразу записать то, что я узнал от Бесс, пока я еще ничего не забыл. Уже сейчас, по прошествии одного дня и одной ночи, некоторые ее слова стали путаться у меня в голове.
Сначала она рассказала мне о чуме. В главную залу таверны как раз вошел совсем молоденький юноша, и она прошептала, указав на него подбородком, что он – единственный, кто выжил из его семьи. И что она сама тоже потеряла такого-то и такого-то из своих близких. Когда это произошло? Прошлым летом. Она еще более понизила голос и, нагнувшись к самому моему уху, еле слышно произнесла: «И сегодня еще люди продолжают умирать от чумы, но не следует говорить об этом вслух, можно накликать неприятности». Король даже велел отслужить молебны, чтобы возблагодарить Небеса, положившие конец эпидемии. Тот, кто осмелился бы утверждать, что это – еще не конец, почти обвинил бы во лжи и короля, и само Небо! Истина, однако, в том, что чума еще бродит по городу и еще убивает. Около двадцати человек каждую неделю, если не в два-три раза больше. Правда, это не так уж и страшно, как подумаешь, что год назад чума уносила в Лондоне каждый день больше тысячи жизней! Вначале жертв хоронили ночью, старясь не слишком пугать население; когда ситуация ухудшилась, перестали соблюдать даже эту предосторожность. Тогда трупы стали подбирать днем и ночью. Телеги разъезжали по улицам, и лондонцы швыряли на них тела своих родителей, детей или соседей – так, словно это были сгнившие тюфяки!
– Сначала мы боялись за своих родных, – сказала мне Бесс. – Но людей умирало так много, что в голове билась только одна мысль: спастись! выжить! и пусть гибнет весь мир! Я не оплакала ни свою сестру, ни пятерых племянников и племянниц, ни своего мужа – да простит меня Господь! У меня больше не было слез! Мне казалось, что я преодолела эту страшную пору, не замечая ничего, с блуждающим взглядом – как сомнамбула. Задавая себе один-единственный вопрос: кончится ли это когда-нибудь…
Богатые и могущественные оставили город, начиная с короля и князей церкви. Беднякам некуда было идти; бродяги, блуждавшие по дорогам, умирали с голоду. Но нашлись среди нас благородные люди, упорно желавшие сражаться с этим злом или по крайней мере пытавшиеся облегчить страдания других. Несколько врачей, несколько священников. Наш капеллан был одним из них. Он тоже мог бы уйти из города. Он не нищий, один из его братьев владеет домом в Оксфорде, а этот город уберегся лучше всех прочих городов королевства. Но он не захотел уезжать. Он остался в своем квартале, упрямо навещая больных, поддерживая и ободряя павших духом. Он говорил им, что мир вот-вот погаснет и что они уйдут лишь чуть раньше других; и очень скоро, уже обретаясь в райских кущах, усыпанных дивными плодами Эдема, они увидят, как туда придут остальные, и тогда настанет их черед обращаться к ним со словами утешения.
Я видела его у изголовья моей сестры; он протянул к ней руку, и она успокоилась, ему даже удалось вызвать блаженную улыбку у нее на устах. И то же происходило со всеми, кого он навещал. Он не слушал советов друзей, пренебрегая карантином. Надо было видеть его в те горестные времена, когда все другие попрятались по своим норам, а он спокойно шагал по улицам – огромный человек в белых одеждах, с длинными белыми волосами, с длинной белой бородой, – его принимали за самого Отца Небесного! Заметив дом, отмеченный красным чумным крестом, люди спешили перекреститься и поскорее обойти его как можно дальше. Он же шел прямо в дверям, и когда-нибудь Бог вознаградит его за это…
Но власти никак не отблагодарили его за такое самопожертвование, а народ – еще менее. В конце прошлогоднего лета, когда чума уже начинала идти на убыль, его арестовал какой-то солдат, обвинив в том, что, навещая зачумленных, он способствовал распространению болезни; а когда спустя восемь дней его отпустили, он обнаружил, что дом его сожжен дотла. Незадолго до того прошел слух, что у него есть микстура, волшебный напиток, позволивший ему выжить, но он будто бы отказывается наделять им других. И во время его заточения целая орда босяков вломилась в его дом, чтобы отыскать эту волшебную микстуру, разворотила, разграбила и унесла все, что можно было унести, а потом подожгла то, что осталось, – не столько из ярости, сколько для того, чтобы скрыть следы своего преступления.
