Текст книги "Отец и сын, или Мир без границ"
Автор книги: Анатолий Либерман
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Глава четвертая. Пересменка: Вена – Рим
Иммиграционная служба. Вне подданства. Языковая среда и венерические болезни. Господа эмигранты. Ни голубого Дуная, ни римских каникул. Детская память и абстрактная живопись. Операция «Волосы». Телесные наказания по нисходящей линии. Петя (не Петька) на даче. Вымогатель и делец. Много хочешь – мало получишь. В царстве повторяющихся сказок. Развитой ребенок. Целое и детали. Нью-Йорк
1. Кто мы и где мы?
Как уже упоминалось, между Ленинградом и Америкой мы проделали обычный путь эмигрантов семидесятых годов через Вену и Рим. В Вене нам задавали вопрос: в Израиль или в англоязычный мир? (Официально все ехали в Израиль.) Мы были готовы к любому варианту. Моя специальность – германская (то есть английская, немецкая, скандинавская и прочая) филология: язык и литература, особенно Средневековье. Письма из Израиля приходили неутешительные. Выяснилось, что ни одному университету я не нужен, и мы подались в Штаты, где, как я знал, академический рынок тоже развалился, но в огромной стране возрастал шанс прибиться к какому-нибудь учебному заведению. К тому же в тех краях мы с Женей оказывались по безопасную сторону языкового барьера, да и Ника начала заниматься со мной задолго до отъезда (в школе и в институте у нее был немецкий). Иврит я знал в пределах первых десяти уроков самоучителя; Ника и того меньше.
Будущие американцы, просидев около недели в Вене, отправлялись в Рим, где два-три месяца ждали въездных виз. Отказ получали люди с криминальным прошлым и некоторыми болезнями. Неприятности могли оказаться и у бывших членов партии. Уже в Вене, беседуя с чиновниками иммиграционного ведомства, я удивился дремучести анкет. Был ли я комсомольцем? Состоял ли в профсоюзе? (Пропустили только пионерию и ДОСААФ.)
Не могли же они не знать, что вне комсомола не оставался почти никто, а в профсоюз при поступлении на работу нас зачисляли автоматически! Но и к так называемым коммунистам следовало относиться с пониманием. Многие из тех, кому удалось живыми пройти войну, вернулись домой членами партии, потому что их туда загнали, да и некоторые сферы деятельности требовали партбилета. Нас с Никой, к счастью, биографические формальности не беспокоили: мы ничем не выделялись из массы уезжавших из страны развитого и зрелого социализма, а Женя по молодости лет не успел даже вступить и в октябрята и не носил значка с кудрявым Володей Ульяновым. Кое-кто просился в Канаду, Австралию и Новую Зеландию. Таких держали в Риме значительно дольше.
Разрыв с прошлым, туманное будущее, переезд с маленьким ребенком – нелегкие испытания, но мы родились под счастливой звездой. Наша эмиграция была организована вполне сносно, и, если не считать издевательств в ОВИРе и на таможне, те, кого режим выпустил из своих когтей, принудив заплатить за отказ от гражданства и выдав визу со штампом «вне подданства», то есть в последний раз обозвав безродными космополитами, были встречены ХИАСом и Джойнтом (неевреями занимался Толстовский фонд). Кормили и перевозили нас в долг, едва ли всеми и полностью впоследствии оплаченный. Мы могли кое-что взять с собой и отправить багажом. Я, например, отослал бандеролями словари и прочую литературу по специальности, а еще множество русских книг, взрослых и детских, воображая, что в Америке их будет не достать (в чем ошибся).
Мы все-таки уезжали, а не спасались бегством, не лежали вповалку в телячьих вагонах под бомбами и не переходили за взятку границу с негодяем-проводником. Но жутко вспомнить, что, когда стюардесса «Аэрофлота» объявила пассажирам (сплошь эмигрантам): «Мы пересекли воздушную границу СССР», – весь самолет зааплодировал. До чего нужно было довести людей, чтобы они так расставались со страной, в которой родились и провели всю жизнь!
