Электронная библиотека » Андрей Бычков » » онлайн чтение - страница 10

Текст книги "Олимп иллюзий"


  • Текст добавлен: 6 августа 2018, 13:40


Автор книги: Андрей Бычков


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Глава 6
Пруст и Рембо

Поэт пишет для Музы, подобно Прусту или Рембо он преследует в себе идеальные цели. Каждый художник озабочен, прежде всего, поисками своего и только своего пути. Траектория же его поисков вторична. Пруст обретает время не в воспоминаниях о своей жизни, а в том, какие сущности он собирает. Он находит, прежде всего, трансцендентное знание о мире, а его «обретенное время» – всего лишь метки. Пруста притягивают идеальные сущности, и он отдается их притяжению, догадываясь, что, в конце концов, один идеальный образ просвечивает и через Жильберту, и через Альбертину, и через все другие его любови, среди которых могли бы быть и другие встреченные им женщины, как например, мадмуазель Стемарья или Андре, или даже сама герцогиня Германтская, как ими, быть может, была и его мать, и его бабушка. Потому что возлюбленная всегда одна и та же, как это постиг еще и его старший друг, узнавая в Одетте творение Боттичелли. Так разворачивается бесконечная линия – последовательность подаренных Марселю Любовей, его вечное возвращение. И Пруст – не гений памяти, он гений реальности, потому что для него все здесь и ничего нет там. Пруст – гениальный разгадыватель знаков. Задачу искусства он видит в познании, Пруст философ, надсмехающийся над претензиями логических построений; он верит лишь своим ощущениям и проясняет для себя их идеальность. И сама Муза помогает ему искать Себя. Он приходит к познанию, что все, что с нами происходит, даже если это и несет нам страдание и боль, имеет божественное происхождение, ибо так и только так могут донести до нас свое послание наши скрытые идеальные сущности, и лишь в горести этого пути можно обрести ту странную ясность, которая открывается нам в искусстве, которая только и остается нам в радость и в утешение. Нет ничего случайного в этом мире. То, что следовало бы назвать случайным, не должно задерживаться в памяти, ненужное и пустое, оно не должно и обретаться. Но из мимолетного впечатления от вкуса размоченного в чае пирожного «Мадлен» может вырасти воспоминание о Комбре – стране детства. И Пруст обретает себя, а не Жильберту или Альбертину, воспоминание о матери или о бабушке, он обретает и исполняет свое предназначение. Он разгадывает всю загадку широты жизни во всех ее, данных ему, проявлениях – и в ужимках светского салона Вердюренов, и в разговорах с бароном де Шарлю. Пруст пытается разобраться во всем случившемся, во всем происходящем, как это делает детектив, отделяя правду от фальши, а истину от лжи, выкристаллизовывая по крупинкам золото того, что есть, и не доверяя тому, что хочет только казаться. Пошлость, пронизанную глубокомысленными фразами, помпезную пустоту так называемого знания, с особой прозорливостью Пруст наблюдает в докторе Котаре, это медицинское светило материалистического мира наследует в свой «духовный мир» бестактности грубых причинно-следственных отношений с таблетками. Но даже и блестящий аристократ де Шарлю оказывается на поверку низменным, порочным извращенцем, которым управляет плоть, а не дух.

Но если все истины только здесь, и никаких других истин нет, то тогда зачем воображение? По Прусту для обретения реальности и познания себя достаточно лишь тонкого и разумного всматривания в свои ощущения, ему не нужен философский метод. Достаточно только Платоновской метафизики идей. Нет никакой другой жизни, и она и не нужна. Задача присутствия – принять свою собственную судьбу.