Бесс уверяет, что его хотели принудить покинуть город. Но она предложила ему свое жилище, чтобы отблагодарить его, и гордится этим. Почему они так нападают на старого человека? Это все из-за его прошлого. Она долго беседовала со мной об этом, приводя бесчисленное количество имен, из которых я знал едва ли половину, а то и треть; вот почему мне удалось запомнить не так-то много.
Только лишь то, что капеллан, бывший когда-то армейским священником у Кромвеля, впоследствии с ним рассорился и пытался организовать против него мятеж. Впрочем, именно по этой причине, когда шесть лет назад при реставрации монархии все вожаки революции были казнены или отправлены в изгнание и когда труп самого Кромвеля был выкопан из земли, повешен и публично сожжен, капеллана пощадили, но лишь отчасти. Он не был вовсе прощен, так как нельзя простить того, кто восставал против монархии и кто был как-то связан с гибелью короля Карла 6262
Имеется в виду Карл I (1600—1649), английский король (1625—1649 гг.) из династии Стюартов; казнен по приговору парламента во время Английской революции. – Примеч. пер.
[Закрыть]. Капеллан был и, по словам Бесс, навсегда останется одним из тех, на кого косо смотрят.
Прежде чем прервать свой рассказ, хочу упомянуть еще об одном, я боюсь, как бы это не ускользнуло у меня из памяти, и к чему я еще обязательно вернусь: несчастья Англии начались – следовало бы сказать «и они тоже» – в 1648 году. Это число все время возвращается ко мне, его постоянно выводит мое перо: конец германских войн; пришествие иудейского Воскресения и начало страшных еврейских погромов, о которых мы так долго говорили с Маимуном; публикация русской книги о Вере, назначившей дату конца света на нынешний год; в Англии – казнь короля, это событие, проклятие от которого до сих пор еще лежит на целой стране, тоже произошло, согласно местному календарю, в конце 1648 года; а для меня этот год был годом появления Евдокима, паломника из Московии, ставшего первопричиной всех моих несчастий, и годом смерти моего отца, случившейся в июле…
Можно подумать, что в тот год приоткрылась какая-то дверь, зловещая дверь, через которую проникло – и в этот мир, и в мой дом – множество бедствий. Помнится, что Бумех говорил о трех последних ступенях – трижды по шесть лет, – которые приведут нас от года пролога этих бедствий к году эпилога.
Мой рассудок опять твердит мне, что, подгоняя цифры, можно внушить себе все, что угодно, и без каких бы то ни было доказательств. И в эту минуту, сегодня вечером, по крайней мере я еще пытаюсь прислушаться к голосу своего рассудка.
2 сентября.
Позавчера я назвал нашу долгую беседу с Бесс близким и целомудренным общением. С прошлой ночи оно стало еще более близким и гораздо менее целомудренным.
Целый день я писал свой дневник, и дело шло вперед очень медленно. Если и дальше придерживаться выбранного мной способа, я никогда не смогу продвигаться быстрее. Я пишу на родном языке, но арабскими буквами, и пользуюсь собственным шифром, из-за чего мне приходится делать несколько переходов для записи каждого слова. А если учесть, что вдобавок мне надо вспоминать то, что Бесс рассказывала по-английски, это занятие становится слишком утомительным.
Тем не менее я все же продвинулся вперед, доказательством чего служит этот текст, который я начал составлять вчера, писал все утро и закончил уже днем. Не то чтобы я занес на эти страницы все, что желал запомнить, но я уже успел снять груз со своей памяти, хранившей столько событий, которые иначе могли бы быстро забыться.
За это время Бесс дважды приносила мне еду и питье и ненадолго задерживалась, глядя, как я вывожу таинственные буквы – справа налево. Я уже не прячу дневник, едва заслышав ее шаги, теперь она знает все мои секреты, и я ей доверяю. Я лишь уверил ее в том, что просто пишу по-арабски, я никогда не открою – ни ей и никому другому, – что использую собственный тайный язык.
