Текст книги "История с Живаго. Лара для господина Пастернака"
Автор книги: Анатолий Бальчев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
Глава 9
Арест
– Шли и шли и пели «Вечную память», и, когда останавливались, казалось, что ее по залаженному продолжают петь ноги, лошади, дуновения ветра.
Прохожие пропускали шествие, считали венки, крестились. Любопытные входили в процессию, спрашивали: «Кого хоронят?» Им отвечали: «Живаго». – Борис Леонидович продолжал негромко читать. – «Вот оно что. Тогда понятно». – «Да не его. Ее». – «Все равно. Царствие небесное. Похороны богатые».
Ольга встала и тихо улизнула в прихожую.
Тут уж оставалось стащить свою собственную беличью шубу и выпорхнуть на улицу.
Ей было плохо. Она прислонилась к стене подъезда и стала растирать ладонью лицо.
По улице уже начинала летать поземка, ногам было очень холодно. К счастью, вскоре Ольгу нагнала машина, по-видимому, из немецких трофейных: опередила, остановилась и стала ее дожидаться. Она же, глупая, сломя голову бросилась к ней. Чтобы впустить Ольгу в двухдверную машину, один из ее пассажиров вывалился в сугроб, а водитель, наклонив переднюю спинку кресла, пропустил женщину на заднее сидение.
– Не в сторону Мясницкой, случайно? – обратилась она.
– Так мы туда же! – раздалось из машины.
Ольга откинулась на кожаную спинку сидения, прислонилась носом к холодному стеклу и отрешенно любовалась красотой ночной заснеженной Москвы.
Возле Главного Почтамта она очнулась.
– Остановитесь, пожалуйста, здесь.
Но спутники не отзывались и мчались дальше. И здесь она почувствовала себя в мышеловке.
Машина вскоре свернула направо, на Лубянку, перед черными, окованными железом воротами посигналила. Врата разверзлись, пропустили внутрь. Они оказались в темном дворе…
Дальше последовала комната без окон с очень яркой лампой… Хриплый голос дежурного.
– Фамилия, имя, отчество.
– Вежливые люди представляются первыми.
– Я тебе представлюсь, фашистская шлюха, – последовал грубый ответ.
– Фамилия, имя, отчество.
– Ивинская.
Он нажал на кнопку звонка, и почти тут же в помещении возникли еще двое. Жилистая усатая женщина ощупала волосы Ольги, заглянула в уши, горло, нос.
– Снимай штаны и ложись.
Отработанным движением она распластала Ольгу на широкой дощатой лавке, как цыпленка табака на сковороде.
Тогда из тени выступил старенький очкастый еврей, отстегнул портфель, выудил из его недр вагиноскоп и приступил к исследованию женской части. Что-то его там, внутри, заинтересовало, сверкнуло еще одно приспособление…
С сочувствием, сдобренным уместной в этом случае вселенской еврейской печалью, врач заглянул Ольге в глаза.
Дальше следовала небольшая камера. Кровать, стул, никогда не гаснущий свет под потолком и почему-то паркет. Обычная комната.
Но как только она легла и закрыла глаза, чтобы попытаться заснуть, начались сюрпризы.
За стеной послышались душераздирающие крики. Было очевидно, что за стеной кого-то пытают. Вопли были такими пронзительными и в то же время утробными, что, когда они утихли, Ольге показалось: страдалец попросту умер. Но вскоре звериные рыки возобновились, и так продолжалось до утра.
Так что утром, когда вошла надзирательница и вызвала ее к следователю, позади Ольги оставалась бессонная ночь.
В кабинете следователя тот же паркет…
– Мы пригласили вас сюда для небольшой формальности, – обратился к Ольге следователь Семенов, – вам предстоит подписать эти показания, и вы свободны.
Ольга посмотрела на чисто отпечатанную страницу.
