Текст книги "История с Живаго. Лара для господина Пастернака"
Автор книги: Анатолий Бальчев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Глава 12
И снова доктор…
Погода на Рождество в тот год была самая ужасная, какую только можно придумать. Резкий порывистый ветер нес низко над землей рваные клочья туч, потом вдруг из них начинал сыпать снег, в судорожной поспешности какого-то белого помешательства.
В галерее под окнами его квартиры к новому году меняли экспозицию, и картины из запасников к основному зданию рабочие переносили почти бегом.
Борис Леонидович стоял у окна и слышал, как жена за его спиной расставляет на столе посуду, наряжает елку. И павлиньи краски холстов, и яркая расцветка елочных игрушек казались ему неестественными, недопустимыми.
Писатель дошел до прихожей и снял с вешалки шубу…
Зинаида Николаевна хорошо чувствовала мужа, как по нотам читала его молчание, и сразу бросилась преграждать ему путь.
– Я иду к Левиным…
– Умоляю тебя, – произнесла жена уже чуть ли не на коленях.
– Его отец дружил с моим отцом, лечил меня в детстве, сам Гриша был моим другом, – объяснял Борис Леонидович, – и вот сейчас газеты откровенно призывают расправиться с ним, так же, как с теми, кто арестован по обвинению в попытке отравить руководство компартии. Он каждый день ждет ареста, и у него нет, поверь, вот такой новогодней елки… Я не могу его спасти, я знаю…
– Еще бы. У тебя были десятки возможностей в том убедиться. Сколько ты написал Сталину заступнических писем? Спас ли ты хоть одного?
– Одного – да.
– Кого же?
– Себя.
– Ну, это все слова. Сталин по-особому к тебе относится и терпит твои выходки, когда выдвинули твою кандидатуру на соискание Нобелевской премии, то мы все, надо признаться, отделались лишь легким испугом… Я все делаю, чтобы сохранить наш дом, твой покой за письменным столом, а утром ты мне разрешаешь прочитать написанное, и я безропотно читаю: «Прелесть моя незабвенная! А пока тебя помнят вгибы локтей моих, пока еще ты на руках и губах моих, я побуду с тобой. Я выплачу слезы о тебе в чем-нибудь достойном, остающемся. Я запишу память о тебе в нежном, нежном, щемящее-печальном изображении». Раз я это читаю, то получаю право нечто у тебя попросить. И я прошу: не ходи к Левину. Дело врачей особое, оно коснется всех евреев, и терпение Сталина по отношению к тебе может оказаться не безграничным.
Борис Леонидович вышел к набережной. Снег впитывался в каракулевую шапочку, в воротник, даже в брови. Ближе к площади стали попадаться люди с елочками в руках.
Чтобы попасть к Левиным пришлось миновать виадук над железной дорогой. Несмотря на непогоду, какие-то двое стояли, облокотившись о перила моста, смотрели вниз и о чем-то переговаривались. Писатель остановился в шаге от них и тоже глянул вниз. Рельсов не было видно, только цепи столыпинских вагонов, чернеющих в мрачном ожидании движения.
– Вот и вагончики подогнаны для наших евреев. Наконец-то? Ведь вот эти врачи-отравители, покушавшиеся на наших вождей, кто они по национальности? То-то. Долго они нас мурыжили, а сейчас вскрылось их подлинное лицо, лицо этого народца.
Говорящие на мосту заметили наблюдавшего за ними прохожего, замолчали, пошли и стали быстро удаляться в сторону центра. Борис Леонидович остался на мосту один.
Цепь вагонов казалась бесконечной, по обеим сторонам моста не просматривались ни хвост, ни голова железнодорожного состава.
Внезапно нахлынуло воспоминание об Ольге. В одном из таких вагонов, предназначенных для перевозки товаров или же скота, могла быть в тот далекий год ее ареста перевозима и она, в нескончаемой черной трубе, наполненной стонущими ворочающимися телами бесполых существ, скрежетом металла на полустанках, лаем невидимых собак. За этим воспоминанием обычно следовало другое, еще более страшное, и оно нагнало Бориса Леонидовича, когда он стал переходить улицу, чтобы войти в подворотню дома, во дворе которого проживала семья Левиных.