Когда пришло время закрываться и зала внизу опустела, Бесс зашла предложить мне вместе поужинать и поболтать, так же, как накануне. Я обещал спуститься вниз и присоединиться к ней, чтобы устроиться за тем же вчерашним столиком, как только допишу начатый мной отрывок.
Но работа затянулась, а я все не решался ни остановиться, ни сократить рассказ Бесс, боясь не вспомнить после нового разговора то, что услышал от нее накануне. И вот, забыв о своем обещании, я писал, писал, не помышляя ни о чем другом, так что хозяйка уже успела прибраться в нижней зале и снова подняться ко мне, а я так и не выпустил из рук своего пера.
Совершенно не рассердившись, она удалилась на цыпочках, чтобы спустя несколько минут вернуться с подносом, который она поставила на мою постель. Я сказал ей, что как раз сейчас дописываю последние строчки, а потом мы вместе поужинаем; она ответила, что торопиться не стоит, и снова вышла.
Я вновь сразу же погрузился в свое повествование, опять забыв и о женщине, и об ужине. К тому же я был убежден в том, что она тоже уже обо всем забыла. Однако, когда я позвал ее, она тотчас вошла, словно ждала за дверью; она все так же улыбалась и не выказывала никакого нетерпения. Такая чуткость тронула и удивила меня. Я поблагодарил ее за это, и она покраснела. Она, не покрасневшая после мощного шлепка по ягодицам, покраснела, услышав слово благодарности!
На принесенном ею подносе я увидел тонко нарезанные кусочки сушеного мяса, головку сыра, свежий хлеб и то пиво, которое она называла «хмельным», но на самом деле оно было слишком пряным. Я спросил, не хочет ли она поесть вместе со мной; она ответила, что за целый день уже кое-чем «поживилась», обслуживая клиентов, что это – ее привычка и она никогда не бывает голодна к ужину. Она только взяла себе пива, чтобы мы с ней могли чокнуться кружками. Сначала она смотрела, как я пишу, теперь она будет смотреть, как я ем. Тем же взглядом, каким смотрела на меня моя сестра Плезанс или еще раньше, давным-давно, моя мать: любовно провожая глазами каждый кусочек, каждый мой глоток; под этим взглядом я снова почувствовал себя ребенком. Внезапно я словно вернулся домой, не покидая дома этой чужой мне женщины. Я не мог удержаться от того, чтобы не вспомнить слова Христа: «ибо алкал Я, и вы дали Мне есть». Впрочем, мне никогда не угрожал голод; всю жизнь я страдал не столько от недоедания, сколько от невоздержанности; но в том, как эта женщина кормила меня, было что-то напоминавшее материнскую ласку. В это мгновение я ощутил к ней – к ее хлебу, к ее хмельному пиву, к тому, что она так спокойно стоит рядом со мной, к ее внимательной улыбке, к ее фартуку, к ее неумелому откровенному признанию – безграничную нежность.
Она стояла босиком, прислонившись спиной к стене, с кружкой пива в руках. Я поднялся, взяв свою кружку, чтобы чокнуться с ней, потом осторожно обнял ее за плечи и тихо произнес «спасибо», а затем нежно поцеловал ее в лоб между бровей.
Она слегка отстранилась, и я увидел, что глаза ее полны слез, а губы, на которых еще блуждала слабая улыбка, вздрагивают от ожидания. Она неловко взяла мои пальцы и стиснула их своей пухлой ручкой. Тогда я привлек ее к себе и стал не спеша гладить ее по волосам, по платью. Она приникла ко мне и сжалась в комочек, как съеживаются под одеялом, спасаясь от холода. А я стал обнимать ее обеими руками: не слишком крепко, только слегка прикасаясь к ней ладонями, как будто так – кончиками пальцев – пытался на ощупь найти границы ее тела, ее дрожащего лица, ее век, под которыми прятались влажные от слез глаза, и постепенно спускаясь все дальше, до самых бедер.
