Текст книги "Курочка ряба, или золотое знамение"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Но Марья Трофимовна не хотела слышать ни о каком поле – может, и поле, да что ж с того, золото за золото не считать, раз поле? – и потому на эти слова своего старого никак не отозвалась. Одна мысль терзала ее, и не было в голове другой: как превратить эту скорлупу в деньги? А хоть и незаконно – пусть, коли нельзя законно, но чтоб не попасться! И ничего не могла сообразить, не видела никакого пути к тому.
– Че же делать, че ж делать, – прошептала она, уже без расчета на слух своего старого, одной себе. – Надоумил бы кто, подсказал бы кто, Господи…
Вот напасть, вот напасть, с тоскою думал в это же время Игнат Трофимыч, лежа у себя на печи и тщетно пытаясь заснуть.
Глава третья
1
О, какое чудное, какое чудесное утро занималось над нашим городом в тот июльский день! Промытый ночной прохладой воздух дышал чистотой и свежестью. Солнце, медленно восходящее из ночного небытия к линии горизонта, золотило легкие редкие перистые облачка в высоком небе, а само небо, уже напоенное могучим солнечным светом, было изумительной, глубокой, ясной голубизны – только ранним утром в летнюю пору до восхода солнца бывает такое небо! Птицы пели в купах деревьев, заскребли метлами дворники перед общественными зданиями центральной улицы, проехали по ней одна за другой, шелестя веерами воды из-под капотов и брузжа об асфальт крутящимися щетками под брюхом, три поливальные машины – чудное, несказанное утро сходило на город!
И не ведали Игнат Трофимыч с Марьей Трофимовной, что это последнее утро их прежней жизни, что прежняя их жизнь, привычная, налаженная, терпеливо-однообразная, сегодня закончится, а назавтра наступит уже другая, о, если б они знали о том, может быть, они и не сделали бы того, что сделали в тот день! Но не дано человеку заглянуть вперед, нет, не дано, гони судьбу в дверь – влезет в окно, и они сделали то, что сделали.
Да и вообще не знали они, что там за утро творится за стенами их дома, – они спали. И как им было не спать, когда проворочались, мешая друг другу, всю ночную темь, до светла. Но плохо, что спали, – хотя, возможно, это она, судьба, положила им свои ладони на вежды. Дело в том, что вчера вечером забыл Игнат Трофимыч замкнуть дверь курятника, оставил ее открытой, и вслед за петухом, обнаружившим счастливую возможность пропеть свою утреннюю песню не в тесноте курятника, а на вольном просторе поднебесья, выбрались раньше положенного времени на улицу и куры и стали разбредаться в поисках корма по всему двору и огороду. Встань в эту пору Игнат Трофимыч, закрой курятник или кинь курам пшенки, чтоб голод не гнал их все дальше и дальше от родимого очага, – и жизнь его с Марьей Трофимовной не изменилась бы. Но суждено, видимо, было ей измениться, и он не встал, а куры одна за другой протискивались в светлую щель между стенкой курятника и дверью. Выбралась наружу, само собой, и Рябая и, побродив немного по родной земле, отправилась в заграничный вояж за забор, на двор Марсельезы.
Зачем ей нужно было туда, что ее привлекало там, на чужой земле, полной опасностей, коих не имелось на земле родной? Может быть, это все та же судьба неутомимо плела свою сеть? И пробудила Игната Трофимыча, подняла его с печной лежанки только тогда, когда затянула конец нити крепким узлом?
Грабанули, ударило в голову Игнату Трофимычу, когда он увидел растворенную дверь курятника. Распахнул ее во всю ширь – два яйца скромно белели внизу на соломенной подстилке, и это все.
Игнат Трофимыч выскочил обратно на улицу, окинул взглядом двор с огородом – увидел петуха, увидел одну курицу, другую, третью… а Рябой нигде не было!
Грабанули, вот те на, вот тебе и пожалуйста, молотом стучало в Игнате Трофимыче. И так горько сделалось ему, так непереносимо, такой камень лег на грудь…
Но тут же он с нее и упал. Что-то пестрое шевелилось и двигалось около крыльца соседкиного дома, и было это пестрое не чем другим как ею, Рябой.