Легко было заметить, что дом находится под наблюдением. Некто в полушубке беззаботно прогуливался взад-вперед по тротуару, словно эта городская морозная вьюга доставляла ему истинное наслаждение. Другой охранник легко угадывался в полумраке двора.
И вот, когда Борис Леонидович вошел в подворотню, вдруг вспомнилось ему событие, случившееся четверть века назад, летом, в знойной деревенской глуши.
Машина, везшая их, группу писателей, осмотреть создаваемые колхозы, вечером сломалась в пути. Истерзанные дорогой, они разбрелись, кто куда. А Борис Леонидович ступил на узкую, крепко протоптанную тропу, напомнившую вдруг тропы в сказках братьев Гримм, по которым направлялись в свой опасный путь отвергнутые сыновья дровосеков. Странное предчувствие охватило тогда писателя. И не обмануло…
На распластанном листе подорожника он увидел каплю крови, и потом через каждые полшага эта капля повторялась, как нескончаемое многоточие, а поэт, как зачарованный, шел по этому следу к самому страшному впечатлению своей жизни.
Тропа привела его к поляне. В небесах еще пылал кровавый закат, а тут, внизу, на земле, уже воцарялась ночь.
Посреди поляны чернела ветхая бревенчатая изба, и он, немного поколебавшись, перешагнул порог. Над трубой расползался жидковатый дым, значит, внутри – люди.
Их он и увидел, освещенных пламенями печи. За столом сидели трое мужчин и одна женщина. Они угрюмо и поспешно глодали кости, отвернувшись друг от друга, как занятые добычей собаки. На полу возле печи стоял измятый жестяной таз, а в нем, в кровавой воде светлел расчлененный детский труп.
Борис Леонидович вошел в подъезд Левиных. Лифт не работал, и пришлось подниматься наверх по темной и тесной лестнице. Вскоре он устал, сел на ступеньку.
И тут его навестило вдохновение. Он выудил из кармана бумажку, карандаш и стал быстро записывать:
А дни все грозней и суровей,
Любовью не тронуть сердец,
Презрительно сдвинуты брови,
И вот послесловье, конец.
Сложил бумажку вчетверо, встал, позвонил в двери с латунной дощечкой «Доктор Г. М. ЛЕВИН».
Дверь открылась не сразу, и не сразу Борис Леонидович узнал стоящего за порогом хозяина квартиры, страхом и ожиданием гибели истерзанного человека. А тот узнал сразу, но перепугался почему-то еще больше.
– Ты не должен сюда заходить. Мы чумные.
Пастернак перешагнул через порог и молча обнял старого друга юности. В воспаленных глазах Гриши Левина блеснули слезы. Из-за таких минут стоит жить и, может быть, даже умирать.
Посреди большой гостиной еще стоял, как обычно, большой круглый стол под шелковым малиновым абажуром, плотные портьеры аккуратно прикрывали окна. То, что в квартире оставалось, не розданное соседям или родственникам, было упаковано, подготовлено к выносу. На кухне, на газовой плитке, сжигались старые письма и фотографии. Лишь бумажная тарелка громкоговорителя на расклеенной богатыми обоями стене напоминала о прежней жизни. Из нее доносилась тихая предновогодняя музыка.
Борис Леонидович вытащил из кармана вчетверо сложенный листок и протянул другу.
– Вот мой тебе подарок на Новый год. Стихи называются «Дурные Дни», вроде сегодняшних, правда? Напи-сал их на лестнице перед твоей дверью.
Из недр квартиры появилась безмолвная женщина, жена.
– Вот мы вдвоем остались, ждем, – смиренно «докладывал» Левин, – внуков разослали по разным городам да родственникам. Вряд ли это им поможет, но может быть?
Женщина посмотрела в глаза Борису Леонидовичу с такой щемящей благодарностью, что тот не выдержал – отвернулся и нервно зашагал вдоль портьер.
Доктор Левин быстро просмотрел страничку и некоторое время наблюдал за другом.
– Сегодня я впервые заметил, что ты все же прихрамываешь.
– В таком случае, ты второй, кто это заметил.
– А первый?..