Между двумя своими появлениями у меня в комнате она успела переодеться, и сейчас на ней было темно-зеленое платье, переливающееся и шелковистое. У меня возник соблазн увлечь ее на постель, которая была так близко от нас, но потом я передумал и решил, что лучше мы останемся стоять. Я ценю ритм в таких делах и совсем не люблю торопить события. Ночь еще не настала, на улице было почти светло, и нет никаких причин укорачивать время наслаждения, так, словно это – время мучений, которые мы хотели бы прервать.
Даже когда она сама была готова броситься на кровать, я удержал ее от этого; думаю, она удивлялась и, должно быть, недоумевала, теряясь в догадках, но предоставила мне возможность играть первую скрипку. Когда любовники ложатся в постель слишком рано, они теряют половину блаженства. Первые любовные ласки хороши стоя, когда руки жадно блуждают по телу, когда оба стоят, шатаясь, оглушенные и ослепленные своей любовью; не лучше ли сделать все, чтобы эта прогулка по тропам любви длилась как можно дольше, чтобы можно было стоять вот так, шепча на ухо ласковые слова, едва касаясь друг друга губами, так же стоя, медленно раздевать друг друга и пылко прижимать к себе всякий раз, как очередное одеяние сброшено на пол?
Мы долго кружились по комнате, долго шептались и долго ласкали друг друга. Мои руки принялись раздевать ее, потом – обнимать, а губы предпочли терпеливо плутать по ее вздрагивающему телу – то жадно хватая свою добычу, то замирая на месте, то снова жадно вбирая в себя ее веки, ресницы, которыми она занавешивала глаза, руки, которыми она прикрывала груди, и ее обнаженные полные и белые бедра. Женщина, которую любишь, – словно цветочная поляна, а мои пальцы и губы – словно пчелы, собирающие сладкий нектар.
В Смирне, в монастыре капуцинов, я познал минуту высшего блаженства, когда мы с Мартой любили друг друга, опасаясь, как бы вдруг не вошли племянники, или Хатем, или какой-нибудь монах. Здесь, в Лондоне, эти любовные объятия имели совсем другой вкус – такой же околдовывающий, но совсем другой! Там страстную напряженность каждому мгновению придавали спешка и страх; тогда как здесь ничем не ограниченное время дарило каждому жесту особый отзвук, длительность и эхо, обогащавшие и усиливавшие его. Там мы ощущали себя загнанными зверьми, которых преследуют люди, нас обуревало чувство, что мы нарушаем все запреты. Здесь ничего этого не было: этот город не знал о нас, никто в этом мире не знал о нас, и мы не чувствовали за собой никакой вины, мы жили в стороне от добра и зла, в тени запретного. И вне времени. Солнце, один наш сообщник, ложилось спать с восхитительной медлительностью, и ночь, другой наш сообщник, обещала быть долгой. Мы еще успеем изнурить друг друга – капля за каплей, до последнего наслаждения.
7 сентября.
Капеллан вернулся вместе со своими учениками. Они уже были в доме, когда я проснулся. Он ничего не сказал мне о причинах своего отсутствия, а я ничего у него не спрашивал. Он просто пробормотал какое-то извинение.
Лучше уж написать сразу, в начале этой страницы: сегодня в моих отношениях с этими людьми что-то испортилось. Мне очень жаль, и я страдаю от этого, но не думаю, что мне было по силам помешать тому, что случилось.
Капеллан возвратился расстроенным и раздраженным, он сразу же дал понять, что его терпение на исходе.
– Сегодня мы должны продвинуться вперед в нашем чтении, чтобы добраться до сути, если она там есть. Мы будем сидеть здесь день и ночь, и тот, кто устанет, тот не может называться одним из нас.
Удивленный такими словами, таким тоном и их мрачными лицами, я ответил, что сделаю все, что в моей власти, чтобы поскорее закончить книгу, но тут же уточнил, что недомогание, мешающее чтению, от меня не зависит. Кажется, я обнаружил, как на их лицах промелькнули ухмылки сомнения, но сделал вид, что ничего не заметил, будучи убежденным, что сам во всем виноват. Конечно, я никогда не лгал им в главном, потому что ничего не мог поделать с наплывающей слепотой, мешающей чтению; я лгал, говоря о приступах болезни, несколько раз даже изображал головные боли. Быть может, мне с самого начала следовало признаться, что за болезнь меня поразила, какой бы таинственной она ни была. Теперь уже слишком поздно, если бы я сейчас сознался в своей лжи и пустился бы в описание этих симптомов, я только подтвердил бы их худшие подозрения. Тогда я решил не отказываться от своих слов и постараться прочитать эту книгу как можно скорее.