Радоваться, однако, Игнату Трофимычу долго не довелось. Рябая собиралась там, под соседкиным крыльцом, снестись. А было оно с боков незашито, ступеньки его сквозили незаделанной пустотой, и Марсельеза, если б Рябая там снеслась, рано или поздно непременно обнаружила бы яйцо.
Будто какая сила подхватила Игната Трофимыча. Летучей пушинкой перелетел он через прясло своего огорода, провилял по межам между грядками влево-вправо, словно спасался от посылаемых ему в спину пуль, и протиснулся в знаемую им дыру в штакетнике с такой лихостью, как и впрямь спасал жизнь. Словить ее, не позволить, ни в коем случае, стучало теперь у него в голове.
Но когда в облаке запаленного, хриплого своего дыхания Игнат Трофимыч достиг крыльца, Рябая, оправляясь, поводя крыльями и гордо вытягивая шею во встопорщенных перьях, уже квохтала над снесенным яйцом. Под голые ступени Марсельезиного крыльца нанесло ветром пожухлой старой травы, всяких веточек, – оттого Рябая, видимо, и облюбовала это место.
Ох, хватит сейчас ее кобель за задницу, только и подумал Игнат Трофимыч, с разбегу бухаясь около крыльца на колени и тотчас опускаясь на четвереньки. Ладонь его ощутила внутри себя голыш яйца, идя на четвереньках назад пятки, он резво выбрался из-под ступенек, начал распрямляться, и в этот момент раздался над ним протяжный гнусный скрип открывшейся двери, и крыльцо сотряслось от гренадерского шага соступившей на него Марсельезы.
Кобеля ее боялся Игнат Трофимыч, а больше кобеля надо было бояться ему самой Евдокии Порфирьевны. Кобель, может быть, и унюхал его дух из своей будки, но не спешил броситься на защиту хозяйкиных хором. А вот Евдокия Порфирьевна, глянув в окно, будто специально для того дежурила около него, оказалась свидетельницей, как несся Игнат Трофимыч по ее двору, и врожденный контролерский рефлекс тотчас бросил ее на перехват.
– Ты че эт тут у меня?! – гаркнул над Игнатом Трофимычем устрашающий лихой голос. – Че эт ты взял, ну-ка покажь давай!
– Да это… ну… Рябая тут… у тебя тут… понравилось ей у тебя, – бессвязно забормотал Игнат Трофимыч, стоя на коленях и пряча руку с яйцом за спиной. – Снеслась тут у тебя… ну, вот я… Рябая-то…
– А ну-к покажь! – загромыхала Евдокия Порфирьевна гренадерским шагом вниз по ступеням, и Игната Трофимыча подняло с колен – будто молодого – и попятило от крыльца к собачьей конуре.
– Что ты, Дусь, что ты, – приговаривал он, пятясь и по-прежнему пряча яйцо за спиной. – Взял я… моя же курочка… Рябая… и яйцо мое, значит. Понравилось ей тут…
И не говорил ведь он никакой неправды, ни слова не лгал, ни полсловечка, а не мог оправдаться перед соседкой, не было у него способа оправдаться, потому как, хоть и было все правдой, что говорил, а суть-то была не в ней, и предъявить эту «суть» для объяснения никак он не мог. Не мог, нет, хоть умри.
А Евдокия Порфирьевна между тем, в одной ситцевой ночной рубашке на пышущем жаром гренадерском теле, сотрясаясь под нею могучими шарами грудей, сошла с крыльца и, подступив к Игнату Трофимычу, попыталась схватить его за руку, отобрать, что он там прятал у себя за спиной.
– Покажь! Покажь, говорю, хуже будет! Я тут третьего дня брильянтовую серьгу уронила, ее нашел?!
Веселилась Евдокия Порфирьевна, забавлялась; хоть и любопытно ей было, что там старый пень выцарапывал у нее под крыльцом, знала она: ничего такого особого отыскать там он не мог, и просто тешила себе душу, такая умора была смотреть на него – ну «заяц», точь-в-точь автобусный «заяц»!
Но Игнату Трофимычу было не до смеха.
– Да откуда у тебя брильянты, ты что! – возопил он, увертываясь от рук Марсельезы, боясь повернуться к ней не то что спиной, но и боком. – Когда они у тебя были-то? Не видал никогда!