– Это важно? Не знаю, но это был Сталин. В двадцать пятом году писателей поочередно вызывали к нему на беседу… Я сделал ему навстречу всего три шага, а он сразу спросил, отчего я хромаю. И очень подробно потом об этом меня расспрашивал. Больше ни о чем. Как будто это было важней литературы.
– А ты ведь, если призадуматься, так с того вечера на даче – помнишь? – только и делаешь, что прыгаешь с обрыва. Вот и сегодня… Это ведь тоже прыжок, чтобы спасти уже утонувшего.
Жена Левина стала накрывать на стол, появилось некое подобие походного ужина. Сидели за огромным столом под сиротливо свисшим с потолка шелковым абажуром, пили чай.
– Когда я шел к вам, видел на железнодорожных путях множество вагонов, в каких перевозят людей… туда. Говорят, что они предназначены для евреев. И вот… если это на самом деле произойдет, я останусь? Как было с бедной Ольгой? Она в аду, а я мягко сплю и вдоволь ем? Как было тогда, в тридцатые, ты помнишь? Никого не пощадили, кроме меня… Я иногда думаю: не мучительнее ли такое самой смерти?
– Значит, ты избран быть свидетелем, чтобы рассказать живым о нас, мертвых.
– Те же слова мне сказала и Нина Табидзе, жена очень близкого мне грузинского поэта, погибшего… как многие. Она принесла и вручила мне пакет с гербовой бумагой, на которой Тициан Табидзе записывал свои стихи. Это было сразу после войны. И тогда я начал… Положил перед собой на столе чистый лист, на котором рука Тициана никогда более не запишет ни одной строчки, и появились первые слова: «Шли и шли и пели “Вечную память…”» А сейчас эта работа – большой роман, главный в моей жизни. Он завершен, а меня преследует ощущение пустоты, того, что все это было для меня слишком легко, что от меня требуется нечто большее.
Раздался звонок в дверь, потом еще один и еще…
Сидящие за столом переглянулись. Левин грузно встал и неуклюже, боком направился в прихожую. Вскоре он вернулся в столовую в сопровождении «стайки» вооруженных мужчин.
Женщина встала, а Борис Леонидович оставался сидеть на своем месте. Офицер направился к нему.
– Ваши документы.
Взяв из рук Пастернака маленькую книжечку, он движением руки показал, что следует оставаться на месте, сам же направился в прихожую и стал названивать по телефону.
Женщина принялась укладывать в брезентовый мешок вещи будущего арестанта. Офицер вернулся и протянул Борису Леонидовичу его документы. Глядел неприязненно.
– Уходите отсюда.
Никто не сдвинулся с места, пока писатель одевался, временил, взглядом прощался с обреченными.
…Ах, эти роковые октябрьские звезды, спутницы и наблюдательницы всех судьбоносных оползней этих двух жизней. Они уже понемногу растворялись в позднем утреннем небе, когда неторопливый поезд тех далеких лет приближал Ольгу к ее дому, к Москве. Мимо окон ползли вросшие в землю вечные, неистребимые русские избы, и лишь по все чаще возникающим скелетам разграбленных и разгромленных церквей можно было догадываться о приближении к столице.
Какой стала Ольга за эти тяжкие, а для многих и смертельные, годы? Женщиной толпы в истрепанной грязной одежде, косынке, завязанной сзади, как у крестьянки, с загорелым огрубевшим лицом. А глаза оставались живыми, но иногда, при каком-то никому не известном воспоминании, стыли и гасли.
«Разбежался» пятый десяток, а жить приходилось, ей чудилось, с самого начала. И никто не мог шепнуть ей – как. Наверное, поэтому, когда поезд, миновав тот самый виадук, на котором в предновогодний вечер Борис Леонидович рассматривал многогорбые составы, предназначенные для радикального решения еврейского вопроса, влетел наконец на перрон Казанского вокзала и, пропищав, остановился и застыл, она не торопилась выходить. Сидела на дощатой лавке и смотрела на сначала заполнившийся, а потом опустевший перрон.
Глава 13
Возвращение
И лишь когда ее грязное, в подтеках, лицо встретилось с лицами встречающих, она встала, взяла мешочек со скудным лагерным скарбом и ступила на московскую землю.