– Не стану я этого подписывать. Тут написано, что Борис Пастернак является английским шпионом и уговаривал меня улететь с ним в дипломатическом багаже одного из послов. Это неправда. И вообще, зачем вы мне ночью радиопостановки устраивали, там ведь не живой человек кричал, а запись шла! Да еще по кругу…
– Перестаньте кликушествовать. Не хотите – не подписывайтесь. Мы никого не заставляем. Только я думаю, откуда у вас столько злобы к Советской власти? Этого вашего Бориса я частично понимаю: огрызок царского режима, беснуется в бессильной злобе, ведь так? Ведь так?.. Копит яд, готовится мстить нам своими писаниями, сами же участвовали в публичной их читке? И если хотите знать, не вы, а он должен сидеть на вашем стуле! Таково мое личное мнение. Вы же, Ольга, вы плоть от плоти наша, комсомолка! Сам…
Семенов позабыл нужную фамилию, долго силился вспомнить. Раздосадованный, выдвинул ящик письменного стола и вытащил оттуда тетрадку. Это была та самая «Исповедь моей жизни», которую Ольга некогда приносила читать Борису Леонидовичу и потом так небрежно швырнула у себя дома на подоконник.
– …сам Буденный, сам сын Иосифа Виссарионовича аплодировали вам и вашим стихам. Подумать только, как хорошо вы начинали, сколь многого могли добиться.
– Но, ведь, еще не поздно?
– Я рад, что вы приняли правильное решение.
И он снова придвинул ей лист для подписи. Ольга взглянула на донос, как на дохлую крысу.
– Раз уж вы читаете чужие дневники, могли бы вычитать, что в комсомол я не записывалась.
– Ну, вас туда бы и не приняли, как дочь белого офицера, а если бы по ошибке приняли, то тут же и вышвырнули, как члена семьи врага народа.
– Это моя мама-то враг народа?
– Была же она осуждена за распространение анекдотов о товарище Сталине?
Ольга искренне рассмеялась.
– Какой-то странный у нас с вами выходит разговор. Все вы понимаете, обо всем догадываетесь, только не принимаете во внимание, что чудес в жизни не бывает, и вы просто так отсюда не выберетесь. Посмотрите на себя в зеркало: кто вы, собственно, такая, кто за вас станет хлопотать? Никто.
– Ну, мы это… еще посмотрим.
Так, волею чувств и обстоятельств Борис Леонидович оказался в кабинете человека, к которому его некогда влекло, как влечет к силе, ведающей тайные стези успеха и окончательного мирового порядка. Может быть, и Ольгины злоключения были задуманы для того, чтобы произошла эта встреча? Так или иначе, после нее многое должно было проясниться.
Они встретились в огромном кабинете Фадеева. И приближались друг к другу по ковровой дорожке, шаг за шагом, словно дуэлянты.
Фадеев оставался таким же, каким мы его видели в довоенные годы: та же сила, та же стать, тот же прямой и строгий взгляд… Он распростер объятия и потрепал Пастернака ладонями по спине:
– Легок на помине! Не далее, как позавчера, вспоминали тебя в «Арагви». Мне потом друзья рассказывали, что я напился и до полуночи читал на весь зал твои стихи. Представляешь! А это сейчас, оказывается, опасно! Вот дела!
Борис Леонидович смущается, пятится назад, бормочет невнятное… Фадеев щадит его и поспешно завершает дружескую часть встречи. Он садится за председательский стол, где у него все разложено в строжайшей симметрии, выдергивает из-под чернильницы листочек, бегло его просматривает, принимает какое-то решение и начинает беседу.
– Я знаю ваше дело, вашу просьбу. Ваше обращение, в принципе, не по адресу: Союз писателей не вмешивается в работу органов, даже если бы и захотел, то… Хотя… Ну, все зависит, в общем, от вас. И я даже рад этому происшествию с вашей знакомой, потому что таким образом представилась редчайшая возможность заставить вас выйти из вашей башни слоновой кости, ступить на нашу грешную землю, возможность нам поговорить с вами.
– О чем бы вы хотели поговорить со мной? – спросил Борис Леонидович нетерпеливо.