– Украл! Брильянтовые сережки украл! – рявкнула Евдокия Порфирьевна, не оставляя попыток ухватить его за руку и вывернуть из-за спины.
Без сомнения, попытки ее увенчались бы успехом – что был высохший от годов Игнат Трофимыч против ее могучей цветущей плоти? – но уж слишком сильно она рявкнула, и пятившийся Игнат Трофимыч отлетел от ее рявка назад, будто отброшенный ураганным порывом ветра, наскочил на отозвавшуюся пустым гулом собачью будку, и Верный наконец проявил признаки жизни – взлаял там внутри с утробной силой и загремел цепью, выбираясь наружу. Ягодицы у Игната Трофимыча передернуло судорогой предощущения клыков, и, не отдавая себе отчета в своих действиях, он с молодой лихостью развернулся и метнулся к дыре в заборе, оставив где-то на Марсельезовом дворе на произвол судьбы Рябую.
– Фас, Верный, фас! Ату его! – достиг слуха Игната Трофимыча крик Марсельезы. И, перекрывая его, бил в барабанные перепонки ухающий лай ее кобеля, страшно и жутко гремевшего цепью.
Только когда оказался у себя в огороде, и осознал Игнат Трофимыч, что никто за ним не гонится, ни Марсельеза, ни ее кобель, что Верный вообще оставался всю эту пору прицепленным к проволоке, позволявшей ему гонять лишь поперек двора.
– О Господи, воля твоя! – выдохнулось у Игната Трофимыча.
– Отдай брильянты! Отдай мои брильянты! – кричала через забор Марсельеза – и вдруг захохотала, звучно всхлопнула ладонями и пошла по двору в нужник. – Смотри, в другой раз отберу! – погрозила она пальцем Игнату Трофимычу, но уже благодушно, расслабленно, и Игнат Трофимыч понял, что помилован за нынешний свой безбилетный проезд, прощен, но лишь за нынешний, а случится что подобное снова – уж непременно будет оштрафован.
– Дуся… ты это, – сказал он слабым голосом, сам еле слыша себя, – Рябую-то… прогони. Задавит ее ненароком твой Верный.
– Задавит – и правильно сделает, – ответила ему Евдокия Порфирьевна, продолжая шествовать в нужник и не останавливаясь. – Вон где дурная твоя ходит, – указала она пальцем, и Игнат Трофимыч, посмотрев, куда она указала, увидел, что Рябая преспокойнейшим образом разгуливает уже в родном огороде, и по невиннейшему ее виду никак не скажешь, что тут она сейчас устроила.
Но это было еще лишь утро, не раннее уже, но и совсем даже не позднее, а день еще весь был впереди, только начинался.
2
В церкви было тихое, нелюдное время – заутреню отслужили, а обедню еще было рано; а может, отслужили уже и обедню, и народ разошелся, или обедню здесь вообще не правили, – не знала Марья Трофимовна порядков, заведенных в городской ее церкви. Хоть и поминали они с Игнатом Трофимычем ко всякому случаю Господне имя, жизнь прожили без него, только последние годы, как ушли на пенсию, и появилось оно у них в речи. Дa и сейчас Марья Трофимовна бывала в церкви раз, ну, два раза в год – в основном на родительский день, подать бумажку за упокой, а Игната Трофимыча, того и вообще было не затащить. Не было такой привычки – ходить в церковь. А и только ли привычки не было? Жили – и не думали ни о каком боге, сказано было – не верить, и не верили, под старость только ни с того ни с сего и зашевелилось что-то в груди. Так что неоткуда было знать Марье Трофимовне порядки ее церкви, неоткуда и не с чего.
Но то, что никакой службы в храме не шло и не было в нем народа, устраивало Марью Трофимовну. Это ей и требовалось сейчас: тишина и одиночество, не слушать она пришла, а быть услышанной.
Тоненькая свечка на конторке у входа стоила пятьдесят копеек, потолще – рубль, а толщиной в палец – три рубля. Марья Трофимовна поколебалась было, взяла сначала две по пятьдесят, от себя и от своего старого, потом – две рублевые, а потом, наконец, поменяла все на одну толстую.