Это потом многие из них стали писать о ностальгии, рябине, березках и прочем, смотреть русское телевидение, участвовать в съездах соотечественников, ходить на приемы в российское посольство с икрой, блинами и иконами и ругать Запад и особенно американцев за бездуховность. А тогда мы радовались открывшейся свободе и меньше всего предполагали, что переживем советскую власть. В отличие от взрослых почти все наши дети адаптировались на новой земле с устрашающей быстротой. Повторю: почти все. Нигде нет правил без исключений. На границе один таможенник пожелал нам счастливого пути, а другой воскликнул: «Куда же вы забираете такого малыша!» Вот и в Америке кто-то из этих малышей попал в тюрьму, сел на иглу, разбился с пьяных глаз, наехав на фонарный столб, или стал жертвой вооруженного бандита. Как кому повезло.
Мне повезло сказочно. Я сразу получил временное место профессора в Миннесотском университете (Миннесота – штат на севере; в нем частично происходит действие «Песни о Гайавате»), через год превратившееся в постоянное. Там я и остался навсегда. Денег поначалу с трудом хватало на самое насущное, но наши потребности были скромными, и мы никогда не знали нужды. Ника быстро освоилась с новой жизнью. Это случилось потому, что университетское окружение заменило нам эмигрантское гетто.
Эта повесть не о взрослых, но нельзя обойтись без моста между двумя ее частями, моста, по которому прошли мы с Никой. Мы попали в Вену 8 мая и добрались до Нью-Йорка 27 августа 1975 года. Большую часть этого времени я провел с Женей, хотя отвлечений было много. И в Вене, и в Риме я наведывался в университеты, а в Риме еще ездил на рынок за продуктами. Вторую половину дня занимали частные уроки.
Английским из господ эмигрантов, как к нам обращались в ХИАСе, всерьез не владел почти никто, а многие и вовсе не владели. Некоторые проходили, но не прошли немецкий; другие ничему не научились ни в школе, ни в институте. Не было в советское время более бессмысленного предмета, чем иностранный язык. Один юрист сказал мне не без апломба: «Я нулевик». Он не знал по-английски ни слова, но заявил, что времени до отъезда в Америку мало и ни произношением, ни грамматикой он заниматься не намерен: ему нужна разговорная речь. Мои вежливые попытки растолковать ему, что без звуков и форм разговаривать затруднительно, отзыва не нашли, и он обратился за помощью к кому-то другому. (Уже в Америке я не раз отвечал на вопросы типа: «Как правильнее будет по-английски „тридцать“: „сёрти“ или „тори“?».) Популярностью пользовался взгляд, что спасет «погружение в среду иностранного языка»: вокруг все говорят по-английски, и они заговорят. Этих я безуспешно уверял, что они путают язык с венерическими болезнями (вот их можно подхватить в два счета) и что феноменальные успехи при «погружении» делают лишь маленькие дети. В Америке я не раз убеждался в правильности обеих частей моей теории, хотя есть люди, которые действительно без большого труда перенимают ту самую вожделенную разговорную речь с ее мгновенно прилипающими убогими штампами и легко изъясняются, перепрыгивая через фонетику и грамматику. «Английский язык такой примитивный», – сказала Нике ее старая знакомая, женщина под сорок.
Народ вокруг подобрался всякий. Привычных золотых медалистов в очках и с первым разрядом по шахматам заметно потеснили дородные южане и их дебелые жены: кладовщики, продавцы, мясники и шоферы, среди которых попадались остроумные, но сомнительные личности с именами типа Нолик. Оживший Беня Крик и его команда выглядели значительно менее привлекательными, чем их литературное отражение.