– Ну, конечно, не о жизни и смерти, а о вас.
– Я обращаюсь в Союз с просьбой помочь женщине, важной для меня и близкой, она находится под следствием, а между тем, она в положении, и это мой ребенок, а вы затеваете разговоры обо мне!
– Все в мире взаимосвязано.
Пока Фадеев говорит, Борис Леонидович с любопытством рассматривает его. Лицо Фадеева содержит какую-то страшную, тяготившую его тайну. И когда много лет спустя Пастернак забежит на минуту в ресторанный зал Дома писателей, где по традиции происходили гражданские панихиды, и где будет возвышаться гроб с телом только что застрелившегося Фадеева, он с тем же любопытством заглянет тому в лицо, чтобы в последний раз попытаться разгадать эту тайну.
– Я знаю, о чем бы вы хотели сейчас со мной поговорить. Об этом чирикают все воробьи и каркают все вороны. Мне вменяют в вину даже то, что Шведская академия выдвинула меня на соискание Нобелевской премии.
– Но вас это выдвижение радует?
– Жутко произносить – нет! Какое жалкое, нереальное существование я влачу, что должен так все это воспринимать! Ведь присуждение влечет за собой обязательную поездку за получением награды, вылет в широкий мир, обмен мыслями, произнесение речи, а я уже не гожусь в заводные куклы. Я не способен более на поступки и слова, в которых не был бы невыносим и ненавистен себе и готов умереть со стыда.
– А я продолжаю в вас верить, несмотря ни на что! Я все помню вас в ту бомбежку, когда вы гасили на крыше дома фашистские фугаски. Что же изменилось в мире с тех пор, как в вас произошла такая перемена? Я не верю в нее. Вы просто устали, и не вы один устали. Но оглянитесь: только что кончилась самая страшная война в истории человечества, страна – в развалинах, в полях – трупы солдат, они даже не рассортированы: немцы и наши лежат друг на друге. И вот в это время рабочие восстанавливают фабрики, крестьяне пашут и сеют, сама жизнь начинает возрождаться из пепла! Еще один виток пути, и перед нами засверкает светлое будущее, о котором и вы, надеюсь, когда-то мечтали!
– Вы не хотите помочь неродившемуся ребенку, а говорите о светлом будущем. Для кого? Кем надо быть, чтобы с таким неостывающим горячечным жаром бредить из года в год на несуществующие, давно прекращенные темы, и ничего не знать, ничего кругом не видеть! – с негодованием выпалил Борис Леонидович.
Глава 10
Лубянка
Давно настала зима, пришел и заканчивался самый короткий день года. Солнце туго и медленно, как во в сне, растекалось лучами густого, медового света. Лучи стыли в воздухе, словно примерзая к деревьям, стенам и крышам Москвы.
Он стоял у окна своей квартиры на высоком этаже писательского дома, напротив здания Третьяковской галереи. Детство напоминало о себе эпизодом распаковки привезенных картин. Та же была зима, те же солнечные блики, да и музейные служащие во все времена одинаковы; другими были картины: огромными, торжествующими, многолюдными. Поодиночке позволялось «являться» только вождям.
Проплыла картина «М. Горький читает поэму “Девушка и смерть”». Там за круглым столом под зеленым абажуром сидели вожди и слушали.
Такой же круглый столик и зеленый, еще не зажженный, абажур был и тут. А еще – елка, которая преображалась, по мере того, как из недр запыленного сундучка времен русско-японской войны Зинаида Николаевна выуживала елочные украшения… Игрушки покачивались на ветвях, отражая закат.
Накрывался стол, и по тому, что появлялось на нем, было видно, что живут здесь не бедно. Впрочем, было и не так богато, как на изобильных колхозных застольях с тех картин соцреализма, что распаковывались во дворе Третьяковки.
Они были вдвоем в пустой темной квартире. Погода с наступлением сумерек внезапно испортилась. За окном пошел снег. Ветер сносил его вбок, все быстрее и все круче, как будто пытаясь что-то наверстать. Зинаида Николаевна подошла к окну и встала рядом с мужем.