В этот день Небо не стало моим союзником. Вместо того чтобы облегчить мою задачу, оно ее усложнило. Едва я открыл книгу, сгустились сумерки. Скрытой от меня оказалась не только книга, но и вся комната, люди, стены, стол и даже окно были теперь чернильного цвета.
В это мгновение, длившееся целую вечность, у меня возникло чувство, что я навсегда потерял зрение, и я сказал себе, что Небо, уже посылавшее мне несколько предупреждений, замыслило наконец подвергнуть меня заслуженной каре.
Я захлопнул книгу, и в ту же секунду зрение ко мне вернулось. Не то чтобы полностью, не так, как я мог бы видеть в ясный полдень, но так, будто уже наступил вечер, а комната освещена одним-единственным подсвечником. Мне все еще мешала легкая дымка, она остается и сейчас, когда я пишу эти строки. Словно по небу плывет облако, отбрасывающее тень на меня одного. Страницы дневника видятся мне пожелтевшими, будто они постарели на сотню лет за один день. Чем больше я говорю об этом, тем больше это меня беспокоит и тем сложнее мне продолжать свой рассказ.
Тем не менее это необходимо.
– Что еще? – спросил капеллан, увидев, как я закрыл книгу.
У меня хватило ума ответить:
– Я хочу сделать вам предложение. Я сейчас поднимусь к себе в комнату, отдохну и стану читать эту книгу на свежую голову, делать записи и завтра утром вернусь сюда с текстом на латыни.
Мне удалось быть достаточно убедительным, и старик согласился, правда, не слишком быстро и предварительно взяв с меня обещание вернуться с переводом двадцати страниц и ни на одну меньше.
И вот я поднялся к себе; мне показалось, что за мной следит кто-то из его учеников: я слышал, как он ходит взад-вперед перед моей дверью. Я притворился, что не заметил такого явного выражения недоверия к себе, чтобы мне не пришлось выказывать им мою обиду.
Сев за стол, я положил перед собой «Сотое Имя», открыв книгу на середине, но перевернув ее лицевой стороной вниз, и принялся листать дневник, в котором, к моему счастью, нашел отчет от двадцатого мая, написанный мной о беседах с моим персидским другом. Основываясь на его рассказах о споре по поводу Высшего Имени и о мнении Мазандарани, я составил текст, который и собирался выдать завтра за перевод того, что написал этот последний, при этом я старался подделать его стиль, вдохновляясь тем малым, что мне удалось прочесть в начале этой проклятой книги…
Почему я написал «проклятой»? Проклята ли она? Или благословенна? Или заколдована? Ничего этого я не знаю. Знаю только, что она прикрыта щитом. Щитом от меня, во всяком случае.
8 сентября.
Все прошло прекрасно. Я читал свой латинский текст, а Магнус переписывал его слово в слово. Капеллан сказал, что именно так нам и следовало бы поступать с самого начала. Он лишь настойчиво просил меня читать как можно быстрее.
Надеюсь, что это – всего лишь проявление возвратившегося к нему воодушевления и что он умерит свои требования ко мне. Иначе, боюсь, произойдет самое худшее. Так как обман, к которому я прибегнул, не может длиться бесконечно. Уже сегодня я исчерпал все, что рассказал мне Эсфахани, так же как и то немногое, что хранилось в моей памяти. Я мог бы вспомнить еще кое-что, слышанное мной о «Сотом Имени», но не могу же я бесконечно придерживаться этой стратегии. В один прекрасный день мне придется добраться до конца этой книги и назвать имя, которое они ждут: будет ли оно действительно Именем Создателя, или только тем, которое предлагает Мазандарани.
Может, в ближайшие дни мне стоило бы предпринять новую попытку прочесть эту книгу…
Я начал писать эту страницу, исполненный надежд, но едва я написал несколько строк, моя вера в будущее угасла точно так же, как свет, который гаснет всякий раз, как я открываю этот проклятый том.