Почти все привезли в Италию один и тот же ассортимент: хохлому, мстёру, янтарь, транзисторные радиоприемники и тому подобные вещи, которые, по слухам, можно было продать в Риме, на рынке, именуемом «Американо». Слухи оказались верными, но немногие согласились проводить часы на рынке. По домам ходили перекупщики, записавшиеся в Штаты, «передумавшие» и переписанные на Канаду, а потом на Австралию и снова Штаты и таким образом осевшие в Италии почти бессрочно. Кое-кто, и мы в том числе, отдали им свой скарб по дешевке и успокоились. Одного такого маклера я хорошо помню. Он любезно интересовался сроками и неизменно спрашивал: «Полируете свой английский?» (явно подслушанный дословный перевод с какого-то западноевропейского языка). «Полирую, полирую», – отвечал я, хотя «полировал» я в меру сил шершавые языковые навыки товарищей по исходу.
Ко мне относились с подозрением: доктор наук – по определению далекий от жизни сноб (долгие гласные ему, видите ли, понадобились), и еще неизвестно, умеет ли он хорошо учить. На мое двуязычное дитя реагировали как на курьез и мой эксперимент осуждали: «Что он, в Америке английскому не научится?» В этом соображении была изрядная доля истины. Тем не менее без уроков не остался и я. К девяти вечера я приходил домой и укладывал Женю спать.
Днем я тоже не лодырничал, а от руки, почти под копирку писал в американские университеты, где, как мне казалось, мог понадобиться германист с моим уклоном. Мои заработки почти целиком уходили на марки. Я не знал, что трачу время и деньги впустую, так как устроиться можно только туда, где объявлена вакансия, и что примерно к февралю все места на ближайший год заняты. Ведь и Эйнштейну, спасавшемуся от всенемецкого погрома, ответили из Иерусалима, что у них уже есть человек по его специальности. Естественно, что на сто с лишним запросов я получил пятьдесят или семьдесят отказов; остальные университеты даже не ответили. Устроил меня нью-йоркский комитет помощи высококвалифицированным эмигрантам, о котором я узнал поздно и почти случайно. ХИАС же знал о нем с самого начала, но своими сведениями со мной не поделился. Причины такой сдержанности остались для меня тайной.
2. Вена – Рим
В Вене нас поселили в пансионе «У турка», убогом, как все подобные заведения. Под сенью того турка Жене исполнилось три года. Врачи, проводившие обязательный медицинский осмотр приезжих, нашли его здоровым и определили габариты: рост – один метр, вес – пятнадцать килограммов (солидный вес, но своя ноша не тянет). Соседнюю комнату занимала семья с двумя сыновьями; младший, Петя, был Жениным ровесником. С ними мы позже прожили несколько дней в римском пансионе и до конца лета делили квартиру в Остии Лидо, городке, в котором осела разношерстная колония лиц «вне подданства», не то эмигрантов, не то уже иммигрантов. Петина мама, узнав о Женином дне рождения, подарила ему машинку – поступок неординарный, так как приходилось считать каждую копейку, и время подарков надолго осталось позади.
Из Ленинграда Женя уехал с непрекращающейся простудой, но Вена встретила нас дивным теплом и сказочным парком с цаплями, павлинами и черными лебедями, искусно подстриженными деревьями, водопадом, бесчисленными собаками и непостижимо вышколенными детьми, которые не визжали, скатываясь с горок, и никогда не просились под кустик. Я-то был счастлив, что у нас сухие штаны, но местное население моих чувств не разделяло и физиологические отклонения от их нормы (ходить в уборную раз в четыре часа?) не одобряло. Так как мамаши, няни и прогуливавшиеся старички слышали, что мы говорим по-английски, то боюсь, я не прибавил славы Америке (от американцев что требовать?). Впрочем, и в Америке ни в каком парке непредставим поход ребенка под кустик; могут и оштрафовать.
Насморк под австрийским солнцем прошел, а итальянская жара высушит и иссушит кого угодно. В Италии о немецко-австрийской чопорности никто отродясь не слыхивал (как эти страны могли оказаться союзниками?!), и от скученного быта и неистребимой грязи у Жени испортился живот. Вопреки предсказаниям ленинградских знакомых ни голубой Дунай, ни римские каникулы не наполнили нас весельем. А были семьи с грудными детьми и женщинами на сносях. Завязывались романы, и рушились связи: приезжали вместе, а уезжали врозь. Наши треволнения были ничтожными.