– Где Богоматерь-то у вас? – отдав деньги и получив свечу, спросила она на всякий случай у продавщицы, чтобы не ошибиться и не поставить свечу не туда, куда собралась.
Продавщица указала, Марья Трофимовна отыскала икону Богоматери, зажгла свечу, укрепила ее в центре подсвечника – потому что остальные гнезда были под тонкие свечи – и несколько минут стояла перед глядящими на нее скорбными глазами, не зная, как начать. Страшно было, что сделает все не так и молитва ее не будет принята. Однако же нужно было начинать, несмотря ни на что, и она решилась. А уж как получится, прости меня, грешную, сказала она и положила на себя первое крестное знамение:
– Пресвятая дева Мария, заступница наша, помоги нам со стариком…
И выхлестнуло из нее, потекло, заструилось – будто сама только говорила, а слова брались откуда-то не из нее:
– За что нам, Богородица, дева, такое испытание ниспослано? Нет больше сил наших со стариком. Пресвятая дева, заступница наша! Помоги нам, укажи путь! Дай знак, что делать, спаси нас, грешных! В церковь не ходили, Господу нашему, сыну твоему Иисусу Христу, не молились, детей не крестили – так како время-то было: говорили, нет Бога, а мы верили. Прости, заступница наша, узнай там, за что такая напасть на нас, скажи, прощения, мол, просим. Не оставь нас, дай знак. Как укажешь, так и сделаем. Все по воле Господа нашего Иисуса Христа исполним…
Почему решила пойти к Богородице, Марья Трофимовна не знала. Так вот просто сказалось в ней: к Богородице – и пошла. А может, оттого, что к самому Спасителю было страшно, не смела к самому?
Так ли, не так ли, а когда вышла из церкви, пошла по улице – будто не ноги влекли ее по серому, пропыленному размягченному июльскому асфальту, а кто-то, незримый, нес ее над этим асфальтом: так легко ей было, освобожденно, так невесомо. И словно бы что-то пело в ней, звучала какая-то музыка – без слов, без звуков, а вот звучала, однако. Хорошо, что на трехрублевую не пожалась, ублаготворенно подумалось Марье Трофимовне. Это зачтется, что трехрублевую…
– О-ой, Трофимовна! – обрывая звучавшую в ней музыку, донесся до нее откуда-то знакомый голос, она закрутила в поисках его головой и обнаружила: то с другой стороны улицы звала ее с тротуара одна знакомая – вместе работали в цехе, тоже уж давно пенсионерка, в руках у нее было по хозяйственной сумке, а лицо имело какое-то оглашенно-счастливое выражение. – Трофимовна! – позвала знакомая, увидев, что Марья Трофимовна углядела ее. – Подь сюда! – и мотнула в усиление своего призыва обеими хозяйственными сумками, сыто набитыми каким-то товаром.
Ох, как не хотелось Марье Трофимовне обретать вес, выпадать из дланей того невидимого, кто нес ее, подобно пушинке, над землей, и становиться на эту землю собственными своими ногами! Ох, как не хотелось!.. Но делать было нечего, нужно было становиться, и она сошла на мостовую, пересекла ее и взошла на тротуар к бывшей своей цеховой товарке.
– Нашла время по церквам шляться, – сказала товарка, не давая Марье Трофимовне даже поздороваться. – В пятом магазине на талоны сахарный песок привезли и колбасу ветчинную по три семьдесят!
– Ох ты! – ахнула Марья Трофимовна, вмиг понимая, отчего у ее бывшей товарки такое оглашенно-счастливое лицо. – Да неуж?
Песка в магазинах не было с середины весны, скоро уже пора было и ягодные заготовки начинать, а сахара оставалось – мышам на прокорм, ветчинную же колбасу Марья Трофимовна и не помнила, когда встречала в продаже.
– Во взяла! – снова мотнула сумками бывшая ее товарка. – На все талоны. И ветчинную – тоже на все талоны, пусть мужики от пуза налопаются!
– Ну спасибо тебе, – уже и забыв о толькошнем своем невесомом полете, уже прикидывая в уме, лучше ли побежать в магазин, занять очередь и смотаться домой за деньгами с тарой, или сначала домой, а потом уж в магазин, благодарно покивала Марья Трофимовна. – Народу-то сколько?
