Текст книги "Отец и сын, или Мир без границ"
Автор книги: Анатолий Либерман
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Зато вопросы, которые задавал я, оказывались не всегда посильными для него. Сюжет он улавливал и на прямые вопросы по тексту (кто? что? когда?) отвечал хорошо, а на сопоставления был неспособен. В каких еще сказках герои хотели перейти через реку, но не было моста? Где еще герой выходит один, а потом к нему присоединяются спутники? Кто еще убегал-убегал, но в конце концов его съели? Легкие вещи, но, видимо, это только кажется взрослому.
Женя по разным поводам говорил о даче, но только о событиях, случившихся там, а не о бабушках и не о дедушке. Он так часто возвращался к предыдущему лету, что я думал: вдруг он будет отчетливо помнить раннее детство? Но этого не произошло. Он не помнил не только Ленинграда и летних походов, но даже и Остии и первого года в Америке.
5. Мимолетности
Каждое утро после завтрака мы с Женей шли на почту, как за год до того уходили в лес. Дорога в ту сторону, километра полтора, занимала около двух часов, потому что мы заглядывали в игрушечные магазины (в которых никогда ничего не покупали), зоомагазин (хозяин смотрел на неприбыльных посетителей волком, но был нам не страшен) и в «Старую книгу» (там я выудил несколько копеечных английских книг для Жени), сидели, нарушая правила, на стульях у кафе и рассматривали машины.
Здесь был не Ленинград с его убогим ассортиментом «Москвичей», «Побед» и прочих, но не прошло и недели, как Женя научился отличать все бесчисленные марки европейских легковых машин и грузовиков. Добравшись до почты, мы забирали от двух до семи отказов из американских университетов (я настолько примелькался, что мне выдавали корреспонденцию вне очереди, не спрашивая удостоверения, – обстоятельство, повысившее мое реноме среди эмигрантов), опускали в ящик очередные письма, полоскались у колонки (в Остии было менее жарко, чем в Риме, но днем до тридцати градусов по Цельсию доходило всегда) и, наигравшись в телефонных будках (они же лубяные избушки), тихонько отправлялись домой обедать. По дороге мы покупали неизменные булочки и помидоры.
Как ни странно, Женя, болтавший без умолку, рассказывал редко и мало. Петя, например, был способен к изложению событий, поразивших его. «Мы с мамой купались глубоко-глубоко. И были волны – вот такие. Я чуть не утонул. Я не умер», – и еще что-то про утопленников. Максимум, что изредка производил Женя, выглядело так: «Папа, ты знаешь, что около почты мы видели небесно-голубой „форд“ [есть такое цветовое обозначение в английском]. Он подъехал к обочине, и я в него сел». Чистейший вымысел. Небесно-голубой «форд», как я полагаю, мог сойти за родню или наследника того незабываемого, из далекого прошлого Голубого «Запорожца». За пределами автомобильных фантазий все рассказы отличались абсолютной достоверностью.
У Жени была хорошо развита способность подмечать детали. За время утреннего похода, тоже как во дни оны, мы постоянно видели что-то интересное, даже выдающееся: то подкрашенный бассейн при большом жилом доме, то ящерицу, то машину на буксире (две машины сразу – такое ведь не каждый день бывает), то волну, перехлестывающую через мол в гавани, куда мы иногда ездили на автобусе, чтобы провести время и чтобы скрасить монотонность нашего быта. (Кстати, лишь к концу лета Женя преодолел чуть ли не врожденную водобоязнь, а до того требовал «убрать его из Средиземного моря». «Средиземное море, – взывал я, – когда еще попадем мы сюда?») Он сразу загорался и говорил: «Давай расскажем маме». Но до дому он в лучшем случае доносил что-нибудь одно. Ему почему-то нравилось не самому рассказывать, а слушать от меня о со мною же проделанной прогулке. Например, мы сходили с ним в римский зоопарк, и я несколько дней описывал ему пингвинов, моржей и слона.