В отличие от многих, я несентиментален, и воспоминания не имеют надо мной власти. Вернувшись спустя много лет «по служебной надобности» на несколько дней в Ленинград (к тому времени Петербург), я не пошел смотреть на дом, в котором прожил три десятилетия (там он, за длинную трамвайную остановку от дворца Кшесинской, конечно, и стоит: куда ему деться? Разве что парадная заперта и нашу коммунальную квартиру кто-то приватизировал), но в Риме, где я один и с Никой бывал впоследствии не раз, мы случайно наткнулись на места, давшие нам когда-то временный приют, и Ника узнала улицу и соседний рынок. Того пансиона больше нет, о чем, я полагаю, никто особенно не пожалел. Назывался он почему-то «Кипр», но все же такое название понятнее, чем, например, «Байрон» (отель «Байрон» есть почти в каждом большом итальянском городе).
Женя знал, что уезжает, и охотно показывал все страны на карте. Необратимость отъезда он тоже в какой-то мере осознал и ни разу не звал оставшихся. Мы часто говорили с ним о Ленинграде и убедились, что в памяти у него сохранился только дедушка (тарелочки, мисочки, кружечки), хотя к слову он вспоминал разных людей, лишь на мгновение промелькнувших в его жизни: родственников, подаривших большую красную машину; нашу знакомую, оценившую его географические познания, и даже доктора Аллу Александровну.
В тот период его мозг представлял собой нечто вроде композиции Кандинского с хаотически нанесенными пятнами разной яркости. Он иногда говорил, что пора поехать на дачу, и даже принимал какие-то места за дачные, хотя сходства не было ни малейшего. (А дочь наших приятелей, прожив недолго в Израиле, упорно просила мать позвонить бабушке и рвалась «уехать с этой дачи»: море, песок – естественно, дача.) Увидев фотографию, где накануне отъезда он сидит между Никиными родителями, Женя долго не расставался с ней и все повторял, что хочет, чтобы пришел настоящий дедушка. Дедушка еще появится в его жизни, но, как лермонтовские персонажи, в мире ином друг друга они не узнают.
Женина красота привлекала к нему многих, а его двуязычие, которого я стыдился на улицах Ленинграда, не всегда позорило нас «на чужбине». К выходцам из Союза везде относились с брезгливым раздражением, но так как невозможно вообразить, чтобы человек говорил со своим трехлетним сыном не на родном языке, то нас повсеместно принимали либо за англичан, либо (скорее) за американцев и очень жаловали. Мой английский не интересовал никого, а когда на этом языке произносил длинные речи крошечный ребенок, все умилялись. Умилялись и сотрудники ХИАСа, отчего не проистекли нам никакие блага. Другое дело – трамвай. В римском транспорте, как правило, не уступают места ни беременной женщине, ни калеке, ни скрюченной старушке. Но вот в трамвай входит Женя, затравленно озирается и кричит: «Я хочу сесть». Я начинаю ему объяснять, что мест нет и ничего не случится, если он постоит: не маленький. Однако английская тирада производит впечатление. Народ прислушивается, и кто-то неохотно встает. Мы благодарим и смущенно садимся: не отказываться же от своего счастья, тем более что ехать далеко.
3. Женя и дети
Самым заметным событием в Жениной заграничной жизни были регулярные контакты с детьми, прежде всего с Петей, который, хотя и родился на два месяца раньше Жени, чуть уступал ему в росте и весе. Однако этот ясельно-детсадовский ребенок оставался с кем угодно, был общителен и умел за себя постоять, а Женя знал одно развлечение – дергать всех за волосы. Нас с Никой он совершенно замучил. Шлепки, порой довольно чувствительные, не производили впечатления и неизменно сопровождались ритуализированным диалогом:
– Папа, ты меня бьешь?
– Нет.
– Ты меня шлепаешь?
– Нет.
– Ты просто хлопнул меня?
– Да.
Выстроив по убывающей линии этот синонимический ряд и удовлетворившись результатом, он выискивал новую жертву. На почте он дернул какого-то мальчугана лет пяти-шести, но тот прекрасно оттаскал его за кудри – еле отцепили.