– Все горе в том, что я люблю тебя, а ты меня не любишь. Я стараюсь найти смысл этого осуждения, истолковать оправдать, роюсь, копаюсь в себе, перебираю всю нашу жизнь и все, что я о себе знаю, и не вижу начала, не могу вспомнить, что я сделала, чем навлекла на себя это несчастье. Если бы ты знал, какое унизительное, уничтожающее наказание – нелюбовь!
– Не повторяй слишком часто это слово. Это полуправда, а значит – неправда. У нас с тобой – настоящее. Мне и в голову не приходило раскалывать наш дом. И есть в жизни вещи выше любви или нелюбви, есть обязанности. И мы обязаны взять и приютить, пока эта женщина в тюрьме, моего ребенка. Я тебе это говорю потому, что знаю, что и ты не поступила бы иначе.
Снова кабинет следователя Семенова…
Борис Леонидович впервые в этом здании, все ему здесь интересно, даже стул, на котором сидит, внушает ему определенный интерес, и следователь это замечает.
– Стараюсь вообразить, какие люди прошли через эту комнату, какие речи тут звучали.
– А вы почаще, Борис Леонидович, к нам заходите, многое узнаете. Могу вам по секрету сказать, что как раз под нами находится камера фельдмаршала Паулюса. Вы о нем, без сомнения, слыхали… Да. Мы вас вызвали на основании вашего заявления. Я имею указание вернуть касающиеся вас материалы по расследуемому нами известному делу. Вот они. Распишитесь, пожалуйста, в получении.
Семенов выдвинул ящик письменного стола и выложил на стекло несколько книжечек и аккуратно перевязанные веревочкой письма.
– И это все?!
– Это подаренные и написанные вашей рукой стихотворные сборники. А это ваши письма к гражданке Ивинской. Они нам не нужны более.
– А ребенок?
– Какой еще ребенок?
– В моем заявлении выражена просьба отдать под мое попечение рожденного в тюрьме моего ребенка.
– Но это просто недоразумение. Гражданка Ивинская никакого ребенка не рожала.
– Значит, роды были преждевременными?
– На чем основано это ваше убеждение о ребенке? Если не хотите, можете не отвечать.
– Да нет, я скажу. Оно основано на полученном мною через одного человека письме самой Ольги Ивинской.
– Я беседую с Ольгой Ивинской каждый день, и ни о чем таком нет и речи.
– Я не верю. Вы должны устроить нам очную ставку.
– Мы ничего не должны ни вам, ни кому-либо еще. И зря вы, Борис Леонидович, в это дело впутываетесь. Поблагодарили бы нас, что предоставили вам возможность спокойно работать. И распишитесь, пожалуйста, в получении книг и писем.
А Ольгу ее сказочные лагерные тропы завели в каморку наподобие могилки, несколько, правда, пошире, но зато и короче; так что, ни сесть, ни тем более лечь, было невозможно. А еще и пол оказался загаженным.
Едва защелкнулась очень плотная дверца, сверху полилась ледяная вода, еще более морозная, чем эта ночь. Сток внизу был узким, и часть льющейся воды оставалась в кабине. Вода понемногу поднималась все выше, сначала этот страшный холод почувствовали колени… И вот вода закрыла грудь и уже подобралась к плечам. Накликал Борис Леонидович потоп, для Ольги он оказался вот таким.
А когда вода коснулась ее губ, и женщина уже смирилась со смертью, извержение внезапно прекратилось. Сток в нижнем углу кабины, наверное, расширился, и вот наконец-то все море этой воды с грохотом и рывком поглотили подземные трубы.
Дверца гидротехнической камеры раздвинулась, и в проеме неожиданно возникла фигура следователя Семенова.
– Жалуемся, не подписываемся…
Хотела ли Ольга в ту минуту продолжать жить? Если бы хотела, то подписала… Но не хотела.
Фигура исчезла… Не исключено, что она померещилась. Истерзанная женщина погрузилась в полусон– полуявь.