Ее встречала мама, Мария Николаевна, и двое детей: сын и дочь. Дети обнимали ее, трогали, старались заглянуть в глаза. Ольга вспомнила про гостинец и, порывшись в кармане ватника, протянула им по конфетке. Это было трогательно и горько: большим детям – конфеты из лагерного ларька… Вряд ли они были способны усластить печаль, накопившуюся за эти годы.
Мария Николаевна стояла рядом, молча наблюдая за встречей. Ира, внучка, смахивая с глаз слезинку, что-то радостно щебетала.
– Когда пришло известие о твоем возвращении, Борис Леонидович нам позвонил, – рассказывала Мария Николаевна, – очень радовался, сказал, что будет материально нам помогать так же, как и тогда, когда ты была в лагере, но что ваши отношения, по всей видимости, изменятся и поэтому он не сможет тебя встретить. И еще он сказал, что закончил большой роман и что там все про тебя и три страницы про меня, и есть одно место про Митю.
Митя, молчаливый с загадочным взглядом мальчик, пристроившись сбоку, сдирал с материнского ватника грубо пришитый лагерный знак.
Ольга развязала вещевой мешок, вынула из его недр туго перевязанную связку и отдала Ире. Остальное досталось Мите.
– Письма мы будем хранить, а это, Митя, брось в реку, – решительно указала на конверт Ольга. – Начнем новую жизнь, дети. Идите, дети, домой, накрывайте на стол, а мы тут, две старые лагерницы, поговорим о своем.
И вот Ольга и Мария Николаевна сидят на скамеечке на площади трех вокзалов. Ольга с любопытством наблюдает за толпой, торопливой, как всегда, загруженной утренними покупками, говорливой и молодой. Высокое здание со шпилем появилось за то время, пока она отбывала свой срок. С его фасада снимали портрет Сталина и заменяли новым, сложенных из квадратиков мозаики. И день выпал солнечный.
– А я и обрадовалась, что он не пришел.
– После лагерей тебе будет очень трудно достать работу, – произнесла Мария Николаевна. – Если бы не деньги, которые нам передавал Борис Леонидович, мы бы не выжили.
– Но сейчас мы не можем брать у него деньги?
– Да ведь и тогда нельзя было.
– Это все проклятие Вани, моего первого мужа.
– И я так думаю.
– А началось-то ведь это еще раньше, с первого ужасного поцелуя. Был такой праздник… спортивный или военный… я на нем изображала Колхозницу мухинской скульптуры, потом стихи читала, и какой-то прощелыга, изображавший Рабочего, нагло поцеловал меня. И это было как будто и не в жизни, а во сне… Если бы я его встретила, наверное, прибила бы. Если уж сидеть, то за убийство такого…
– Приревновал твой Ваня. Но вообще, винить никого нельзя… кроме меня. Летом восемнадцатого года я решила и свою судьбу, и твою. Ты спала и ничего не подозревала. Тебе тогда было только семь. Твой отец подъехал на машине к нашему особняку и сказал, что большевики уже наступают. И предложил нам уходить с Белой армией. Стал раскладывать маршрут: идти в южном направлении, там соединиться с деникинскими… податься в Константинополь, а затем – в Париж… Мне все показалось это тогда каким-то бредом. Потом, мне так хотелось выспаться, что я отказалась. Твой отец разозлился и уехал. С тех пор я о нем ничего не слышала.
Ольга поднялась со скамьи.
– Я одна прогуляюсь, – в голосе Ольги почувствовался холодок.
– А скажи, там, в тюрьме, у тебя на самом деле был ребенок?
Ольга покачала головой: нет.
– Я так и думала, – отозвалась Мария Николаевна.
Больше они об этом никогда не говорили.
Шаг за шагом Ольга осваивала и припоминала Москву с ее подозрительными милиционерами, ругательствами, нацарапанными на стенах домов, предпраздничной наглядной агитацией и светозарными на плакатах рабочими и крестьянками.
Она поспела к трамваю и прыгнула в него. Рабочий день уже начался, и вагон был почти пустым. Ольга уставилась в окно, как на киноэкран, вспоминая свое, далекие дни…
Она и не заметила, как на лавке рядом с ней оказался сравнительно молодой, веснушчатый мужчина, наверное, рабочий или шофер.