9 сентября.
Вчерашний вечер и сегодняшнее утро я провел за тем, что марал страницы на латыни, составляя так называемый текст Мазандарани. Из-за этого у меня нет больше ни времени, ни сил опять брать в руки перо ради собственных записей, и я ограничусь краткими заметками.
Капеллан спросил, сколько страниц мне уже удалось перевести, и я ответил «сорок три», хотя с таким же успехом мог бы сказать «семнадцать» или «шестьдесят шесть». Он спросил меня, сколько страниц осталось, и я ответил «сто тридцать». Тогда он сказал, что надеется, что я закончу чтение через несколько дней и, уж конечно, до конца следующей недели.
Я пообещал ему это, но чувствую, что ловушка захлопывается. Быть может, мне следовало бы бежать отсюда…
10 сентября.
Ночью ко мне пришла Бесс. Было темно, и она осторожно проскользнула в мою комнату. Она еще ни разу не приходила с того времени, как вернулся капеллан. И ушла до рассвета.
Если бы я решил бежать отсюда, следует ли мне предупредить ее об этом?
Сегодня утром я закончил текст, который писал со вчерашнего дня. Мои знания исчерпались, и теперь эстафету приняло воображение. Они тем не менее слушали меня с еще большим вниманием. Правда, я заставил Мазандарани заявить, что едва он откроет читателю Высшее Имя, оно наполнит удивлением и ужасом всякого, кто его узнает.
Возможно, сейчас я выиграл время и получил кредит доверия у моих слушателей. Пока мне везет, но сберечь удачу можно, только постоянно увеличивая ставку!
11 сентября.
У русских сегодня наступил Новый год, и я всю ночь беспрестанно думал об этом. Я даже видел во сне паломника Евдокима, угрожавшего мне небесными карами и призывавшего меня покаяться.
Когда около полудня мы собрались в комнате капеллана, я начал с упоминания этого числа в надежде отвлечь их внимание. Слегка преувеличивая, я передал им рассказ, изложенный моим другом Джироламо на борту «Sanctus Dionisius», сообщив, что в Московии множество людей убеждены, что день Святого Симеона, означающий для них Новый год, будет последним. И что мир будет поглощен потоком огня.
Несмотря на многозначительные взгляды учеников, капеллан промолчал. Он только слушал меня – рассеянно и почти равнодушно. И хотя он не подвергал сомнению мои слова, все же, воспользовавшись минутой тишины, он тут же вернул меня к нашей книге. Я принялся с неохотой листать страницы, заменяя подлинный текст своими фантазиями…
Воскресенье, 12 сентября 1666 года.
Боже мой! Боже мой! Боже мой!
Что еще я могу сказать?
Боже мой! Боже мой!
Неужели это произошло?
Посреди ночи Лондон заполыхал. И сейчас говорят, что городские кварталы вспыхивают один за другим. Из своего окна я вижу багровый отсвет пожара, вижу улицы, по которым бегут охваченные ужасом люди, слышу их отчаянные крики, а надо всем этим кошмаром – черное небо, лишенное звезд.
Господи! Возможно ли, что конец света будет именно таким? Не внезапно нахлынувшее ничто, а огонь, подходящий все ближе и ближе, и вскоре уже я увижу, как поднимается этот огонь, заливающий все вокруг как воды потопа, и буду чувствовать, как он поглощает меня?
Не наблюдаю ли я сейчас из окна, как приближается мой собственный конец, который я силюсь описать, склонившись над страницами своего дневника?
Всепожирающий огонь быстро движется вперед, а я сижу за этим деревянным столом, в деревянной каморке и доверяю свои последние мысли простой бумаге, способной загореться от любой искры! Безумие! Безумие! Но это безумие, разве оно не отражение всего моего поведения, поведения смертного? Я грежу о вечности, в то время как передо мной уже разверзлась могила, и благочестиво вверяю душу свою тому, кто уже готов вырвать ее у меня. Со дня рождения меня отделяли от смерти лишь несколько лет, сегодня, быть может, – несколько часов, но что есть год с точки зрения вечности? Что такое день? Или час? Или одна минута? Все это имеет смысл для нас, лишь пока бьется сердце.