И… то ярко вспыхивало воспоминание о фреске в полуразрушенной церквушке, куда она забрела в тоске и увидела две электрические лампочки, в поругание святых ликов подведенные к глазам младенца в руках Богоматери. То виделась глубокая черная яма, из которой она не в силах выкарабкаться. Она валится куда-то вглубь и долго так лежит, и у нее не осталось сил, чтобы даже пошевельнуться. Все накрылось мраком.
И здесь Ольга ощутила в темноте чье-то присутствие, и ей долго пришлось напрягаться, пока сердцем не почувствовала, кто находится рядом.
– Я чувствую тебя. Это ты? Отзовись. Зажги свет.
– Побудем в темноте немного.
– Боишься увидеть меня уже постаревшей?
– Я теперь не способен бояться.
– Что у тебя еще отняли?
– Еще?.. Я сейчас очень болен, Олюша. У меня был разрыв сердца.
– Но Господь все-таки дал тебе еще время…
– Да. Хотя за мою жизнь некоторые опасались. Но у меня нет иного выхода, как ее продолжить…
– Да… Твой ковчег… Ну, и слава Богу. Я тебя начинаю видеть.
– И я тебя. Ты сейчас еще красивее, чем прежде.
– Это тебе просто так хочется думать.
– Пусть даже и хочется, что же в этом зазорного?
– Меня заставляли подписать заявление, что ты шпион.
– Да, я шпион неизвестной мне родины.
– А меня из-за этой родины чуть не утопили.
– Успокойся, Олюша. Я знаю, что произошло… Ты держись.
Глава 11
Лагерь
И вот – лагерь. Но до этого – поезд, совсем не такой, каким она путешествовала в Сухобезводное за матерью. Тот вагон был согрет присутствием молодых солдат, с их светлой тоской по дому, с человеческим их единением со всем миром и в обреченности, и в надежде выжить.
В вагоне Ольга представила себя грешницей на пути в ад, в нескончаемой черной трубе, наполненной стонущими ворочающимися телами бесполых существ, скрежетом металла на полустанках, лаем невидимых собак.
Как только еле ощущаемое движение поезда прекращалось, какая-то из спутниц Ольги тут же начинала протяжно и заупокойно петь старый романс «Шелковый шнурок», написанный в ранние годы нэпа, и с той поры, казалось, давно позабытый. Повествовала эта баллада о загадке женской души, а, следовательно, всего происходящего.
Когда же поезд, кряхтя, снова пускался в путь, и певунья умолкала, Ольга погружалась в воспоминания иного голоса и, случалось, слышала его вполне явственно:
– Прощай, Лара, до свидания на том свете, прощай, краса моя, прощай, радость моя, бездонная, неисчерпаемая, вечная. Больше я тебя не увижу никогда, никогда в жизни. Больше никогда не увижу тебя.
А из темноты вагона к ней сползались ее незнакомые спутницы.
– Ну, Ольга, рассказывай дальше, как там в этом романе было?
– А на чем я в прошлый раз кончила?
– Ну, как этот Артаньян заколол…ну…этого…
– А… и на следующее утро направился к Констанции. Он застал ее в слезах…
Ольгу слушали, затаив дыхание, как никогда не слушали ни одного, даже самого великого, поэта.
Лотьминский лагерь был комком живых людей, слипшихся страстей, тоски, безвыходности.
Но об этом она узнала позже. А пока начальник зоны взглядом выцепил ее из толпы новоприбывших женщин, обратился к начальнику конвоя.
– А вы кто? – указал на нее начальник.
– Ивинская Ольга Всеволодовна, – ответил за нее начальник конвоя.
– Ее дело при тебе?
Он получил в руки скоросшиватель, раскрыл и стал листать страницы, одну за другой…
А тем временем государственных преступниц погнали в баню.