– А ты по какой статье сидела?
– Мужа своего до петли довела, вот и села.
– Да ты просто зверь какой-то! С первого взгляда и не скажешь.
– Ну, меня-то ты так просто со свету не сгонишь.
– Не зарекайтесь. Со мной шутки плохи.
– Чур-чур! Но все же…
Проезжали мимо стадиона, на котором она некогда читала свои стихи…
Глава 14
???
Что могла думать Ольга о Борисе Леонидовиче в те первые дни по возвращении из лагеря?
После столь длинной разлуки Ольга сама не стремилась к немедленной встрече с Борисом Леонидовичем. Ну и потом, у нее был какой-то необъяснимый ступор. Правда, с Пастернаком встретилась ее дочь… На Чистопрудном бульваре они сидели на лавочке, говорили. Может быть, Ольге думалось, что «ее Боря» что-то подробно расспрашивал у Иры, возможно, даже хотелось, чтобы он «выпытывал» о ней что-то.
Но Ольга, конечно, догадывалась, что он ее боялся, и особенно боялся встречи с нею. Мало ли, что могло произойти там, в лагере, все-таки – четыре года… Люди, даже крепкие, порой ломаются и в месяц, и в два, а то и сразу. Кроме того, из нее могли сделать стукачку, лесбиянку – да кого угодно. Но самое страшное, она могла вернуться оттуда не совсем психически здоровой. А из красавицы, какой он ее помнил, могла превратиться в старуху. И конечно, она знала, что Зинаида Николаевна у постели больного сына вырвала у Бориса Леонидовича обещание больше не встречаться с Ольгой. Знала и про его инфаркт. Решила, настаивать на встрече она не будет. Она просто доверится своей судьбе.
Вот кое-что из воспоминаний Ирины Емельяновой о той ее встрече с Пастернаком в апреле 1953 года.
«У меня из головы сразу же вылетает странное поручение, которое дал мне все в ту же встречу на Чистых прудах Б. Л. Как всегда, это было достаточно туманно и загромождено попутными рассуждениями, однако суть я поняла, она сводилась к следующему: маму он никогда не оставит, но прежние их отношения невозможны… Я должна это маме втолковать. Прошло столько времени, оба столько испытали, ей и самой это возвращение к прошлому покажется ненужной натянутостью, она должна быть свободна от него и ни на что не рассчитывать, кроме преданности и верной дружбы… Ну, я была достаточно и начитанна, и деликатна, чтобы воспринять такие заявления как бесповоротные, и, как могла, отнекивалась от поручения. Однако эта комиссия все-таки надо мной висела, и, только увидев маму во всем ее прежнем обаянии, совершенно искренне забыла недавний туманный и в чем-то довольно жестокий разговор. Сами разберутся!
И они разобрались сами».
Глава 15
Явление Живаго
Несколько месяцев спустя надвинулась зима. Город занесло снегом, тротуары покрылись льдом, Ольга вставала задолго до всех горожан, наспех завтракала, направлялась к памятнику героям битвы под Плевной, возведенному в форме шатра и увенчанному позолоченным крестом. Она отпирала дверцу, входила в переоборудованную под складик часовню, находила свою скребню и железный лом и направлялась на свой участок работы. Задача заключалась в том, чтобы соскрести с тротуаров снег и расколоть вновь образовавшийся слой льда.
Ольга была по-прежнему одета в лагерный ватник, голову завязывала толстой шерстяной косынкой. Она брала обеими руками лом, поднимала вверх, насколько хватало сил, и обрушивала его на волнистые ледовые хребты. В общем, было, как в лагере в первую пору, с той только разницей, что вокруг пробуждалась, зажигала огни, сломя голову неслась к трамвайным остановкам, дымилась и грохотала Москва. Благодаря этому многое можно было вытерпеть.
Изредка Ольга останавливалась, отдыхала, наблюдая за прохожими. На нее же никто не обращал внимания. Она стала такой же частью зимнего пейзажа, как столб с фонарем, как киоск, как снежный сугроб.