И вот здесь мы задумываемся об опыте Рембо как кардинальной попытке отказаться. Отказаться не только разгадывать те или иные знаки – отказаться от всего поля их многообразия, от всех ощущений и впечатлений, от всей так называемой реальности, сознательно и бесповоротно деформировать все свои чувства. Не для того, чтобы придумать, создать другую реальность, а для того, чтобы дать какую-то другую, абсурдную возможность проникнуть в себя все тем же изначальным сущностям, которые так зловеще искажены этой реальностью в тех образах, чувствах и ощущениях, которыми непосредственно представлен для нас этот мир; тем сущностям, которые уже не могут к нам пробиться, потому что этот мир давно уже стал воплощением великой лжи, маревом иллюзий – с какой-то адской целью увлекающих нас прочь от истинного мира платоновских идей. Осознав безнадежность положения, Рембо доверяет теперь лишь своему «Пьяному Кораблю», он догадывается, что надо умертвить экипаж, подставив его под дикие стрелы индейцев. Ибо только сам, без правил, в своем священном безумии, отдаваясь всем ураганам и страстям, минуя опасные «невероятные Флориды», Корабль сможет прорваться сквозь железную паутину причинно-следственной лжи, пробить стену этого лживого неистинного, навязанного нам кем-то «багрового неба», спасаясь посредством своего и только лишь своего воображения. Наши чувства ведут нас только в этот мир, в мир лживых повторений. Наш повседневный опыт и наше обращение к законам природы лишь превращают нас в неумолимый закон, приправленный для новизны восприятия ничему не обязывающей алеоторностью. И только воображение с его непредсказуемостью, с его дикостью разрывов и скачков еще остается нашей последней надеждой. Таково обретение времени по Рембо. Не в реальности, а в воображении ищет Рембо свою идеальную возлюбленную. Подобно древнему Адаму, он творит ее сам, мистикой своего ребра придавая ей родство с самим собою; ибо его возлюбленная – это его сестра. Рембо творит свою возлюбленную в вихре своих ледяных видений, задыхаясь от сорокоградусной жары в Абиссинии, в городке под названием Аден – Аден и есть Ад, недаром же он воздвигнут на месте кратера потухшего вулкана – Рембо творит свой идеал из самого себя, по ночам сжимая в объятиях случайную девочку абиссинку. Так, подобно Данту, проходит Рембо «ад женщин там внизу», так алчет он инферно своих расчленений и разрывов. Так собирает в себе единую и единственную возлюбленную, мистическую сестру – Диану – и Беатриче.

Пруст говорит нам только об этом мире, заданном раз и навсегда, он говорит о невозможности иных миров. Пруст оставляет нам лишь горькую радость угадывания.

Рембо же отвергает Демиурга. Он разрушает все знаки Его реальности, и, в конце концов, разрушает и самого себя, отказываясь и от писем провидца. Рембо выбирает Люцифера.

Глава 7
Собор

Резкий и тонкий запах апельсина. Он обернулся. Вагон качало. Одна из сидящих высасывала апельсин. Ее губы растягивались; крупные, красные, они обволакивали оранжевое и снова сжимались, оставляя на кожуре мокрый, быстро высыхающий след. Она была увлечена, и ее колени в коротенькой юбочке непроизвольно раздвинулись. Он не мог отвести взгляд. «Почему у них там ничего нет?..» – была мучительная мысль. Трамвай остановился, и Роман вышел.

– После алгебры хорошо, да? – звонко, соблазнительно рассмеялись за спиной.

Он хотел выбрать другую дорогу, но выбрал эту. Тропинка шла мимо озера. Три разукрашенных автофургона с надписью «Мороженое» застыли на берегу. Шоферы курили. Сидя на корточках, они смотрели на купальщиков.

Он вспомнил каток, который был здесь в феврале, когда она так смешно скользила и падала. Она каталась с пакетиком воздушной кукурузы, он зашнуровывал ей коньки. Тогда они кружили здесь вокруг странного сооружения из стекла – тысяча маленьких зеркал, словно осколки одного большого зеркала. Она не умела поворачивать и смешно, как цапля, переставляла ноги, а он говорил ей: «Пригнись, согни их в коленях». Он смотрел на нее, и для него она была только девочкой с длинной косой, в белой кофточке, в черном трико, карие глаза, она поджимала губки, как ребенок, да она и была для него ребенком, ведь он был старше ее на много лет. Потом он провожал ее домой, и она рассказывала, какая она дура; она хотела казаться взрослой и рассказывала, как напилась со школьной подругой и падала во все лужи, и ее поднимали незнакомые мужчины, и каждый хотел проводить.

Чумазый шофер пальцами выстрелил «бычок»; другой, полуголый и мускулистый, уже равнодушно накачивал баллон. Три девочки топили мальчика, по очереди подныривая под него. «Ты держи, а я сорву!» – кричала одна. Они хищно окружали его, оттесняя на глубину.