Баня после темных и тесных вагонов показалась просторной и светлой, несмотря на густой пар и множество скользко-блестящих тел. Ольга привезла с собой кусок мыла, но он тут же пропал. Некоторые женщины осматривали ее с нескрываемым любопытством, а одна из них, хрупкая и, как потом выяснилось, розовощекая, попросила Ольгу намылить и потереть ей спину.
В предбаннике Ольга впервые за долгие месяцы улыбнулась. Тут, как и повсюду в стране, по учреждениям да углам, висел порядком выцветший фотопортрет Генералиссимуса. Спокойно и величаво вождь глядел на голую стайку своих подданных.
Одна из них, большая и толстоногая, расслабившись от горячего пара, вдруг топнула, шлепнула себя по бокам и запела:
Как, девчата, я б хотела
Встретить нашего вождя!
За его святое дело…
Далее пошли уже строчки неприличные. Кто-то пустился в пляс… Но тут вошел начальник зоны, брезгливо всех осмотрел и крикнул:
– В КВЧ! На лекцию!
Выйдя на улицу, Ольга увидела странную процессию, приближающуюся к бане: неопределенного возраста женщины в серых, льняных одеждах несли на руках женщину, закутанную в белое.
– Это наши монашенки. Это они свою Богородицу купать несут, – полушепотом произнесла одна из лагерниц.
– А что же, она не ходит?
– Так надо.
Пришла лагерная ночь, первая из полутора тысяч. Позже всех легли монашенки, долго молившиеся у изголовья своей Богородицы. Стало тихо. Послышался шум в соседнем бараке, но и он скоро угас.
Ольге показалось, что все спят. Настал час собраться с мыслями, понять, что же с ней произошло, подытожить, настроиться, сообразить, на что надеяться в будущем, рассчитывать ли вообще на что-то. Она лежала на спине и с открытыми глазами, как вдруг к ней с верхних нар свесилось лицо хрупкой розовощекой.
– Залазь ко мне? – резво предложила та.
– Зачем? – грубо ответила Ольга.
– Ну, тогда я к тебе спущусь!
– Отстань.
– Ладно. Не хочешь ко мне, достанешься начальству.
Пришло и первое лагерное утро. Серый барак, сонные лагерницы со свинцовыми глазами, мутные небеса в заклеенном на зиму окошке.
Какие-то стенгазеты и объявления, написанные лиловыми чернилами, построение перед бараками, растасовка по нарядам… Все это почему-то напомнило Ольге вольную жизнь и не показалось таким уж страшным.
Ее назначили в бригаду могильщиков. Сначала приходилось из дощатого сарая везти к кладбищенской зоне окоченевшие трупы, а потом, дружно взявшись за ломы, выдалбливать из мерзлой земли ямы для покойников.
Физический труд был Ольге непривычен, тем более такой – мужской. В начале дня она торопилась, старалась выказать свою стойкость, а часа через три потеряла сознание. Хрупкая розовощекая подсуетилась и быстро оживила Ольгу вонью из какой-то черной бутылочки.
– Давай, работай, у нас не принято валяться.
Когда рабочие часы истекли, Ольга с трудом держалась на ногах. Когда на следующее утро ее назначили в тот же наряд, и все началось сначала, сил у нее уже не оставалось.
Тем не менее, она поднимала тяжкий лом и с ненавистью опускала на землю. Так и пошло…
Не хоронили, а закапывали в землю, а если еще точнее – засыпали комьями «мерзляшек».
Только раз пришли украинки, помогли выкопать яму поглубже да помолились сообща над могилой, прочитали какие-то украинские стихи.
– Это наша знаменитая поэтесса, – объявила одна из них.
Когда уже настала зима, и мертвых решили оставить до весны замерзшими, хоронить перестали.
А начальник после очередного наряда, постучав в окошко своего домика, подозвал розовощекую к себе.
– Ну, как там наша Золушка?
– Белоручка. Тянет, конечно, лямку, но кое-как, так, чтобы не замараться.
– А в бараке?
– Все романы рассказывает. Про трех мушкетеров. Сейчас, вот, про какого-то старика, который в молодую влюбился и продал черту душу.