Нам в любом случае пора было уезжать (закончилось оформление документов), и я, отчаявшись, сказал ведущему ХИАСа, что, раз из моих писаний ничего не вышло, пусть будет Нью-Йорк, пристанище большинства переселенцев; оттуда или там я попытаюсь найти себе что-нибудь. Но именно тогда, под занавес, выплыла Миннесота. С двумя семьями моих «учеников» мы встретились в Торонто, когда несколько лет спустя побывали там. О Пете я ничего не знаю. Однажды в газете мы прочли объявление о женитьбе его старшего сына. Родные желали ему «бесконечного счастья», из чего я заключил, что у них все в порядке.
Изнурительные переезды и перемены (Ленинград – Будапешт – Вена, Вена – Рим, Рим – Нью-Йорк и дальше в Миннеаполис) Женя перенес сравнительно легко. В Нью-Йорке мы провели одну ночь (наверно, в «Хилтоне» при аэропорте – тогда мне были все отельные вывески равны). Из-за очень раннего рейса подъем назначили чуть ли не на шесть утра.
28 августа 1975 года мы приземлились в Миннесоте, ставшей для нас второй родиной. В те дни никакой службы безопасности в аэропортах не существовало. У трапа нас встретили муж и жена, согласившиеся опекать нас, пока мы не научимся обходиться без посторонней помощи. (Опека оказалась плохой.) Они проводили нас к своей машине (Женя расцвел от удовольствия), и по дороге к стоянке я подтвердил, что с мацой в СССР действительно бывают временные затруднения, и растолковал не поверившей мне женщине многочисленные различия между Ленинградом и Сталинградом. Она не была убеждена, что речь идет о разных городах, а я имел на этот счет вполне определенное мнение и не сдавался. Меня и раньше, и впоследствии часто обвиняли в отсутствии скромности.
Почему здесь никто никуда не торопится?
Может быть, виной тому безработица?
Остается время для любви и ласки,
И, куда ни глянь, повсюду коляски.
Одни папы левые, другие правые,
А дети все, как на подбор, кудрявые
И так хороши, будто чья-то сила
Их с небес при рождении осенила.
Зачем столько красоты одному народу —
Ленивому сладкопевцу и сумасброду?
За что итальянцам такая милость,
Что все лишь у них родилось и возродилось?
Не за то ли, что мир тридцать веков спешил,
А этот народ радовался солнцу и жил?
Глава пятая. Три, четыре…
1. Первые шаги
Постоянное место. В Америке говорит по-английски не только папа. Ранняя победа на женском фронте. Американцем становятся за две недели. Детский сад. Блестящее одиночество. Бармалей в Миннесоте
То, что я проведу в Миннесоте остаток дней (как оказалось, весьма солидный остаток), выяснилось лишь к весне. Поначалу у нас в запасе был один учебный год. Университет, гигантский, подобно многим государственным университетам в Америке, располагал комплексом домиков, с точки зрения аборигенов наискромнейших, а по нашим тогдашним понятиям роскошных: два этажа (гостиная, кухня и две спальни) и хорошее жилое помещение на самом нижнем уровне, которое в англоязычных странах называется basement, «подвал» (но это совсем не тот подвал, что в России). Эти дома предоставлялись временным сотрудникам, обычно на короткий срок. Так как чудо моего устройства состоялось в последнюю минуту, когда фонды были давным-давно распределены, платить мне могли гораздо меньше, чем полагалось. Однако после Италии любое жалование выглядело царским; к тому же мы не имели представления о ценах. Никогда в жизни мы не чувствовали себя такими счастливыми, как в тот бесконечно длившийся год. Не только Нике, но и мне не исполнилось еще и сорока; впереди была вся жизнь. Отравляла мысль о будущем, но я знал, что на мое место объявлен конкурс и что я должен этот конкурс выиграть – иначе все пойдет прахом.