Солнце садилось. Он вспомнил его блеск в иллюминаторе и то, как тень одного человека совместилась с другим, когда самолет заходил на посадку.

Еще вчера – нарядный, как шкатулка, собор Санта-Мария-дель-Фьере, красный подиум, и два бронзовых пеликана, и бронзовый змей, обвивающий подсвечник; распятие было рядом, но он не мог себя заставить думать о Боге. Теперь он стоял в своей комнате. Солнце село. Звонить ей не было смысла: все было кончено еще в марте. Никто никого никогда не вернет.

– Беатриче… – закрыл он глаза и заплакал как ребенок.

«Почему же все так случилось? В твоей комнате зеленая лампа, а под ней иконка Богоматери всех скорбей, бабушка входит и зовет тебя ужинать, и ты говоришь «сейчас», а сама включаешь зеленую лампу, потому что солнце село, уже скрылось и трудно читать, наступили сумерки – время, когда и ты вспоминаешь, что могла бы быть счастливой…»

За окном забренчали на гитаре, запели. Роман вздрогнул, открыл и вытер глаза. «Частная жизнь» – так называлась газета, которую он купил в аэропорту, она лежала на столе. Там были эти телефоны – фирма «Марина» и фирма «Настя», фирма «Ольга»… «Наши девушки самые лучшие в мире, они помогут вам забыть обо всем».

За окном скандировали:

– Горько! Горько!..

Агент привез через два часа. Крепкий парень с тонким разрезом на шее, он долго подобострастно извинялся, выпрашивая еще десять долларов на такси («Сломалась наша машина», – объяснял агент), и Роман согласился, опасаясь, как бы тот не увез девушку обратно. От парня пахло мазью Вишневского (шрам был свежий). Он с детства ненавидел этот запах: когда-то ему покрывали мазью Вишневского сильный ожог.

– Значит, поднимаем, – сладко, противно закивал парень.

«И чего такой?» – подумал Роман.

Ее подняли в лифте – агент и еще двое молодцов. Маленькая, взгляд волчком.

«Не принцесса».

Ее провинциальная стрижка под мальчика, тонкая шея, тонкие обнаженные руки в коротких рукавах – ее хрупкость рядом с бычьей фигурой агента, пожалуй, внушала бы жалость, если бы не все тот же дерзкий, вызывающий взгляд.

Он расплатился – помятая стодолларовая бумажка – и дал еще, по обещанию, десять.

– Один на один? – спросил агент, осторожно заглядывая в кухню и комнату. Парни стояли как каменные.

– Один на один, – подтвердил он, как и по телефону.

– Мы вернемся ровно через два часа, – сказал на прощание агент, с неприязнью взглянув в глаза. – Будь уже готов.

– Мне хватит, – ответил, не отводя взгляда.

Он закрыл дверь, и они остались одни. Она стояла у зеркала, скорее всего произнося в себе «чи-и-из», чтобы губы непроизвольно раздвинулись в дружелюбной улыбке, но взгляд по-прежнему выдавал ее.

Она все же улыбнулась.

– Туфли снимать? – спросила с фальшивой послушностью.

– Да, – глухо ответил он.

Она сняла и прошла быстро в комнату, села сразу на диван. После улицы пол, очевидно, показался ей холодным, она поджала одну ногу к другой.

«Как в милиции».

Сейчас, вот сейчас она разденется без лишних слов, чтобы он сделал с ней то, что хочет, чтобы забыть, забыться, что теперь один, один.

«Беатриче, почему так жестока жизнь и так горька и сладка подмена…»

Он посмотрел на девочку и спросил:

– Как тебя зовут?

– Оля, – оживилась она. – А мы будем пить вино?

– Вино. – Он горько усмехнулся.

– Да?

Она вдруг весело засмеялась.

«Очевидно, внешне я все же не так ужасен», – усмехнулся и он.

– А как тебя? – спросила она.

– Что?

– Зовут?

Он налил кьянти, красное, которое привез из Флоренции, и усмехнулся.

– Дон Хренаро.

– За любовь, дон Хренаро, – усмехнулась и она, поднимая бокал.