– … чтоб не замараться, говоришь?
Следующий наряд выдали на картофельный склад. От резкого запаха гнилых овощей Ольгу тут же вырвало. Сидящая на лавочке лагерница Карсавина взяла ее за плечи и стала успокаивать:
– Привыкнешь. Я в первый раз сюда вошла – лишилась чувств, а сейчас притерпелась, и мне здесь хорошо. И потом, знаешь, что я обнаружила? Некоторые места в гнилом картофеле пахнут совсем как знаменитые марки парижских духов. Вот, понюхай… Это очень близко к духам «Коти». А вот эта куча напоминает мне «Ноктюрн».
– Вы были в Париже?
– Где мы с семьей только не были! Но, знаешь, в конце концов ведь и такая жизнь – Божий дар, и не надо ее слишком ругать. Мне кажется, ты сама это понимаешь. Ты это хорошо придумала с рассказами из Дюма. Если вспомнишь для них еще «Десять лет спустя» и «Двадцать лет спустя», то и сроку подойдет конец. Сколько у тебя?
– Пять лет.
– Ба, это детский! Давай знакомиться: Ирина Карсавина. Может быть, ты слышала о моем отце, философе?
– Нет.
– Ну, ничего. Я тебе о нем расскажу.
– А я вам расскажу о Пастернаке.
– Да, есть такой поэт. Я, правда, мало знакома с его поэзией. Ты его любишь?
– Да… Не знаю… Ну, это такой узел…
– Так, значит, это его письма каждую неделю забрасывают в нужник?
Давно настала зима, пришли морозы. Дни сократились, и в четыре уже темнело. Вдруг поднимался ветер, земля устилалась белой пеленою, словно белым саваном, и было трудно, просто невозможно вообразить, что где-то на земле может быть иначе. В одну из таких нескончаемых ночей Ольгу вдруг разбудил стук в окно.
Она была уже опытной лагерницей, и если не весь лагерь, то, по крайней мере, свой барак осознавала, как квартиру, в которой проживает, поэтому уверенно покинула нары, подошла к окну и прижалась лицом к холодному стеклу.
За окном не было ни тропы, ни ограждений, ни вышек. С неба, оборот за оборотом, бесконечными мотками падала на землю белая ткань, обвивая ее погребальными пеленами. Вьюга была одна на свете, ничто с ней не соперничало.
И тут женщину охватило желание что-то предпринять.
Она поспешно оделась в теплое, замоталась в шали и, совсем не заботясь о том, заметил ли кто ее внезапное пробуждение, выскользнула в эту вселенскую круговерть.
Пошла наугад. Вскоре показался огонек в окошке конторы начальника зоны.
Начальник, все знали, по ночам глушил. Эта ночь не была исключением. На конторке искрилась наполовину отпитая бутыль и благоухала засека из украинских посылок. Начальник не удивился приходу Ольги, словно так и должно было быть. Но и особой радости не возникло, скорее, смущение.
Достал второй стакан, подул в него, наполнил…
– Здравствуй, Золушка, хорошо, что пришла. А то я вот тут один с гитарой маюсь, песни сочиняю, ничего не выходит. Ты, говорят, красивые всякие истории рассказываешь, может, сочинишь какой-нибудь жестокий романс – я на гитару переложу, будут ее петь по всем лагерям, и люди когда-нибудь меня добрым словом вспомянут. И тебя.
– Ну, вас и так хорошим словом вспоминают.
– Тоже верно. Вот еще одну песню написал. Про ночь, как эта.
Он запел, и слова, раздавшиеся в этой затерянной в круговерти вселенской вьюги избушке, произвели на Ольгу впечатление раздавшегося рядом выстрела.
Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
Ольга закрыла глаза и вспомнила, как они с Борисом Леонидовичем в рождественскую метель блуждали среди сугробов в лунном, снежном бездорожье, потерявшиеся на пути к пианистке Марии Юдиной, и как они увидели среди домов мигающий огонь канделябра в виде свечи. Это оказалось окно, где их ждали. Там родилось это стихотворение.