Наверное, поэтому однажды в двух шагах мимо нее прошел Борис Леонидович, не различив ее и не заметив. Ольга несколько минут смотрела ему вслед, потом взялась за лом и изо всей силы ударила по ледяной корке.
Иногда под конец недели появлялся веснушчатый ее знакомый из трамвая. Ольга прятала под какой-нибудь лестницей лом и скребок, и они вдвоем шли в погребок, где собиралась шумная ватага работяг-простолюдинов. Женщины там бывали редко, но Ольгу уже встречали как свою. Пока веснушчатый толкался у стойки, выбирая закуски и напитки, приветствовал знакомых и делился новостями, Ольга занимала свой насиженный уголок у радиатора, грелась, а если оставалось время или приходило вдохновение, доставала из кармана ватника тоненький блокнотик, карандашик и начинала что-то записывать. Веснушчатый это терпел.
– Все стихи пишешь? Прочитала бы гостям.
– Это не стихи, – уточнила Ольга, – а переводы стихов.
– То есть как?
– Поэты пишут стихи на разных языках, а я перелагаю их на русский.
– Так это ты, выходит, все иностранные языки знаешь?
– Да мне незачем их знать, стихи-то переведены на русский.
– Раз так, зачем еще раз переводишь?
Этот разговор и расспросы повторялись, по-видимому, не раз и не два и доставляли веснушчатому немалое удовольствие. А раз он не стал смеяться над ее неуклюжими попытками объяснить разницу между подстрочником и стихотворным переводом, а посмотрел на нее в упор и мрачновато спросил:
– А тебе, значит, не нравится такая жизнь, как эта? Ты другой желаешь? И сил на нее хватит? Ты же своя, простая баба, зачем тебе это? И никому не нужны эти твои переводы.
Ольга повернула голову к своему отражению в облезлом зеркале: а может, в самом деле, – она просто баба и больше ничего?
Она и дома часто заглядывала в зеркало, сбросив опостылевшие одежды, распустив свежепрополосканные волосы, стерев с лица усталость. Глядела на себя, гладила по коже и словно чего-то дожидалась. Она уже перестала вздрагивать от дверных звонков, не вздрогнула и в тот вечер, когда кто-то из детей повернул ключ и впустил вечернего гостя, а потом с испуганным лицом прибежал звать маму.
Ольга вошла в гостиную и увидела Бориса Леонидовича, неузнаваемо потрясенного и заплаканного.
– Что с тобой, Боря? Что случилось?
– Он умер.
– Кто?
– Понимаешь… он умер.
Она стала ласкать его, усадила на диван, платком вытерла слезы. Дети в прихожей, пошептавшись с Марией Николаевной, вскоре исчезли из квартиры, оставив Ольгу и Бориса Леонидовича вдвоем.
– Он умер, – повторял он, не отдавая себе отчета, а Ольга ждала ответа на свой вопрос. – Понимаешь, умер… Прости меня, конечно, это смешно. Сегодня я написал главу, где мой герой умирает. Позже ты его узнаешь, его зовут Юрий Живаго. Я просто вспомнил день, когда я сам был ближе всего к смерти. Я тогда только что вышел из больницы, из-под опеки Гриши Левина, и сел в трамвай, чтобы доехать до дома. А трамвай все время ломался, и те, кого он по дороге обгонял, все эти пешеходы, в конце концов его опережали. И каждый раз, когда он застревал, я чувствовал, что вот-вот умру. Меня спасло воспоминание о женском лице, я говорю о лице девушки, которую я мог спасти и не спас. Видение было мгновенным, но таким ярким, как будто я его представил в этой трамвайной давке. Я понял, что мне дан знак – жить дальше…
– И ты вышел из трамвая и пошел пешком.
– И снова сел перед пустым листом бумаги. Но прошло много лет, прежде чем я написал первые слова. Но вот… и это единственный труд, которого не стыжусь и за который отвечаю. Он про тебя и про меня, и лучшие страницы написаны в те месяцы, когда ты страдала в тюрьме, когда погиб наш ребенок, а я ничем не мог вам помочь.
– Разные сказки получились: ты строил Ноев ковчег, а я думала, как Золушке вернуться домой без одной туфельки.
– Ты мне всегда и снилась такая, как сейчас.