– У-у! – сказала товарка. – Весь город там. Но много завезли, директор выходил, всем, говорит, хватит, можно стоять. – И неожиданно понизила голос: – Сейчас за мылом бегу. Талоны мне на мыло продали. На десять печаток. Тебе не надо? А то сведу.
– Нет, мне не надо, – Марья Трофимовна с облегчением махнула рукой. – Я, как в шестьдесят втором, когда Карибский-то этот кризис был, два ящика закупила – до сих пор не измылила.
– У-у, тебе хорошо! – В голосе бывшей ее товарки прозвучали зависть и уважение. – А я, видишь, не додумалась.
– А песок нужен, – уже вся порываясь бежать, уже тяготясь их разговором, нетерпеливо переступила с ноги на ногу Марья Трофимовна. – Как без песка. Не с мылом же варенье варить. И ветчинную бы неплохо. Старик у меня ее любит…
– Ну, счастливо, – отпустила ее товарка.
– И тебе с мылом, – не забыла пожелать ей того же Марья Трофимовна и побежала к названному пятому магазину, не чуя под собой ног. Только теперь не чуяла она их совсем по другой причине, чем несколько минут назад: ну как не хватит все-таки, ну как не достанется – такая музыка звучала теперь в ней, и так громко звучала, что чуять ноги под ее гром никак было невозможно.
3
Марья Трофимовна, не чуя под собой ног, прибежала в магазин, заняла очередь и за песком, и за колбасой, дождалась надежного последнего, который пообещал ей не уходить и запомнить ее, сбегала, все так же не чуя ног, домой, вооружилась деньгами и тарой, прибежала обратно и, разыскав свое место в очередях, стала терпеливо стоять, время от времени разговаривая с соседками. Правда, теперь она очень даже чуяла свои ноги, потому что, бегая, несколько притомилась, но тут было свое правило, и она его применяла. «Я пойду посижу вон там», – говорила она стоявшему за собой и устраивалась то на подоконнике, довольно низко расположенном от пола, то на ящике на каком-то, то на приступке у подпиравшей потолок квадратной колонны – сидела и стояла в очереди одновременно.
Марья Трофимовна умела стоять в очередях. Сколько она помнила себя, столько и стояла в очередях, и не понимала, как это можно без них. Были, конечно, отдельные периоды в жизни, когда очереди становились короткими, а за некоторыми товарами и вообще исчезали, но это нетипичные были периоды, какие-то ненормальные, пугающие, и как только они кончались, сразу становилось спокойно.
Очереди тянулись через весь магазин, навстречу друг другу, одна в один конец его, другая в другой, слипаясь местами в единый человеческий ком, и время от времени это вызывало всякие недоразумения. Высокий тощий мужик с черными усами вдруг так и вскинулся:
– А ты откуда здесь взялся?! – и принялся отталкивать от себя круглого и брюхатого.
– Чего откуда?! – заорал тот, отбрасывая его руки. – Стою здесь!
– Какого хрена ты тут стоишь, когда я не отходил, а тебя здесь не видел!
– А я тебя не видел и тоже не отходил! Здесь я стою!
– Хрен ты у меня здесь стоять будешь! – взял круглого за грудки и отбросил его в сторону тощий с усами.
– Ах ты, падла такая, глиста желудочная! – бросился на него круглый, они схватились, люди шарахнулись от них, очереди двинулись, и, когда мужики, ни один не одолев другого, только пообрывав себе пуговицы на рубашках и выставив наружу волосатую грудную кипень, расклещились, то обнаружилось, что стояли они в разных очередях.
– Так ты же за колбасой! – уличающе закричал брюхатый.
– Ну и стой за своим песком, самогонщик драный! – так, будто это не он начал скандал, ответил тощий и отвернулся.
Марья Трофимовна сделала для себя из этой сцены вывод, что нужно бы сходить постоять в песочной очереди, давно там не отмечалась. Скажут вот, что не стояла, и не пустят, занимай тогда заново.
– Вот я, тут, я перед вами, – обрадовала она такую же, как сама, старуху, в отличие от нее никуда не бегавшую и, как встала, так словно и вросшую в свое место в очереди.