– Слова-то откуда достали?
– Да так, в одной книжке нашел.
На озаренный потолок
Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья.
– Но ведь этих стихов нет ни в одной книге! – настаивала Ольга.
– Ты-то откуда знаешь?
– Знаю. Мне их сам автор читал. Это стихи из книги, которая еще и не написана, не то что напечатана.
– Да брось врать! Это твоей матери стихи. Я же всю почту обязан перечитывать и видел. Там всякие приветствия, потом эти стихи и подпись: «Твоя мама». Ну, я стихи себе переписал. Ложатся на музыку.
– Но я же не получила ни одного письма: ни от мамы, ни от кого!
– Ну, это ваши лагерные дела. Я все, как полагается, передал в зону. И не забывай, мы два очень маленьких винтика… правда, каждый в своем механизме.
– Много было писем? – уставившись в стену, спросила она.
– А вообще-то, зачем ты ко мне сюда ночью пришла?
– Не знаю, – тихо произнесла Ольга.
– Врешь. Знаю, чтобы переписку наладить, да наряд полегче! Продаваться пришла, тварь! А я как на вас насмотрюсь в бане, так во..! Пошла вон!
Странный человек – смесь хрестоматийной меланхолии с порывами необузданного бешенства. Но впоследствии Ольге попадались и похуже.
Орал он страшно, но порядок-таки навел, только вот чем для Ольги это обернулось. Во время одного из утренних разводов, дня через три, та самая, хрупкая розовощекая, вдруг выскочила из строя и бросилась к Ольге… Она размахивала рукой с зажатым в горсти комком бумажек…
– Ах ты стукачка! На меня куму донесла, трахалась с ним и донесла! Мария Магдалина лагерная! Вот твои скрещенья ног, получай!
Она швырнула бумажный комок в яму, куда сливалось содержимое параш.
Ольга с удивлением глядела на осатаневшую лагерницу и никак не могла понять: за что, почему?
Яма не была глубокой. Ольга видела лиловый конверт, исписанный рукой Бориса Леонидовича. Строй расстроился, все сомкнулись вокруг ямы, даже конвой, и с интересом дожидались, что же последует дальше.
Момент выбора был краток. Она поставила ногу на ледяной уступ и сделала шаг вниз, потом – второй, третий… Когда же она спустилась достаточно низко, чтобы протянуть руку за единственным досягаемым комком бумаги, выяснилось, что ни открытку выудить, ни наверх вернуться так просто не получится.
Такие мгновения застывают и в действительности, и в памяти.
Миг длился, а Ольга оставалась на прежнем месте. Смилостивился конвойный и протянул ей веточку.
Эту веточку она опустила в жижу и стала придвигать к себе скомканную открыточку, словно детский кораблик. Потом к ней потянулись сразу несколько рук, и ей помогли вскарабкаться наверх.
Не обращая ни на кого внимания, она села на поваленное бревно, разгладила лиловый конверт и вытащила оттуда вчетверо сложенную бумагу. Она была совершенно пуста.
– Получила? Получила, сука лагерная?! Вот такое тебе письмо, вонючка! А настоящие еще глубже, полезай!
Спустя день иди два, одна из монашенок ночью разбудила ее.
– Наша Богородица звала тебя к себе.
Ольга и раньше ловила на себе пронизывающий взгляд этой неподвижной женщины и от него сжималась в комок. А теперь она встала и безропотно последовала за приглашавшей. В дальней части барака белел выложенный простынями угол. Там и обитала та женщина. Ольга поклонилась ей. Та взяла ее руку и долго держала, не отпуская.
– Ты красивая. И тебе надо сильно каяться. Все отринь, извергни скверну из себя. Ведь такие, как мы, и не живут на этой земле. Ложись сюда, отдохни.
Ольга молчала. В памяти возникла фреска в церквушке-складе с двумя электрическими лампочками на месте глаз… Женщина обняла ее за плечи.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.