И он снова заметил в ее взгляде то же дерзкое выражение.

Они чокнулись и выпили.

– Ну, ближе к телу, как говорил Ги де Мопассан, – сказал он, поставив бокал обратно. – Прими-ка душ иди, а я потом сам тебе принесу полотенце.

Она медлила.

– А еще? – вдруг подняла бокал.

Он пожал плечами и разлил опять. Она выпила и показала мизинцем на книги:

– Ты математик?

Это были книги Дока.

– Естествоиспытатель, – усмехнулся Роман.

«Когда-то мне казалось, что это просто, что это слишком просто: возвратно-поступательное движение шатуна, который входит и выходит в – из хорошо смазанной муфты – когда-то я все мечтал изучить квантовую механику, как дон Хренаро».

– А это что? – кивнула она на мраморный предмет.

– Собор Санта-Мария-дель-Фьере.

Он посмотрел на макет.

– Ты там был?

Дуомо, где он сидел еще вчера, слушая, как настраивают орган. В соборе было холодно. Мастер играл, а ученица спускалась вниз и слушала, а потом что-то громко говорила мастеру, лица которого не было видно, а он очень хотел увидеть его лицо. В соборе было холодно, а в комнате на одной из улиц вблизи вокзала Санта-Мария-Новелла было жарко: два электрокамина, каждый по тысяче ватт, один стоял у широкого окна, где, расставив ноги в черных чулках, сидела проститутка…

– В ванну иди, – глухо приказал он.

Она фыркнула и поднялась, дрогнув всем телом так, что его внезапно и остро пронзило желание.

– Или нет… Сюда.

Он грубо схватил ее и завалил на диван, одной рукой держа за шею, а другой нащупывая узкие трусики. Она не сопротивлялась и даже изогнулась в спине, помогая ему.

– Только не рви белье.

– Я не рву.

Он повернул ее голову, поймал губы, рот, расстегнул брюки, закрывая глаза и вздрагивая от горячего прикосновения ее пизды.

Делать, делать, делать, ибо это делается. Надевать, надевать, надевать, ибо это снимается и надевается опять…

– Е-е-е, – попробовала она вырваться.

– Потерпи! – рот ей зажал.

И наконец, приподнялся и откинулся наискось, дернулся и обмяк.

– Фотограф, – захихикала под ним блядь.

…собор Санта-Мария-дель-Фьере и эти низкие флорентийские стулья с высокими спинками-полочками. Молящиеся вставали и шелестели листами псалмов. Если откинуть голову, думал он, голова ляжет точно на полочку, и это будет как гильотина. Он знал, что Бог есть и что Бог есть любовь.

Она внезапно выскользнула и, отодвинувшись, стала разглядывать его лицо.

– Ты такой жадный. У тебя что, давно не было?

– Чего?

– Любви.

– Любви?!

Он засмеялся. И мучительно закашлялся.

– Что с тобой? – Она испуганно отодвинулась. – Ты что, с ума сошел?

Он поднял голову и посмотрел на эту маленькую, голую. Она отпрыгнула и, поджав ноги, села на ягодицы, ее колени были разведены, и это, маленькое, аккуратное…

«Почему у них там ничего нет?»

И вспомнил вдруг, как украл у Беатриче ее старый читательский билет: там была ее фотография.

– Что ты так смотришь? – испуганно сказала девочка. – Налей мне еще вина.

Она взяла со столика у дивана пустой бокал и играючи протянула к нему. Он нехотя поднялся, облапив по дороге ее маленькую грудь, ткнулся носом в шею, потом налил – все же сначала себе и только потом ей.

– У тебя есть кто-то постоянный? – спросил.

Подумав: «Что за дурацкий вопрос…»

– У меня есть муж, – усмехнулась она, глядя на него поверх бокала.

– И кто он?

– Крупье.

– Крупье?

Он с удивлением посмотрел на нее.

– Так, значит, ты богата?

– Да. – Она зажигательно засмеялась и поджала плечо так, что он снова услышал в себе, как шевельнулось это – слепое, мучительное.

– Он что, старик?

– Он такой, как ты.

– Ты… любишь его?

– Да-a!

Она звонко засмеялась, глядя с насмешкой.

– Тогда зачем ты делаешь это?