Нападение в магазине на девочку вызвало международный скандал, и на вопрос: «Ты меня бьешь?» – я мстительно ответил: «Да», – и отнесся к последовавшим рыданиям без всякого сочувствия. Вскоре при виде другой соблазнительной брюнетки он бросился на нее с криком: «Хочу дернуть девочку-итальянку!» – но я успел схватить его в охапку. «Это от тебя рождаются такие дети?» – в ужасе спрашивала Ника. «Нет, из тебя», – мрачно парировал я.
Дергал он и Петю. Петя колотил обидчика, Женя хныкал: «Папа, помоги». Помощи не получал и, осушив слезы, снова дергал. В остальном же они играли мирно. Любимая игра называлась «самолет». Оба садились на сваленные в углу чемоданы и куда-то летели. Женя предпочитал Австрию, а Петя – бабушку Цилю. В этих путешествиях Женя охотно составлял ему компанию. «Зачем тебе бабушка Циля? У тебя ведь нет такой», – удивлялся я, но не получал объяснения.
За пределами тематического круга, очерченного Веной и бабушкой Цилей, разговоры с Петей (по Жениной, разумеется, инициативе) обычно носили гастрономический характер. Показывая на Петину тарелку: «Петенька, чей это завтрак?» Петя ел неважно, со сказками, и вяло отвечал: «Женин». – «Петенька, а чей это десерт?» – «Женин». Такая изобретательность по отношению к добавке, не приводившая, разумеется, к желаемым результатам, была характерна только за столом. При всех прочих обстоятельствах он пасовал. Щупленький, верткий Петя мгновенно отнимал у него игрушку, а Женя, столь бойкий с нами, только плакал: «Папа, папа!» – и делал безуспешные, почти формальные попытки вернуть собственность. Эта обреченность, уверенность в поражении при хорошем росте и сильных руках приводила меня в бешенство.
Конечно, любое терпение имеет пределы. Вот Женя тянется к Петиным волосам, Петя бьет Женю, а Женя лишь вбирает голову в плечи, но один раз, когда Петя разошелся не на шутку, Женя взбесился и стал тузить Петю – любо-дорого смотреть. При нормальных же обстоятельствах оружием ему служили хитрость и злорадство, качества, ненавистные нам с Никой.
Хорошо лишь, что совсем маленькие дети не умеют скрывать своих чувств: какие они есть, такими и видятся. Женя мог запереть дверь, ведущую на балкон, смотреть, как Петя танцует по ту сторону, и кричать: «Петя, Петя, побей меня за волосы!» (именно так). Не то чтобы Петя был лишен инстинкта собственника, но за взятку соглашался поделиться, хотя иногда отвечал поговоркой своего старшего брата: «Много хочешь – мало получишь» (кроме как в Остии, я слышал эту фразу один раз в жизни от на редкость вульгарной молодой особы). А Женя любил зазвать Петю, чтобы сообщить: «Паровозик я тебе никогда не дам».
От Пети Женя приобрел не только неизвестно за что ценимую бабушку Цилю, но и пристрастие к неопределенным формам. Отнимая игрушку или книгу, Петя часто кричал: «Поиграть! Почитать!» – имея, как я думаю, в виду: «Не насовсем», – а в других случаях заявлял: «Моя! Моё!» Женя перенял эти привычки, а Петя научился у него сердитому восклицанию: «Уйди!» (например, Женя потерял меня на почте, нашел и орет в слезах: «Уйди!» – «Кто?» – «Ты!» – «Хорошо». – «Не уходи»). Их диалоги были, разумеется, отзвуками разговоров взрослых. Женя: «Я поеду в Рим?» Петя: «Нет, ты таскаешь меня за волосы». (Женя всерьез огорчен.) Петя: «Ты купишь мне машинку?» Женя: «Не куплю. Раз сказал не куплю, значит, не куплю». Петя: «Я буду хорошим мальчиком». Женя: «Тогда куплю». Почти все беседы вращались вокруг провинностей и их последствий.