К марту я оказался победителем. Временное жилье потребовали освободить, и, насобирав в долг несколько тысяч у знакомых, мы купили недалеко от университета очень маленький, очень дешевый дом и никогда никуда из него не переехали, а только впоследствии расширили и чуть перестроили. Случайно, без всякого расчета я вытянул козырную карту: несколько десятилетий я ходил на работу пешком (путь занимал минут пятьдесят) – счастье, о котором не может мечтать почти никто из американцев. Машину мы, конечно, тоже купили, ибо без нее не прожить, но я от нее не зависел.
В лавине обрушившихся на нас впечатлений самое памятное – то самое «погружение в языковую среду». Даже и я, свободно говоривший, писавший и, разумеется, читавший по-английски, не избежал культурно-лингвистического шока (он, может быть, и чувствовался тем сильнее, что был связан с серьезными вещами, а не с освоением элементарной грамматики, как у большинства эмигрантов). Сразу же рассеялось смутное и заведомо нелепое представление о некоем единстве англоязычного мира. Я предполагал, что окажусь среди знакомых по литературе персонажей, у которых только гласные будут произноситься по-иному. К тому же в Европе, включая и СССР, издавались книги об американском языке, подчеркивавшие наиболее характерные его черты. Но никакая поверхность не состоит из сплошных выпуклостей, и никакой, самый что ни на есть разговорный язык не равен жаргону и не напичкан одними местными словечками.
Я оказался не в книжном, а в реальном двадцатом веке, в штате на границе с Канадой, где есть проспект Гайаваты и даже имеется памятник ему, но где давно забыт и никем не ценим Лонгфелло. Никто не узнавал моих любимых цитат (и вообще никаких цитат), а я понятия не имел об американской популярной культуре, ныне именуемой попсой, духовной основе молодежи, да и не только молодежи, в любом западном обществе, а теперь и в постсоветском пространстве. Легче всего было в университете, как с коллегами, так и с аспирантами. Языкового барьера между ними не существовало никогда. Поначалу я плохо понимал только рабочих, негров и маленьких детей.
Американское произношение в высшей степени неоднородно по стране, но его среднезападный вариант (Миннесота и ее соседи) сопоставим с псевдобританским произношением, который в юности я усвоил по театральным записям и пластинкам. Акцент многих штатов производит не только на меня, но и на большинство местного народа комическое впечатление, и я бы не хотел, чтобы Женя вырос и стал говорить, как природный «мальчик из Джорджии». Он, разумеется, со временем перешел на звуки своих сверстников, но, так как ему пришлось много поездить, его гласные (а все дело в них) частично усреднились. Эта адаптация характерна и для американцев, которые родились в одном месте, учились в другом, а потом не раз меняли место работы.
Первый год, пока я продолжал говорить с Женей по-английски, он изъяснялся с окружающим миром «по-миннесотски», а со мной – с тем произношением, которое было «нашим» со дня его рождения. Его запас слов с избытком соответствовал ожидаемому, если не считать вкраплений неуместных для ребенка «взрослых» прилагательных, слегка усложненного синтаксиса, книжной риторики и отсутствия типично детского сленга, но ему предстояло постичь пугающую истину, что язык, всегда существовавший только или почти только для нас с ним, – это единственный язык для всех, а русский остался для Ники.
Реальность доходила до него постепенно, но, хотя и встревоженный сменой языковых вех, он не мог не понимать речи окружающих, так как, благом или злом был мой эксперимент, приехал в Америку двуязычным. Примерно такой же шок испытал бы трехлетний ребенок из Бостона, попавший в техасскую глубинку. Пусть все вокруг произносилось со странным сдвигом, но грамматика и большинство слов не изменились, так что различие осталось в пределах узнаваемости.
В первые недели и даже месяцы мы вели сверхбурную жизнь, и многое из того, что впоследствии посерело, наскучило, а порой раздражало, было неожиданным и увлекательным. Столь же радикально изменился и Женин мир, но Женю опекали родители, и он приспособился к новой обстановке без потрясений и взрывов. Мы вызывали любопытство, потому что в миннесотском университете тогда еще почти не было «русских», а главное, мы владели языком. Нет на свете ничего банальнее и предсказуемее, чем беседы за столом, а вопросы задавались одни и те же (почему уехали, как приехали, нравится ли здесь), так что Ника быстро освоилась с гостевым репертуаром и научилась грамотно и внятно поддерживать отрепетированную беседу. И меню повсюду было сходным, включая яблочный пирог с мороженым на десерт.