Старуха не протестовала. Только пожаловалась:
– Душно как. Умрешь, пока достоишь. Взопрела вся.
– Не говори, не говори, – подхватила для необходимого общения Марья Трофимовна, втискиваясь между тем для верности на свое место перед старухой.
Душно было, и в самом деле, несусветно. Никак магазин не был рассчитан на такую толпу. Слух о песке с колбасой гнал сюда все новых и новых людей, очереди, разбухнув, слипались в одну уже почти на всем своем протяжении. Но нечего было делать, что же было делать – надо было стоять.
И тут, в этой душной, насыщенной запахом жаркого пота толкотне, Марья Трофимовна услышала вдруг такое, что вместо того, чтобы двигаться со своей очередью, выступила из нее и пошла назад пятки за двумя мужиками, стоявшими в другой очереди, и если аура, что окружает человеческое тело, может принимать форму того органа, который сейчас важнее всего для человека, то аура Марьи Трофимовны повторила бы все завитки ее ушной раковины.
– А чего ж думаешь, – с важным видом человека, обладающего секретной информацией, говорил один из этих мужиков другому. – Чего ж, думаешь, и бывает! Отдает государство положенный процент, сам свидетель. У нас в смежной бригаде, я лично их знаю… дом они по Советской, второй угловой от Ленина, представляешь его? Вот они его рушили и клад нашли. Трое их было. Рушили – и в стене ниша. Подсвечники, монеты золотые, серебро столовое. Во время революции, наверное, спрятали. Район-то какой. Дворянский да купеческий. Спрятал кто-то и не вернулся. Ну и чего с монетами этими делать? Куда с ними? Никуда, только приключения себе на шею искать! Сгребли все в один узел – и в милицию. Там опись, чин по чину… И выдали потом их процент. Ну, может, и обманули на сколько-то, но по три тысячи на нос пришлось. Три тысячи ни за что ни про что – плохо, что ли? Кто откажется?
– Не, ну бывает, ну конечно, я спорю, что ли, – сказал второй мужик, признавая свое поражение в каком-то их, неведомом Марье Трофимовне споре, и ни с того ни с сего, сделав страшные глаза, наклонился к Марье Трофимовне. – А ты чего, бабка, шпионишь стоишь? Шпионить нехорошо. Геть отсюда!
И Марья Трофимовна, ни словом не попереча ему на его грубый окрик и даже не чувствуя в груди никакой обиды за то, повернулась и принялась выбираться из жаркой людской толчеи на улицу. Она забыла, зачем находилась здесь, в этой толчее, зачем провела в ней целый час своей жизни, – ноги несли ее к выходу, скорее, скорее отсюда, домой, рассказать старому, и не ноги несли ее, а снова, как было, когда вышла из церкви, словно бы влекло ее по воздуху, словно бы летела, а ноги лишь перебирали по земле. Молитва ее была услышана, принята – и ответ дан.
Она вывалилась из магазинной спрессованной духоты на крыльцо, под ослепительное белое солнце, и подтверждением явленного ей только что ответа ступил к ней из белого солнечного сияния, по широкой, просторной белой лестнице, с ласковой улыбкой на лице, блистая нимбом вокруг головы, некто, протянул к ней ласковым, щедрым движением руки, словно бы раскрывая их для объятия…
– Господи, воля твоя! – сказалось в Марье Трофимовне, и она хотела это сказать вслух, и рука ее потянулась осенить себя крестом, но ничего не произнесла, и рука не поднялась – сознание у нее помутилось, и она грохнулась на камень крыльца, выставив на всеобщее обозрение все в шишкастых жгутах вылезших наружу голубых вен, толстые и дряблые свои ноги.
4
Потом, позднее, вспоминая об ее обмороке на магазинном крыльце, Игнат Трофимыч говорил обычно: «Да это ты настоялась, тебе дурно и сделалось». «Ага, конечно, – отвечала Марья Трофимовна. – Стояла себе внутри и стояла – все ничего. А как на воздух – тут “настоялась”». «Чего удивительного, – ответствовал Игнат Трофимыч. – Заглотила свежего кислорода – организм и не принял». «Тьфу, дурень старый! – начинала сердиться на него в этом месте Марья Трофимовна. – Видение мне было, понятно? Его и не выдержала». «В мозгу у тебя это видение было», – говорил Игнат Трофимыч. «Сам в своем мозгу разберись, потом в мой лезь», – неизменно чем-нибудь вроде этого отвечала ему Марья Трофимовна, и так они и оставались каждый при своем, каждый, впрочем, в этом своем несколько усомненный.