Нет разочарования более горького, чем в своем (тем более единственном) ребенке. Женя – обжора, за кусок пирога готовый продать мать и отца. Женя – трус, не способный дать сдачи. Но он еще, оказывается, делец и пройдоха! Его страсть к машинкам не утихла, и в Остии я ему купил самосвал за триста лир (ни в какое сравнение не шедший с роскошным Петиным самосвалом, найденным cреди уличного хлама) и голубой «фордик», самый маленький и самый дешевый из всех, имевшихся в наличии. И вдруг Петя стал обладателем большого красивого автобуса. Увидев его, Женя оцепенел, а потом начал канючить: «Дай мне, дай мне!» Петя, конечно, не дал. И тогда Женя засуетился. Он схватил свой «фордик» и самосвал и принялся пихать Пете, уговаривая его обменять эти утратившие для него ценность игрушки на новое сокровище. Петя на такой дешевый трюк не попался. Тем дело и кончилось, но на Женю стыдно было смотреть: глаза бегают, голос угодливый – попрошайка. О, как скорбела моя душа!
4. Логическое мышление и круг чтения
В нашей двухкомнатной квартире стоял один платяной шкаф (у нас) и один стол (у соседей). Дневник и саморекламные послания я писал на коленях, а ели мы по очереди на кухне. Женя обожал «полдничать» в комнате. Полдник состоял из двух сухариков с фруктами, и, когда у нас в большом количестве шли бананы, я разрешал ему есть в кресле. Однажды между нами произошел такой разговор (здесь, как всегда, в переводе с английского):
– Папа, можно мне пополдничать в комнате?
– Нет, сегодня у нас арбуз, и ты все перепачкаешь.
– А если бы были бананы?
– Тогда можно было бы.
– А сухарик можно съесть в комнате?
– Нет, не надо.
– Но, папа, сухарики ведь не капают! (На это я не нашелся, что возразить, и в обсуждение крошек не вступил.)
Издалека раздается кодовый Никин призыв: «Идите мойте ручки». Женя:
– Обед готов?
– Да.
– И его можно подавать?
– Да.
– Он полностью разогрет?
– Да.
– Тогда скорее возьмем передники и побежим на кухню!
Самая типичная сцена: он несется со всех ног, размахивая передником, и врывается с криком: «Я готов! Это моя тарелка?» С Никой:
– Мама, дай мне кошелек.
– Кошелек не игрушка.
– А в кошельке есть деньги?
– Нет.
– А пустой кошелек тоже не игрушка?
Случилось так, что наше домашнее чтение сузилось до трех книг: «Лиса и заяц», «Заяц и еж» и сказок братьев Гримм, которые когда-то прислали мне по-английски. Чтобы было понятно, о чем идет речь, я должен вкратце пересказать сюжеты, ибо не раз убеждался, что всеобще известных произведений литературы не существует, что сказки в значительной мере выходят из моды (мир все больше занимается ужасом, который в советской педагогике назывался воспитанием через предмет, то есть промыванием мозгов) и что взрослые плохо помнят то, что читали в раннем детстве.
«Лиса и заяц». У лисы была избушка ледяная, а у зайца – лубяная. Весной лубяная избушка растаяла и лиса попросилась пожить к зайцу да и выгнала его из собственного дома. Многие звери пытались помочь зайцу, но безуспешно (никому не хотелось, чтобы от них полетели клочки по закоулочкам); только петуху с косой на плече удалось выселить узурпаторшу.
«Заяц и еж». Заяц насмехается над ежом: у него-де кривые и короткие ноги. Оскорбленный еж предлагает обидчику бежать наперегонки. Он возвращается домой, к борозде, условленному месту соревнования, приходит с женой и ставит ее у одного конца, а у другого становится сам. Промчавшись всю дистанцию, заяц с изумлением обнаруживает, что еж уже там, потому что не в состоянии отличить ежа от ежихи, и предлагает повторить попытку. Так он и бегает из конца в конец, пока не падает не то замертво, не то мертвым. Если ты еж, говорится в заключении, то женись на ежихе. Большинство знакомых мне молодых мужчин этому совету не последовали и, подобно самоуверенному зайцу, пари с жизнью проиграли.