– Почему же ты не пришел меня встретить на вокзал?
– Неужели я снова потеряю тебя?.. – почувствовав некоторый укор произнес Борис Леонидович.
Он подошел к окну и с высоты шестого этажа посмотрел во двор. Ярко сияла луна, и в ее свете чернели на снегу три фигурки: детей и Марии Николаевны.
– Лелюша, да мы же изверги, – очнувшись, вдруг воскликнул Борис Леонидович, – я тебе рассказываю содержание «Живаго», а они там мерзнут…
Потом, когда все, как бы единой семьей, сидели за столом под малиновым шелковым абажуром и пили горячий чай, Борис Леонидович хотел было продолжить о романе, но Ольга стала с иронией размышлять о предстоящей жизни:
– Что ж, начнем сначала, с того самого места, в котором все прервалось… Сниму за городом дачу, куда сам черт не доберется.
– Замечательно придумано! А я придумал вот что. Тебе нужна профессия. Я помню, ты пробовала переводить стихи. Я тебя этому научу. Увидишь, у тебя выйдет множество книг. Больше, чем у меня. Потому что меня по-прежнему не печатают.
Митя притащил из недр квартиры любительский фотоаппарат, раздвинул треножник и взмахом руки велел всем застыть. Это был первый снимок Бориса Леонидовича с Ольгой.
Она проводила его до угла. Там он сказал то, чего не хотел говорить в квартире.
– Я предложил рукопись романа литературному журналу. Они ее прочли, не говорят «нет», но и не печатают. Это худшее. Они его никогда не напечатают. Они будут кричать, что роман антисоветский.
– Да, я это слышала еще на Лубянке.
– А он просто – несоветский. И я не хотел бы ждать у моря погоды. Ко мне приходил один итальянец с очень экстравагантной «фетишей». Он мне сказал, что Фельтринелли, один из крупнейших издателей Италии, услышал по радио о моем романе и заинтересовался им. Я подумал, подумал и решил, что дам этому миланцу рукопись для ознакомления.
– Ты ему ее уже дал?
– В некотором смысле, да.
– Ну, что ты наделал? Ведь сейчас на тебя начнут всех собак вешать.
– Да что ты. Ну, почитают итальянцы, понравится – пусть используют, как хотят.
– Ты так этому итальянцу и сказал?
– Приблизительно.
– Ведь это же разрешение печатать роман за границей!
– Но ведь здесь, в этой стране, его никогда не напечатают!
Тон Пастернака, вспоминала впоследствии Ольга, был несколько заискивающим: Борис Леонидович был и доволен тем, на что решился, и было ему не по себе, и очень уж хотелось, чтобы Ольга одобрила этот поступок. Но Ольга отнеслась к происшедшему недоброжелательно.
– Правительство тебе этого не простит. И если они даже собирались печатать твои стихи, то теперь, можешь быть спокоен, печатать не станут.
– Как это ты замечательно отгадала! – он неожиданно повеселел. – Более того, более того! В конце недели я покажу тебе такое, чего ты никогда раньше не видела.
Она и впрямь такого никогда не видела, а ему же довелось наблюдать это зрелище второй раз… Та же была зала, те же машины, те же наточенные ножи, рассекающие на узенькие полосы сброшюрованные страницы книги, шум как от водопада. Борис Леонидович улыбался какой-то шальной улыбкой…
– Какая замечательная метель из слов и слогов! Знаешь, мне сейчас представилось: эти вот ножи разъяли все мною раньше написанное, а мне совсем не жалко, потому что слова не пропадают, они попросту улеглись в новом порядке в моем новом романе, в новом порядке, новом смысле, и уж этого порядка и этого смысла нашему правительству не разъять!
Ольга взглянула на него по-матерински, как на расшалившегося мальчика и, почувствовав прилив нежности, положила голову ему на грудь.
Поэты иногда заговаривают о вещах и явлениях, которые вроде – за чертой видимости и даже возможности, но, тем не менее, они в тот самый миг и сбываются. Так было и на этот раз. За тысячи километров от Москвы, от этой залы с книжной мясорубкой, в другой зале, другая машина, издавая те же звуки, печатала тома романа «Доктор Живаго».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.