Но, как бы там действительно ни было, а суть в том, что, когда доставили Марью Трофимовну на вызванной «Скорой помощи» в приемный покой, ни повышенного давления, ни учащенного сердцебиения, ни всяких прочих сопутствующих перегреву организма явлений у нее не оказалось. Более того: придя в себя и немного очухавшись, она с такой резвостью вскочила на ноги, что потрясла присутствующих в приемном покое врачей до самого основания их знаний, и они не стали удерживать ее у себя. А если б и стали, едва ли бы это им удалось. Марья Трофимовна так стремилась скорее домой, что смела бы на своем пути все преграды, поставь бронетранспортер – и тот бы перевернула.
– Трофимыч! Трофимыч! – ворвалась она во двор.
– Ну так и как ты ее за клад-то выдашь? – спросил Игнат Трофимыч, когда Марья Трофимовна поделилась с ним своим откровением. – Как? Думаешь, нет? Клады – это монеты всякие, изделия… ну, если б еще песок золотой.
– Дак размять, и дело с концом, вот тебе и песок, – обрадовалась Марья Трофимовна, попыталась раздавить пальцами скорлупу, но ничего у нее не вышло – все равно как если б попробовала раздавить консервную банку.
– А, и с концом! – Игнат Трофимыч усмехнулся.
Но мысль о кладе, видела по его построжевшему лицу Марья Трофимовна, крепко застряла в нем, и ее только нужно было раздуть пошибче.
– Ну дак, у тебя голова-то работает, нет? – сказала она. – Всякое дело чем делается? Инструментом. Какой инструмент придумаешь?
В глазах своего старого она увидела восхищение.
– Ну ты голова – дом Советов! – воскликнул он. И скомандовал: – Давай корыто!
Зачем ему нужно корыто, Маръя Трофимовна не поняла, но спрашивать не стала. Ее дело было разжечь его.
– И сечку! – добавил Игнат Трофимыч, когда она полезла на полку искать дубовое корыто, которое за многолетней уже ненадобностью было с горой заложено всякой всячиной.
И вот, подстелив на колени чистую белую тряпицу, чтоб, если вылетит какая крупица наружу, тотчас была бы видна, сел Игнат Трофимыч на лавку – как когда-то, в молодую послевоенную пору, когда ни о каких мясорубках и слыхом не слыхивали, – поставил на тряпицу корыто и, бросив на дно несколько половинок золотой скорлупы, занес над ними наточенный заново, направленный самым тонким бруском блистающий серп сечки. Марья Трофимовна, стоя рядом, взяла с фартука еще одну дольку и добавила к тем, которые положил он.
– Вот так в самый раз будет.
Будто всю жизнь рубила в корыте золотую скорлупу и знала, сколько ее нужно, чтоб в самый раз.
Кра-ак! – с мягким тупым звуком рассекла сечка попавшуюся под ее неотвратимый тяжелый серп первую дольку. Кра-ак! – разошлась на новые две части одна из вновь образовавшихся половинок.
– Дак пошло! – воскликнула Марья Трофимовна радостно.
– А чего ж не пойти, – усмехнулся Игнат Трофимыч. Словно бы это он имел всю жизнь дело с золотой скорлупой и без всяких наставлений Марьи Трофимовны знал, как обращаться с нею.
Но Марье Трофимовне было так радостно, так она была довольна – ну хоть запляши, что она не стала цапаться со своим старым, как сделала бы в любом другом случае.
– Пошло! Пошло! – только повторила она. И прихлопнула вместо пляса в ладоши.
Игнат Трофимыч, однако, имел настроение более деловое.
– Придумала, где мы его обнаружили, клад-то? – спросил он, ходя сечкой вверх-вниз с машинной уже равномерностью.
Марья Трофимовна вспомнила услышанное в магазинной толчее.