«Бременские музыканты». Ослабевших от старости осла, собаку, кота и петуха неблагодарные хозяева выталкивают за ворота; они решают идти в Бремен, чтобы сделаться городскими музыкантами. В лесу они находят пустой дом и останавливаются в нем переночевать, не подозревая, что попали в логово разбойников. Хозяева возвращаются, видят в окне свет и снаряжают самого смелого из них разузнать, в чем дело, но звери так ловко расправляются с непрошеным гостем, что тот в ужасе убегает, не поняв, кто его лягнул, укусил и засыпал ему глаза золой, а крик петуха с крыши он принял за приказ судьи: «Приведите мошенника ко мне». Разбойники уходят навсегда, а звери остаются в доме, так и не дойдя до Бремена, где уже после смерти братьев Гримм напротив ратуши поставили им памятник.
«Золотой гусь». В семье три сына: любимые старший и средний и всеми презираемый Простак. Старшего посылают в лес нарубить дров и дают ему пирог и бутылку вина. Не дойдя до леса, он встречает седобородого старца, грубит ему и отказывается разделить с ним закуску. С первым же ударом топор выскальзывает у него из рук, и его уносят раненого домой. То же случается со вторым братом. В отличие от них Простак вежливо беседует со стариком и охотно предлагает ему свою скудную трапезу: воду и черствый хлеб, которые неожиданно превращаются в вино и роскошные яства. Старик советует ему срубить близлежащее дерево. Под ним обнаруживается золотой гусь. Простак берет его под мышку и не оглядываясь идет неведомо куда.
Кто бы ни прикоснулся к гусю, прилипает к нему, да и к ним все прилипают. Простак идет вперед, а за ним тянется вереница людей обоего пола. В таком виде он входит в город, где живет принцесса Несмеяна. Ее отец, король, пообещал выдать дочь за того, кто рассмешит ее. Увидев процессию (герой сказки, три полуодетые девицы, пастор и два работника), Несмеяна разражается хохотом, но король не желает, чтобы его зятем стал простолюдин, и задает Простаку невыполнимые задачи: съесть гору хлеба, выпить погреб вина и смастерить такой корабль, чтобы он мог ходить и по воде, и по земле. Перед каждым испытанием Простак натыкается на печального старичка, который, по его словам, в первый раз умирает от голода, во второй иссыхает от жажды (так что от хлеба и вина не остается и следа), а в третий дарит ему вездеход. Неизменно появляющийся помощник сообщает, что именно с ним когда-то произошла встреча в лесу. Царь-король вынужден уступить; принцесса, видимо, согласна. Играют свадьбу, и Простак получает в придачу к несмешливой жене полцарства, а после смерти тестя и вторую половину.
Всем известно, что дети готовы слушать одни и те же сказки бесконечное количество раз и не дают изменить в них ни слова. После некоторых колебаний у нас установилась такая система: перед обедом «Золотой гусь» и «Заяц и еж», а перед ужином «Бременские музыканты» и «Лиса и заяц». Сказки эти я возненавидел всей душой, но о старых Женя почти никогда не вспоминал и слушать их не хотел.
Невозможно установить, что из прочитанного доходит до ребенка и как оно преломляется в его сознании. Перей дя трехлетний рубеж, Женя уже не говорил о себе во втором лице: «я» и «ты» означали то, что им и положено, но местоимения третьего лица смущали его своей неопределенностью. При слове он часто раздавался вопрос: «Кто?» – даже когда ситуация не требовала пояснений. Меня удивляло, что Женя задавал одни и те же вопросы, хотя изо дня в день получал одни и те же ответы. Но их он, скорее всего, и ждал. Например, когда второй брат входил в лес, неизменно следовало: «Это был Простак?» – хотя он точно знал, что Простак – третий. А когда тот же второй брат отправлялся рубить, на фразе: «И он пошел по своим делам», – я не сомневался, что последует: «Кто? Седой старичок?» Так и случалось. Почему же старичок? У него и топора не было.