Бесс приходила ко мне ночью. Мы опять сжимали друг друга в объятиях, пока там, внизу, рядом с нами раздавались крики, поднимались к небу мольбы о помощи. Из окна видны чудовищные багровые отсветы, а иногда я замечаю, как вырываются вверх, а потом опадают языки пламени.
Гораздо хуже огня и багровых отсветов этот ужасающий скрежет: словно гигантская глотка какого-то зверя впивается в деревянные стены домов, грызет их, кусает, жует и жует, а затем – выплевывает.
Бесс побежала к себе в спальню, чтобы накинуть на себя что-нибудь, так как ко мне она явилась наполовину раздетой, потом вернулась, и вскоре к нам присоединился капеллан со своими учениками, которые ночевали сегодня в нашем доме. С рассветом все собрались в моей комнате, потому что из моего окна, самого высокого в доме, пожар был виден лучше всего.
Посреди восклицаний, слез и молитв то один, то другой упоминал улицу или высокое здание, которые были уже охвачены или окружены огнем. Не зная ни одного из этих мест, я не слишком хорошо понимал, пора ли мне волноваться и тревожиться или можно немного успокоиться. Мне не хотелось задавать им слишком много вопросов. Я отошел от окна, уступив его местным жителям, а сам устроился в своем углу и стал наблюдать за их жестами, их тревожным перешептыванием, их страхами.
Через несколько минут мы вместе спустились один за другим по скрипучим деревянным ступеням в нижнюю залу, где не могли уже расслышать треска огня, зато прекрасно слышали глухой беспрестанный рокот толпы, который казался гневным ворчанием.
Если я проживу еще достаточно долго, чтобы хранить воспоминания, я сберегу в памяти несколько сцен. К примеру, Магнуса, который ненадолго вышел на улицу, потом вернулся в слезах и сообщил, что только что занялась «его церковь»: церковь его покровителя, святого Магнуса, что возле Лондонского моста. В течение всего этого трагического дня сюда приходили вести о тысячах новостей такого рода, но я никогда не забуду бесконечного отчаяния этого юноши, так беззаветно верующего и теперь безмолвно обвинявшего Небеса в предательстве.
Дверь «Ale house» за все утро ни разу не распахнулась настежь. Когда Магнус, Кальвин или Бесс ходили разузнавать новости, ее лишь слегка приоткрывали, чтобы пропустить их, а в следующий раз она чуть открывалась, чтобы дать им войти. Капеллан тяжело опустился в кресло и ни разу с него не поднялся. Я остерегался показываться на улице из-за распространившихся с рассвета слухов о том, что будто бы город подожгли те, кого здесь именуют «папистами».
Я только что написал «с рассвета», это не совсем верно. Мне хотелось бы до последнего дыхания оставаться точным и ясным, но это случилось совсем не так. Сначала, с раннего утра пошли толки о том, что огонь возник в булочной – то ли плохо затушили печь, то ли служанка задремала и позволила огню выбиться на улицу Пудинг Лэйн 6363
Пудинг Лэйн – Pudding Lane, Хлебный переулок, букв.: «переулок пудинга» (англ.). – Примеч. пер.
[Закрыть], совсем рядом от того постоялого двора, где я провел две мои первые лондонские ночи.
Часом позже, уже на нашей улице, кто-то сказал Кальвину, что начался штурм голландского и французского флотов, которые подожгли город, чтобы вызвать замешательство и воспользоваться им с тем, чтобы броситься в атаку, и теперь надо ожидать худшего.
Еще через час говорили уже не о флотах, явившихся причиной пожара, а об агентах Папы-«антихриста», которые в очередной раз пытались уничтожить эту «страну добрых христиан». Рассказывали даже, будто толпа хватала людей по одной-единственной причине: за то, что они не были уроженцами этих мест. Плохо быть иноземцем, когда город в огне, благоразумнее сидеть дома, поэтому весь этот день я скрывался и прятался. Сначала внизу, в большой зале, потом, когда начали заходить соседи, захлопнуть дверь перед носом которых было невозможно, мне пришлось спрятаться подальше, забравшись выше: в мою комнату, в мою деревянную «обсерваторию».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.