– Дак а стали в подполе приборку делать, камень бутовый тронули – а там ниша…
– Какая ниша, чего плетешь! У нас дому полсотни лет нет, сами и строили. Кто туда тебе клад подсунул?
Марья Трофимовна задумалась.
– Дак тогда в огороде нашли! – осенило ее. – Картошку окучивали. Вдруг – звяк, а там банка. А в банке…
– Это в каком музее ты из царского времени банку найдешь?
Марья Трофимовна снова задумалась. Но лишь на мгновение.
– А вон в кринку тогда, – указала она на соседнюю лавку с посудой. – Пойди гадай, какого она времени.
Игнат Трофимыч перестал тюкать и посмотрел на свою старую.
– Ну? Гадай, да? Они тебе гадать не будут. Они сейчас, вон по телевизору-то показывали, такие анализы стряпают, о любой вещи скажут, когда сделана.
Марья Трофимовна мучительно посилилась придумать что-нибудь еще, но ничего не придумывалось. И впервые, пожалуй, с того времени, как было явлено ей откровение, Марье Трофимовне сделалось словно бы тоскливо.
– Ой, дак че бы это изобрести, че бы изобрести… – забормотала она с невольной плаксивой интонацией.
– Ладно, – вновь принимаясь тюкать сечкой, остановил ее Игнат Трофимыч. – После тогда об этом думать будем. До песка, я вот смотрю, не смогу довести, пожалуй.
– А ты секи, секи, – вмиг переменившись голосом, увещевающее сказала Марья Трофимовна. – Терпение и труд все перетрут.
Однако же терпения с трудом оказалось недостаточно. Часа три, не меньше, просидел Игнат Трофимыч над корытом, лишь время от времени составляя его с коленей, чтобы направить тупеющее жало сечки, кое-какие кусочки и можно, пожалуй, было счесть за песчинки, но только кое-какие, а большая часть скорлупы, измельчась до известного предела, начинала уворачиваться от лезвия, выпрыгивать из-под него, будто живая, бей, не бей, а оставалась все того же размера – и никак это крошево не походило на песок. Игнат Трофимыч уже и извелся.
– А пестом ее! – осенило на этот раз новым инструментом Марью Трофимовну. – Как черемуху.
Игнат Трофимыч даже не стал думать, плохо ли, хорошо ли – пестом; лучше ли это будет, хуже ли – неважно, лишь бы сменить сечку с корытом на что-то другое.
Пест, однако, оказался совсем не пригоден для задуманного.
Золото в ступе под пестом не дробилось, а только плющилось. Игнат Трофимыч уж и сбоку подлаживался, нанося удар, и еще бог знает какие придумывал выверты, но нет – плющилось только, и все. Не черемуха была скорлупа, совсем не черемуха.
Сердце Игната Трофимыча не выдержало.
– А провались ты пропадом! – с грохотом составил он ступу с коленей на пол и встал. – Тут никакого терпения не хватит. Не знаю, что тут еще придумывать!
Но Марья Трофимовна не утомляла себя однообразной физической работой, и ее голова кое-что все же соображала.
– Знаю, че надо, – сказала она, поднимая ступу с пола и ставя на стол. – У Марсельезы надо ее машинку взять. Которая мелет-то все.
– Миксер, что ли? – не сразу, но все же понял Игнат Трофимыч.
– Ну, миксер. У нее там нож такой – размелет, подумать не успеешь. Я у нее была, видела – прямо не успеваешь подумать.
Игнат Трофимыч согласился равнодушно:
– Сходи давай.
На улице, обнаружила Марья Трофимовна, когда выскочила из дома, был уже вечер. Солнце уже склонялось к горизонту, и окраинная их деревенская улица начинала свою обычную предночную жизнь: на лавочках у заборов сидели стайками старухи и старики, а кое-где и хозяева помоложе, покончившие на сегодня со своими хозяйственными делами.
– …фимовна! – позвали ее откуда-то, с какой-то лавочки, но Марья Трофимовна, не поглядев откуда, только занято помаячила рукой: не могу, не управилась, – и, постаравшись поскорее пробежать по улице, нырнула в калитку Марсельезы.
– Ну чего, на старика бумагу в милицию писать будем? – встретила ее Евдокия Порфирьевна.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.