Ребенку нужны постоянство и защищенность. Не отсюда ли удовлетворение, испытываемое от полюбившихся книг? Оно едва ли сродни тому удовольствию, которое заставляет взрослых перечитывать великие романы. А может быть, сказывается инстинктивная тяга к наименьшему сопротивлению? Слушая знакомое, не ожидая подвоха, не приходится тратить усилия, и то, что наводило бы тоску на взрослого, радует неокрепший ум.
Вопрос мог быть и частью игры. Женя знал, что человек, выпивший вино и съевший хлеб, – все тот же старичок, но, стоило появиться персонажу грустного вида, хитро спрашивал: «Это седой старичок?» Подтверждение его догадки не переставало радовать его. Я долго обдумывал, как бы поговорить с ним о рассказе незадачливого разбойника в финале «Бременских музыкантов»: что ему показалось и что случилось на самом деле. И вдруг Женя сам завел беседу на эту тему. Раньше его привлекло слово «судья» (он и вообще часто спрашивал: «Что такое…?»), а теперь он стал выяснять истину: «Кто было чудовище с дубинкой?» (разбойника лягнул осел), – и я за это уцепился. В дальнейшем обсуждение не повторилось, но через десять дней на фразе: «И он [судья] закричал: „Приведите мошенника ко мне!“» – пленительно улыбнулся и сказал:
– Но это не был судья.
Я, конечно, согласился и спросил:
– А кто это был?
– Осел.
– Нет, не осел. Кто забрался на крышу?
– Петух.
– И что он закричал?
– «Кукареку».
Давно бы так.
Слова и выражения из сказок, хотя Женя, несомненно, помнил их наизусть, в ту пору не обогащали его речь (в противоположность тому, что постоянно случалось впоследствии), но ему нравилось обыгрывать некоторые ситуации. Он все время залезал в телефонные будки и сообщал мне, что он рыжая лиса, что он заперся в (лубяной) избушке и никуда оттуда не уйдет. Его интересовали подробности, предсказать которые было невозможно. Простак и старичок сели перекусить.
– Куда они сели?
– Наверно, на пенек.
– На скамейку?
– Может быть, на скамейку.
И так каждый раз. Однажды он спросил: «У седого старичка есть палка?» Я удивился, посмотрел на картинку и убедился, что действительно есть. Она в сказке не упомянута, и я ее не заметил. А о многих словах, значение которых не могло быть ему понятно, он не спросил меня никогда. Почему не спросил? Эту тайну он унес от себя и от нас вместе со своим младенчеством. Взрослые и дети хорошо изучили друг друга, но они живут в параллельных мирах и закляты: одни в состоянии смотреть на свой объект только сверху, а другие – только снизу.
Три месяца – большой срок в трехлетней жизни, и я заметил, что к осени наш сын заметно поумнел. Неподалеку снимала квартиру молодая пара: специалистка по детскому воспитанию и ее муж, математик. Женя очень привязался к «психологине», и они каждый вечер беседовали на пляже. Содержания бесед я почти не знаю, но кое-что слышал. Женя рассказывал сказки, комбинируя какие-то кусочки (преобладали мотивы из «Трех поросят»), а вместе они играли в разные игры на сообразительность. По профессиональной оценке, ребенок был прекрасно развит для своего возраста, но его пространственные и количественные представления не опережали нормы.
Для меня главным критерием Жениного развития служили вопросы о прочитанном и ассоциации. В сказке о блине (я уже упоминал ее: это расширенный норвежский вариант «Колобка») дети встретили укатывавшийся от всех блин. «Они были очень голодны и хотели его съесть?» (тема, конечно, животрепещущая). «Почему они были голодными? Разве у них не было мамы?» В сказке «Птица, мышь и сосиска» персонажи меняют традиционные роли: сосиска, например, вместо того чтобы прыгать в кипяток и варить из себя суп, отправляется в лес. В конце концов ее съела собака: «Почему она ее съела? Потому что сосиска была съедобной (любимое слово) и вкусной?» Да, именно поэтому.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?