Мы не сразу постигли суть бебиситтерства и поначалу таскали Женю с собой (мука для нас и непростительное нарушение этикета). Впрочем, Женя не возражал. У всех окружающих были дети, иногда ненамного старше, чем он. Придя в гости, он устремлялся в «подвал», где неизменно обнаруживались игрушки, а среди них машинки. Пироги и колеса – рай на земле. Незаметно для себя он стал отвечать собеседникам по-английски, запомнил формулы и лишь изредка выяснял у меня, что от него хотят. Но истинный взрыв произошел в середине сентября, когда к нам с визитом пришла его будущая учительница из открывшегося в нашем районе детского сада.
Единственное условие приема состояло в том, чтобы ребенок просился. Дети проводили в группе два с половиной часа, от девяти до половины двенадцатого (в 1975 году это стоило 52 доллара в месяц – совсем не так мало, как может показаться; чтобы понять соответствие с сегодняшними ценами, все надо умножать примерно на шесть). Они рисовали, лепили, строили и учились общению друг с другом. Родителям вменялось в обязанность помогать учительнице. Они мыли посуду, носили еду для легкой закуски и выделяли ежедневного «обслуживающего» (мы с оба с Никой не раз выполняли эту функцию). Так, наверно, и всюду на Западе (не знаю: не имею опыта), а в отечественный детский сад не ходил ни я, ни Женя.
Мы рассказали Жене, что придет учительница, что она, возможно, захочет посмотреть на его игрушки и спросит, как его зовут и сколько ему лет. И она пришла: очень молодая и симпатичная, и Женю прорвало. Он заявил, что покажет ей свой гараж. И показал, сопровождая демонстрацию отступлениями о чучелах на той, ленинградской, даче и вскриками немыслимой идиоматичности и беглости (в вольном переводе: «Ума не приложу, куда запропастился мой самосвал. У меня есть голубой „форд“ и „додж“ – чего у меня только нет!»). Обомлевшая учительница только и могла сказать: «Его английский безупречен», – и со страха приняла меня за англичанина.
Вечером того же дня он пошел гулять с Никой, и они захватили вещи из чистки. Женя выклянчил у приемщика воздушный шарик, заявив: «Откуда у вас такие великолепные шары? Вы их купили? Знаете, Ника никогда мне ничего не покупает». А назавтра он допрашивал соседку, какая у них машина, где она в данный момент находится и почему у нее «понтиак», а не что-нибудь другое. Дело дошло до того, что он стал обращаться по-английски даже к Нике. На вхождение в новую языковую среду Жене понадобилось две с половиной недели.
Я почему-то представлял себе американский детский сад в виде сборища рослых, краснощеких задир (акулы империализма, только маленькие), а застал группу из двенадцати человек, из которых приходило обычно семь-восемь – худенькие, белоголовые немецко-скандинавского вида малыши, как и следовало ожидать в Миннесоте (1975 год: приток сомалийцев впереди). Среди них близнецы: два мальчика с тяжелой отсталостью и прелестная пара: неразлучные мальчик и девочка, вполне серьезно влюбленные и часто лежащие в обнимку.
Женя пошел в «школу» c интересом, так как мы бесконечно повторяли, какое это замечательное место. К тому же и учительница, когда была у нас, рассказала о машинках и о том, что в середине дня положен перекус. Перекус оказался яблоком или морковкой и чашкой порошкового молока с хрустящим хлебцем, но в качестве пропаганды этой затравки вполне хватило.
Первый день был только «экскурсией» в сопровождении родителей. На второй день программу уменьшили до часа (тоже с родителями), а на третий Женя простудился и всю неделю просидел дома. Трудно вообразить более спокойную обстановку, чем в той «школе», но все-таки утро проходило на попечении чужих людей: развяжется шнурок – не завяжут, потечет нос – не вытрут. Он и тек постоянно, как во всех яслях и детских садах. Для Жени главным была встреча с детьми, которых он (как и я!) понимал плохо и обращался к взрослым за «переводом». Он и играл в основном сам, что не помешало ему обо всех все знать. С ним тоже мало кто заговаривал. Правда, в начале декабря он вдруг «испек» нечто под названием «манный пирог», причем для манной крупы использовал мое домашнее слово, а не то, которое в ходу в Америке, но никто не возражал, и кашу съели. Можно было предсказать, что взлет Жениной карьеры произойдет на кулинарно-гастрономической почве.
Способность маленьких детей воспринимать новые слова как данность я наблюдал не раз. Однажды мы по обыкновению вышли погулять. На улице нам встретился мальчик примерно Жениного возраста, и они начали изображать каких-то чудовищ. Женя ввел персонажа по имени Бармалей с ударением на первом слоге. Американец ничуть не удивился и вступил с Бармалеем в сражение. «Зачем ты ему пудришь мозги каким-то Бармалеем? – спросил я потом. – Ведь он понятия о нем не имеет». Женя это прекрасно понимал, но только засмеялся в ответ.
Пока дети играли, слушали сказки, ухаживали за животными и занимались гимнастикой, родители тоже не дремали. Матери с упоением окунулись в общественную работу. Издавались недельные листки новостей, созывались родительские собрания, работали многочисленные комитеты. Например, финансовый комитет три часа разыскивал затерявшийся доллар. С профессиональным усердием обсуждали базисные вопросы педагогики («первые дни», «включение в коллектив», «разрешение конфликтных ситуаций» – пародия на то, что очень скоро я обнаружил в университете), изыскивались способы собрать деньги для стипендий нуждающимся; с той же целью устраивались лотереи игрушек и всяческие распродажи, причем группа избранных (элита) держала имена стипендиатов в строжайшей тайне. Я сохранил руководство для родителей (пять с половиной страниц через один интервал) и до сих пор помню ужас, с которым слушал пояснения, где должны быть нашивки на вещах ребенка и какие беды нас ждут, если мы отклонимся от нормы. Хорошая была школа, одна из немногих, о которой я вспоминаю с нежностью. Помещалась она в церкви. Сверху красовалось слово Gloria, и была там морская свинка, которую тоже звали Глория.
2. Беседы
Существует ли двуязычие? Подуть и погладить. Один пирожок хорошо, а два лучше. Дракон в полицейском участке
Я надеялся, что если «там» смог в одиночку научить Женю английскому, здесь хватит Никиных усилий, чтобы поддержать русский, но из этого плана ничего не вышло, хотя Ника проводила с Женей гораздо больше времени, чем я. Я бывал дома утром, а по вечерам купал, укладывал его и читал перед сном. Теперь расставание на ночь сопровождалось не обещанием встретиться за завтраком, а фразой: «Утром я проснусь, и ты придешь». Так все и случалось. Часов в семь раздавался голосок: «Папа, я проснулся», – и я возникал перед его кроватью в комнате, отделенной от нашей небольшим коридором.
Довольно рано я услышал: «Я взял не все животные», а потом обманил, когда я кончил (= когда я кончу: перевод английского перфекта) и для детях». Я огорчался, поправлял, но английского не отменял. Я еще не знал, как редко в семьях выходцев из России дети сохраняют язык родителей и каких героических усилий требует даже не вполне совершенное двуязычие, если добавить к разговору чтение и письмо. По-прежнему перед моим мысленным взором маячили счастливые швейцарские дети, которым я приписывал воображаемые добродетели.
Истинно двуязычных людей, скорее всего, не существует (так думаю не я один). Кто-то овладевает вторым и третьим языком, доведя их до немыслимого блеска, но это не двуязычие, а его видимый миру суррогат. Как бы то ни было, обрывки разговоров, цитируемых ниже, пока переведены с английского.
– Папа, что случилось? Почему ты остановился?
– Сердце заболело.
– Ты съел лишнее? (О вреде обжорства он слышал с утра до ночи.) Или ты вышел гулять без капюшона? (Причина Жениных частых насморков.)
– Нет, просто я устал.
– Бывает.
– Что же нам делать?
– Я подую там, где у тебя болит. Ну, как?
– Мне стало лучше.
– Теперь давай я поглажу.
– Спасибо, мой родной. Совсем прошло. Давай читать дальше. (Само собой разумеется, что разговор идет совершенно серьезно, но Женя слово в слово воспроизводит многократно обкатанную ситуацию: он ударился, я дую, глажу, выражаю горячее сочувствие, и боль забыта.)
По какой-то ассоциации разговор заходит о том, что делать, если у него два пирожка, а у другого мальчика ничего нет.
– Я думаю, один пирожок ты должен дать тому мальчику.
– Нет, я ему ничего не дам.
– Почему?
– Пусть пойдет и купит пирожок сам.
– Но у маленьких детей нет денег.
– Извини, я очень спешу: мне надо пойти в магазин.
– Если тебе так некогда, дай ему один пирожок.
– Нет, этого я никак не могу. Ты знаешь: мне пришла в голову мысль. Я съем оба пирожка, а ему куплю новый.
– Но почему же ты не хочешь дать ему один из своих?
– Не хочу, и все.
– Так ты жадный или щедрый мальчик?
– Жадный. Я типичный негодник?
– Да.
– И вредина? (Молчание.)
Диалог понемногу иссякает, и Женя чрезвычайно доволен: пирожки при нем. Иногда возникала обратная ситуация, например, он, видя, как я беру еду из кастрюли, милостиво сообщал:
– Если хочешь, можешь взять все овощи.
– Спасибо, мой родной.
– Я хороший и щедрый мальчик?
– О да!
– Тогда мне полагается дополнительный поцелуй.
Когда-то я за что-то наградил его «дополнительным поцелуем», и с тех пор он стал постоянно требовать этой награды. «Хороший и щедрый» буквально висело в воздухе, равно как «очень ласков и добр по отношению к людям» (из какой-то книги). Второе похвальное качество («ласков и добр») мы обсуждали бесконечно в приложении к животным, магам, ведьмам, полицейским и водопроводчикам. С водопроводчиками все было в порядке, с ведьмами – не всегда.
Мы прочли длинную сказку «Белый олень», в которой кучер везет принцессу на съедение дракону и отказывается помочь ей, но девушку спасает крестьянский сын.
– А ты бы убил дракона, если бы был там?
– Но у меня нет меча.
– Я мог бы дать тебе нож.
– Но мне не разрешают играть ножом.
– Ради того, чтобы убить дракона, я бы позволил тебе.
– Я, наверно бы, испугался.
– А как же принцесса?
– Я бы убил его, но твоей рукой.
– Нет, так нельзя. Тебе надо было бы справиться самому.
– Нет, я бы испугался. Я бы позвал разбойника [фигура, известная своей жестокостью по «Бременским музыкантам» и популярной книжечке «Почтальон»], и он бы отвел дракона в полицейский участок.
Любопытно, что Женя в возрасте трех с половиной лет не пытался скрывать или романтизировать свои отрицательные качества (жадность, трусость), а честно говорил, не смущаясь и не лицемеря, что, наподобие Буратино, пирожка не отдал бы ни за что, а дракона бы испугался. Но поначалу была одна лишь изощренная казуистика: знал ведь, что «хороший мальчик» и пирожком поделится (тем более когда их два), и в бой ринется, но не мог пересилить себя. Высокая степень казуистичности характеризовала все его разговоры: убедительно делались ложные обобщения; приводились доводы, которые подкреплялись ссылкой на прецеденты, и, если надо, выворачивались наизнанку. «Как же это можно? Если я пойду пешком, что скажет водитель?» «Нет, как это может быть автобус? Автобусы красные». «Птица не может есть: у нее нет зубов».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?