– Нравится, – ответила вдруг бесстыдно и дерзко.

И, не отводя взгляда, еще слегка раздвинула колени.

– Ты просто блядь, – сказал он, чувствуя снова, как разгорается кровь.

– Это правда, – ответила она с какой-то ослепительной ненавистью, прекрасной ненавистью, словно освобождаясь от чего-то.

Он взял медленно из ее рук бокал и поставил. А потом тяжело, жадно навалился, подминая под себя. Подрагивая в его объятиях, она сначала нарочно уклонялась, распаляя и распаляя еще, и вдруг замерла. Он начал.

«Зачем, зачем такое наслаждение, Господи?!»

Потом приподнялся на руках, чтобы взглянуть под себя, чтобы увидеть эту последнюю правду: как там, под ним, его тело входит в ее. Она усмехнулась, безжизненно и глупо скосила глаза, открыла рот и перестала дышать.

«Играешь…» – Он вдруг разозлился и теперь продолжал, двигаясь все резче и резче.

Резче, еще и еще, ловя себя на просыпающейся жестокости. Она задышала, нелепо изображая теперь предсмертные судороги.

«За что, Беатриче?!» – вдруг ощутил горечь слез.

Его рука скользнула вдоль тоненькой ключицы и неумолимо легла на горло этой маленькой кривляке.

– Кричи! – сжал вдруг со всей силы под кадык.

Она захрипела, испуганно тараща глаза:

– Ты ш-што, дура-а-ахк?

Забилась, толкая коленкой, хотела вырваться. Но он навалился крепко и сжал еще, не отрывая взгляда от ее перекошенного от ужаса лица.

– Па-шэ-му? – прохрипела она с каким-то страшным детским удивлением.

– Потому что любовь смертельна, – тихо ответил он.

Глава 8
Мистическая caca

Точильное солнце, вращающийся жаждущий наждак, вакуум ноздрей, густой бойлерный вдох, простота расширения грудной клетки, геометрия проникновений, спазм, внезапное мучительное сияние выточенных и сверкающих, падающий вниз по касательной Брэгг, голод волков на воде. Таков фокус, обман и поворот вокруг пальца. Таков и Karn Evil IX, император Онтыяон, выезжающий на кровяных мотоциклах на последние страницы «Brain Salad Surgery» с пронзительностью крика голого ночного велосипедиста. Прочь, прочь, прочь, дилетанты фейсбучной машинерии, паровозные разработчики лайков, вам не поймать Пьяный Корабль. Подобно фаршу воскресения Корабль пролезает в свежее мясо, дышащее в расщелинах звезд. О, невидимый предстоящий факт наших единственных антимиров, о, громадина Контрнового Завета, о, скрытый в темных чертогах хаосов ослепительнейший и блистательнейший Олимп Иллюзий.

О, Беатриче…

Как циклы Кали Юги, просыпаются наши взгляды, как пьяные корабли продирают они наши веки, трут солнечными и наждачными, открывая ворота разбитого вдребезги мира. О, бритва Оккама, обнажи наше дымящееся нутро, и пусть чудовищные нутрии поднимутся из глубин нашей ночи. Так вечером мы призываем золотую воду из недр разорванной земли. Кто учится плавать в широких маяках за шиворотом, уж не сам ли Кетцалькоатль? Так снова мы бьем бурятов по головам, и буряты вращаются, как белки, в лестничных клетках, вдоль вымазанных рыбьим жиром перил. А мы снова напеваем регтайм с первой стороны «Brain Salad Surgery» про вышибалу Бенни. И допив кефир, конечно же, выезжаем.

– Послушай, Хренаро, – сказал Дон Мудон, – по-моему, мы их классно наебали.

– Не дыши летом вокруг широкой листвы.

– Только голубая тропинка лунного тихо, как чу?

– Тогда и козырьки крон и строгие, как сторожа, деревья.

– В просветах за черными их силуэтами на синем Млечный Путь.

– Ну и что, что наебали, – пожал плечами Дон Хренаро.

И, присев над мотоциклом, подтянул задние гайки переднего тормоза бесстрашных.

Топливо было в баках, конечно же, А-93. Все честно, без размесов, без спекуляций и эякуляций над радужно-гнойными идеалами правильного письма, все по-честному.

– А если они догадаются? – все же спросил на всякий случай Дон Мудон.

– Ни хуя они не догадаются, – сказал Дон Хренаро. – Только не ссать в бензин.

– Пригодится из колодца напиться?

– Я тебя знаю, стоит отвернуться.

– Дон Хренаро, неужели ты обо мне такого плохого мнения? – расхохотался Дон Мудон.

А Дон Хренаро вынул из бака заправочный, хуй его знает, откуда взявшийся пистолет.

И уже готовы были кровяные мотоциклы завестись с пол оборота, стоило кому-то свыше изречь гортанный изыск. Как…

– Переночуем? – спросил вдруг почему-то Дон Хренаро.

– Замужем, – согласился Дон Мудон.

Ночь тихо заблестела на поляне. Чуть ниже, по дороге, где лес поднимался, оттачивая выпью синь (а что, разве выпь не птица?), как флаги реяли и бесшумно развевались поверх лохматых ночные молчания тишины. Знобило филином и совой, и уже отпускало, как будто светился на вылете – найди где – звездный час. В кончиках пальцев как Большой Медведицы, так и Малой стояла Полярная звезда.

– Слышишь, поворачивается? – прислушался к скрипу Дон Хренаро.

Он был склонён в перпендикуляре прислушиваний, и Дон Мудон ясно увидел его на картине ночного. В правом нижнем углу, как по диагонали, когда вскидывается проблеск.

– Надо ехать, – тревожно сказал дон Хренаро.

– Мы же хотели переночевать?

– Нельзя кроватей.

– Анзер не ждет.

– Анзер? Ты сказал – Анзер?

– А ты что думал?

– Это ты думал, что только Шанхай.

– Но Дока не обманешь.

– А при чем здесь Док?

– Потому что ты и есть Док.

– Послушай, Дон Хренаро… Если я Док, то ты…

Дон Хренаро нахмурился. Он должен был нахмуриться в тени самого темного из деревьев, в ночи, в том дупле скрытого до пуповины ребенка, которого уже хотели купать в эмалированной ванночке, поставив ее на горящий примусный газ, – а он еще не родился. Влажный мокрый и окровавленный он лез через матку, расширяя себе проход теменем с редкими золотистыми волосинками, зализанными предродовыми водами, отошедшими и ушедшими издалека, как очки для компьютерной близи.

– Мистическая саса, – прошептал Дон Мудон губами леса, скрытых караулящими карликами пней и белых гандикапных грибов.

Длинная полуразлагающаяся гадюка с желтыми злыми треугольниками глаз уже выползала на дорогу.

– Пс-сс, фельдфебель, – усмехнулся Дон Хренаро. – На время операции звать Романом.

– А если не получится?

– Дон Мудон, ты же и есть хлеб и вино. Так притворись же. Разве ты не знаешь истину? Как будто.

Гадюка зашуршала и поползла, оставаясь как будто на месте. Она была уже совсем близко, уже можно было наклоняться, и хватать ее, и подбрасывать, и ловить ртом и глотать, проглатывая на самую глубину горла, в звенящее голубым кефиром сердце, куда она, соскальзывая, уже устремляла бы свою треугольную голову с кривым острым зубом, исполненным синего красивого яда, но это было бы ошибкой, поддельным деланием, всего лишь задевшим за звезды, а надо было действовать наверняка. Дон Хренаро все знал очень, очень, очень, осень, а не очень, ведь это было лето, сезон в аду, и значит, все-таки очень – хорошо. Как разрешение в жару и бородатое бросание с мостков в ледяную воду озера. И потому, что он не утонул, а, схватив за хвост вспенившуюся и обнажившуюся вдруг змею, вывинтил ее в воздухе и, раскрутив по орбите, забросил в зашуршавшие и побежавшие, как голой золотой жопой, кусты.

– Кончай наяривать, поехали, – закричал тогда Дон Мудон, усаживаясь на понное и нипельное и дергая кикстартер гнезда с двумя дикими птенцами-газами, которые тоже были те самые неистовые ангелы-глаза, изображенные Леонардо и Боттичелли.

И тогда Звезда Утренняя и Вечерняя заблестела на горизонте.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации