Текст книги "Олимп иллюзий"
Автор книги: Андрей Бычков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Часть 3
Олимп иллюзий
Глава 1
Вторая попытка
…лет этак под тридцать, сорок или пятьдесят, пьет вино, закусывает сыром. Едет на автомобиле, сидит в кабинете, восходит в студии, как звезда, и все у него есть, и бизнес, и социальные сети, и сайты. И, возвращаясь однажды на свой день рождения домой, думает о том, как в этой жизни ему повезло, да, как мало кому из его друзей. А к тому же он еще сыграет сегодня вечером на пианино для гостей «Лунную сонату», да, вот именно. «Машка, принеси плиз вина!» А дон Мудон – ну да, то, что называется прозрачная земля – развелся, потому что его гадина ему изменяла, и, похоже, бедняга совсем сошел с ума. А дон Хренаро куда-то пропал…
И только Док у себя дома, в ожидании гостей, выходит на балкон своего четырехэтажного особняка, и смотрит на вечернее небо.
И дается ему вдруг озарение, что Я отдельно, а жизнь отдельно; что семья, как работа, а работа, как семья; что воля, как обман, а обман, как воля. И вспоминает, как когда-то хотел он забраться за белую высокую стену хлебозавода, и как, подставляя и подставляя ящики… И вдруг ловит себя на странном желании, как нестерпимо хочется ему прыгнуть сейчас головой вниз с этого последнего этажа.
И, сам не веря себе, уже перелезает он через перила, и…
И уже летит, летит головой вниз, и… да, просто летит вниз, потому что жизнь… да, а что жизнь? Ибо бонус есмь семью семь предсмертный видеоклип, сорок девять, типа, минус сорок восемь. Хороший вечер, дразнящий метроном, волокнистый туман, пьяное солнце, самое время прогнать сонату, пока не пришли гости, еще хотя бы разок… А уже летит… Блять, зря прыгнул, на хуя прыгнул!.. А уже все, пиздец, обратно никак, ибо налетает уже асфальтовая земля… Голова, разбитая, как арбуз, ноги, вывернутые… Вон там торчит… Обломок позвоночника… Скрипящие старушенции надсадно отпразднуют его день рождения… Смаковать, смаковать, смаковать… Но пока же еще летит! И думает, что делать? А уже почти пиздец. И молится, и плачет. И от необратимости начинает мутить его, начинает тошнить его, начинает подкатывать к горлу. И с кабаньим клекотом вырывается. А он все клянется, все просит, все умоляет. А от необратимости не держится уже, и вылетает еще и струйкой горячей в штанину. И тогда винит себя, что не смог закончить по-человечески. А от необратимости (да, вот такая мерзкая штука) уже пучит и корчит. И он пытается удержать, а сфинктер (вот, собака!) не дает удержать. И уже пробрасывает и по большому. Как кабана, как ихтиозавра, как кита. Бог, помоги! А Бог не помогает. А чего тут помогать, когда осталось уже метра два, или три, ну, может, от силы три с половиной. Кончается видеоклип, и остались только титры. Такой-то, типа, такой-то, родился, типа, тогда-то. Ну а тогда-то, типа… Типа сегодняшнее число, и месяц, типа, и год. А лето-то, блять, в самом расцвете! Ай, какое лето распрекрасное! И липа тебе – невеста, и тополь – король, и астры, как в консерватории. Ах, как дивно! Как хочется жить! Песочница с карапузами у соседнего коттеджа, мамочки с колясочками и с молочком. Доносится адажио. Зачем головой об асфальт биться? И плачет от муки нестерпимой, и сохнут слезы на его лице от налетающего снизу воздуха…
И тогда подлетает к нему дон Мудон. И тогда и подлетает к нему дон Хренаро. А уже метра два или полтора. И одну из старушенций уже – бррр! – сладостно в спине передергивает, что, да, за тень да за такая, да накрывает тротуар посреди ясного неба?
– Да.
– Или нет?
– А, что, собственно, тут такого?
– Сам же захотел.
– А где раныне-то был?
– Где, где, на балконе, где.
– Курил?
– Пил.
– Надрался и прыгнул.
– Или прыгнул и надрался.
– Да, теперь-то уж какая разница.
– А что пил-то?
– Кефир, что.
– Вот и закружилась голова.
– Да, какая голова? И не было, похоже.
– Вдрызг.
– Смотри, типа, как держит, как старается.
– А уже полметра осталось.
– Ну, ладно, доставай договор.
– На пергаменте?
– А на чем еще?
– Как ты меня заебал своим мудизмом!
– Это ты меня заебал! Какого хуя ты меня сюда затащил? Мы, блять, ехали так славненько на наших свиных мотоциклах!
– Ты спал.
– Это ты спал. А я поддевал на люках.
– Черненькое из дерна?
– Ссохшееся на корнях.
– А, ну-да, мы же типа неслись, как на развязках световых по вывернутым.
– Блять.
– Чего?
– Глухой что ли?
– Слушай, давай быстрей. Смотри, как старушенция шуганулась.
– Старая, блять, а реакция ого-го.
– Не реакция, а эрекция.
– Того и гляди, кончит.
– Это да, на смерть тех, кто помоложе, кончать, как поебаться.
– Да, как арбуз разваленный, где мысли где.
– Что смысл что.
– С четвертого-то этажа.
– А сама-то попробуй, прыгни! Зассышь, сучка кучерявая.
– Одуванчик самогонный.
– Кончай трепаться, а то парня прошляпим.
– А он, кстати, согласен? Вдруг не захочет подписать?
– Да куда он на хуй денется?
– Бог не спизжен!
– Это я не спорю, но тут ситуация другая.
– Итак, такого-то числа, такой-то такой-то, бросившийся с балкона своей коттеджной башни обязуется…
– ДОН ХРЕНАРО! ДОН МУДОН! ПРОСТИТЕ МЕНЯ, НО Я НЕ СМОГУ! Я ОТКАЗЫВАЮСЬ!
Глава 2
Где чернильница?
И тогда-то по аллее, на цветах, на клумбах, в коротенькой юбочке, с коленками и показалась Беатриче. Она была, наверное, тогда еще классе в пятом. И возвращалась из школы. Наступала на ветры, сосала эскимо, постукивала линейкой деревянной по первому по сентября. А тот, который хотел когда-то… (ну хотя бы и в самом общем смысле), висел уже с августа до середины июля, и падал-падал, и все никак упасть не мог, и подписывать не хотел, кричал, что отказывается, а уже отделяли его тысячные, можно сказать, доли, и уже было расстелено погребально на огурцах. Не то, чтобы гроб, да и не то, чтобы в охапку сгреб. Молчаливое, тяжелое, удобное и соленое. А мебель, конечно же, продана, это да. Только и остался, что письменный стол. Книги, естественно, на хуй, книги, типа, уже не нужны. Голубиной послали. Ему бы вверх взвиться, а он вниз головой летит. Старушенция опять же из канцелярии. Ссохшийся клитор. Но иногда вылезал. Соседка по коттеджам. А он уже второй месяц, как. И никто не замечает, типа. А она, пятиклассница, что сама себе придумывает, то и есть. Маленькая большая любовь.
И он увидел, как она улыбается вверх ногами. Как распускается в ней, как на заре. Как отражается, как в море. Маленькое, как большое. Как зачем жить. А что потом, не все ли равно. А что после, зачем спрашивать. И не смог удержаться.
И подписал.
– И правильно сделал.
– А то, какого хуя?
– Уж, наверное, лучше, чем как арбуз.
– На радость старушенциям.
– Э, нет, батеньки женские, это вам тромбофлебит с артрозом на завтрак.
– Да ради такой девочки я бы и сам душу сунул!
– Дон Хренаро, ты уже сунул. Твоя два раза не суется.
– Гореть в огне, льдом давиться, пусть кромсают, пусть жопу рвут, да какая на хуй разница?
– Ну, короче, подписал удовлетворенно. Где чернильница?
– А уже оставалось миллиметров двадцать.
– Где чернильница, спрашиваю?
– Такие дела. И семья опять же на балконе.
– Да заткнись ты. Я спрашиваю, где чернильница?
– И жена Маша, и мама в пиджаке, и дети. А где папа? Нет папы, вышел за коньячком. А он второй месяц как над асфальтом вниз головой.
– Ты че, дон Мудон?
– А он первого сентября ждал.
– Знал же, гад, что занятия начинаются.
– Но это уже другая мораль.
– Дон Мудон, в последний раз спрашиваю, где чернильница?!
– А пятиклассница, она астры смяла и бежит. Подбежала и на корточки присела. Вам, говорит, не больно? Что, не больно? Ну, на голову падать? А он увидел. Трусики увидел. Как там съехало. Как там, как настурция раздвинулась… Как тут не подписать, хотя он уже подписал. Кровью, можно сказать, подписал. А вдруг это первая любовь? Не лгите и вы. Ничего и вам не остается. А это, да, сливовое, без волосиков еще.
– Где чернильница, блять?!!
Глава 3
Слепыми, как ветер
И тогда Док взял ее за руку, и перевернулся и на ноги встал. И пошли, как на котах и на собаках. Как Леонардо да Винчи на Джоконде когда-то был. Как все влюбленные ради зари полегли. А он был как брат. Как старший брат. Железный, как рыцарь. И так страшно захотел ее поцеловать, что… А она отклонилась, как иволга, и говорит, что пока не время. Ибо тут вышел милиционер из-за угла с бритвой и с ботвой, типа, он полицейский, типа, ему все можно. И она говорит: хочешь поцеловать – убей полицейского. А тот уже наручники достает и хочет заковать ему запястья, потому что он, оказывается, педофил. Он же на балкон выходил, чтобы подвинтить, якобы подвинтить, чтобы не заподозрили. Ну и подвинтил. Милиционеру отверткой крестообразной. В горло, конечно. Отвертка вместе с Доком вниз в кармане прилетела. И прорвал. Горло прорвал. И нажал еще чуток. И вышло насквозь. С другой стороны. И милиционер, полицейский в смысле, удивился, как приклеился. А перед этим догадался, сука, что, конечно же, смерть. Отвертка холодная, по гландам, ох, как неприятно скользит. Себя всегда жалко. Себя любишь, как скорая помощь не приедет. Как трахею не зашьют. И, подавившись, умер. А вот, кстати, почему ему-то никто договора не предложил? На пергаменте. Типа, чтобы он в рай, что ли, на хуй, попал? За подвиг в рай. Хотел педофила поймать, а попал в рай. И звонить ни куда не надо, и волноваться.
– Док. Я теперь тебя так и буду звать Док, – засмеялась девочка.
И дала губы, как астры. Первые губы свои, ибо не умела еще. Но я тебя научу. Это же, как сон. Поцелуи, как сон. Платон в пещере образы свои целовал. Только не смотри на солнце, закрой глаза, и увидишь тени. А солнце – каноэ узкие с повешенными. А солнце – с распятыми каяки. Купцы генуэзские торгуют смертью. Не бойся, не бери золото, не бери серебро. Бери оружие. Шелестит порох сухой, как шелк. Нам еще стоять и стоять, и коням нашим стоять с нами. На реках и на морях стоять. А другие воины в тумане. Пять тысяч коней изумрудных. Сорок тысяч сабель и все они не спят. Нет правил для любви. Так гори в моей вере, как зачеркнутая звезда. Чистенькие пусть уходят за холмы. Подписывайте кровью. Не ради корысти продается. И Гамбург – город. Вели же заковать в алмазные и пей сладостными.
И она дала ему маленький рот. Кроме матери, как по углам шарахаются невинные и краснеют. Как в первый раз. И неумело, и сразу. Маленький рот ее был. Как бутон. И, как Платон, раздвинуть надо было. И, как шмель, заползти. И не убеждать, а верить. А глаза закрыты, как начало чего-то другого. Как чего-то большого, чистого и ясного и простого, что я буду с тобой, близко, даже если и далеко.
И он прижал к себе ее маленькое тельце. Как вошел в объятия крепости. И те, кто стоял на крепостных стенах, нерушимы были те. И флаги их были черны. И пожары не смущали. И казни и виселицы не смущали. И что ножами будут резать лица их. И что в глаза будут олово плескать раскаленное. И что в горло свинец будут заливать горящий. И пальцы рубить, как сучья. И ноги, как деревья, пилить. И корчевать оставшееся на четырех кабанах. И голову не отсекать, а ждать. Как начало сентября.
И она сказала:
– Ляжем на рельсы под звездой.
И они легли на трамвайные рельсы. Док только что поцеловал ее в первый раз. И знал, конечно же, и она знала. И им было легко лежать на путях этих неисповедимых, им было пронзительно.
– Разденемся, – сказал он.
– Обнажимся, – она сказала.
– На рельсах стальных.
– На поездах.
– На самолетах.
– На кораблях.
– В туннелях.
– На площадях.
– В супермаркетах.
– С когортой отважных.
И они разделись, и обнажились, и холодная звездная сталь изготовилась жечь их обнаженные тела. И тогда из города N. вышел трамвай, чтобы пересечь пески и барханы, и помчался через песчаный зной, и ветер жег родники. И в том трамвае сидело четыре полковника. И все четверо были в черных фуражках. А из пистолетов они стреляли в иголочное ушко, а скальпелями резали по краю ночи, а пальцами душили без отпечатков пальцев. И один из них убил лично и в упор сто тридцать пять тысяч семьсот девяносто два человека, среди которых половина женщин и половина детей, второй заколол триста сорок два миллиона стариков, третий сварил в котлах в три раза больше беременных девушек, а четвертый убил самого… ну не Христа, конечно, а этого, ну, как его, ну который на горных лижет… патриарха! И были те полковники черные, большие, квадратные и мускулистые, и накачаны были героином, валокордином, нефтью и жидкостью для бритья, напендюрены бриолином и взвинчены до упора, ибо не жрали они с самого утра, не резали никого уже четыре месяца, не насиловали никого семь недель, и голова у них трещала, и глаза вылезали из орбит, и из носа лило ручьями, и горло драло, как перцем, а при мочеиспускании резало, а когда по большому ходили – то даже жгло. И думали они, те полковники черные, – хоть бы кого им зарубить или застрелить на худой случаи, хоть бы кого масенького изнасиловать, хоть бы козявку какую задавить, чтобы полегчало, чтобы отлегло от сердца и чтобы хоть ненадолго отпустило. А тут зной кругом черный кружится, жажда горло дерет, песок стекла царапает, а трамвай, сука, без рессор попался, трясется, подпрыгивает, гад, в жопу бьет, дергает, того и гляди на бок упадет, сука, в бархан, что делать непонятно. И, короче, нажали они все вчетвером на водителя, чтобы он, гад, быстрее ехал, чтобы он свой реостат поганый до упора взвинтил и не жалел, пидор, свои пантографы.
А Док с девочкой на рельсах лежали. Теплое южное лето раскрыло цикадами, и грезило стрекозиными. И звезды были маленькие и светящиеся, а если приглядеться, то как шарики, одни ближе, а другие дальше.
– Я встречаю тебя везде – в магазине, в метро, на улице, – улыбнулся он.
– Я знаю, – улыбнулась она.
– Выхожу купить сигарет, ты сидишь на скамеечке.
– Ага.
– Гуляю в парке, ты катишь навстречу велосипед.
– Это правда.
– Вхожу в лифт, ты живешь этажом ниже.
– Ну да, а что?
– Где я снова встречу тебя?
– Везде.
– И везде будет хотеться так же, как здесь.
– Мало ли, что тебе хочется, – так наша учительница говорила.
– Не верь учительницам.
– Поцелуй меня еще.
– Подожди.
– Но почему?
– Я слышу какой-то гул.
– Какой гул?
– Приложи ухо к рельсам. Это рдеют моторы, это пантографы рычат.
– Что ты выдумываешь?
– Нет, нет, я знаю. Это трамвай вышел из города N.
– Ты не любишь меня.
– Я тебя люблю.
– Нет, ты не любишь меня.
– Нет, я тебя люблю.
– Нет, нет, ты меня не любишь.
– Я люблю тебя, люблю.
– Нет, нет, неправда.
– Правда.
– Нет, не правда.
– Я люблю тебя, слышишь, люблю!
Слепыми, нагими, счастливыми, как снег, яркими, как вечер, глубокими, как крылья, странными, как жизнь, легкими, как паруса, в переулках, на весне, на лете, когда прилетаешь в другую страну, когда тебя никто не видит, когда утром на работу не идти, когда существуют странненькие, когда видят слепые, когда нагим одежды не нужны, ибо счастливые спасены будут, говорю вам на заре, говорю как царь мира… И те, кто не знают, и те, кто знают. И те, кто в первый раз, и те, кто в последний. Те, кто возвращаются, и те, кто никогда не вернется. Те, кто жили когда-то, и те, кто еще не жил. Те, кто верит, и те, кто не верит. Те, кто падает, и те, кто спит. Те, кто просыпается, и те, кто никогда не ложился. Те, кто в горах, и те, кто в кронах лип, в тополей кронах. Те, кто обмануты, и те, кто спасены. Те, кто печален, и те, кто весел. Те, кто проклят, и те, кто благословлен. Те, кто обманет, и те, кто не солжет никогда.
Глава 4
Опера другая
И вот тут-то у одной счастливой пары вдруг прорвало канализацию. Они (пара) были, если честно, совсем из другой оперы. Из той, что начинается в три часа. Ну, конечно же, ночи! Пара жила этажом ниже, на третьем, или, может быть, еще ниже, на втором, хотя все же скорее выше, или, нет, ниже, да, точно, никаких сомнений. И звали их… Ее, типа, Маша что ли… А его… Но они были совсем из другой оперы. Где с треском прорывает канализацию. Все вроде хорошо, все нормально. И так нравится, и этак. И можно подряд два раза, а если суббота, то и все три. И вдруг – бабах! Что такое? А это канализацию прорвало. Трубы-то постепенно заросли, подспудно засорились, – а ты! – да, а я!.. и дуться стали трубы, раздуваться, давление, блин, как на сосуды миокарда, ну и не выдерживают, ночью, как обычно, когда вдруг не получается, то всегда получалось, а тут вдруг не получается, вдруг почему-то не стоит. И тогда прорывается. И во все стороны – на стены, на пол, на потолок! И тогда-то и вызывается Господин Матриарх. Он же, как никак, декан филологического факультета, разумный человек и всегда нащупывает код. Как тот самый кот.
Господин Матриарх ехал вечером на велосипеде, в смысле ночью, в три часа. А у мертвого милиционера все еще шла кровь из горла. Но Матриарх вовремя притормозил и не наехал, не наехал на кровь милиционера, а остановился как раз в аккурат перед чертой, навис шиной над кровью, шиной велосипеда. И догадался. Убийство, блин! Не мог же милиционер сам себя отверткой в горло убить? Он же полицейский. Значит, был геройски убит. А кто его убил? Преступник! Матриарх пошевелил пожевал губами и только-только объехал кровь. Как вдруг видит, на рельсах лежит голый взрослый мужчина с голой маленькой девочкой. А уже три часа ночи. И люди на вызове гибнут, можно сказать, задыхаются от прорыва канализации. И милиционер мертвый, в смысле полицейский. Какая-то, блять, другая опера. А мужчина-то при чем? Откуда он взялся? И Господин Матриарх спросил, как его зовут.
И вместо мужчины Матриарху ответила та самая маленькая голая девочка.
– Док, – сказала она.
– Он тебя изнасиловал? – спросил Матриарх.
– Нет, – засмеялась она. – Мне с ним хорошо. Мы пока только целовались. Но сейчас будем ебаться. Хотите посмотреть? Я в первый раз.
– Нет, нет, что вы.
И Матриарх хотел уже поехать дальше, но вдруг все же обернулся:
– А, кстати, не вы ли убили милиционера, который в смысле полицейский?
– С ботвой?
– Да, с ботвой и с бритвой.
– С ботвой и с бритвой в смысле?
– Ну да, и еще там лужа черной крови.
– А, это мы, – сказала девочка.
– А-аа… ну, ладно, ладно, – сказал Матриарх. – Я никому не скажу.
И он поехал себе дальше с легким сердцем. Как хорошо! Педофил с девочкой, в смысле – педофил, мертвый милиционер… Правда, опять же. И лжи никакой. Три часа ночи. И говно у других. Говно всегда прорывает у других. Стать бы, как тот мужчина нежный. Лежать бы с девочкой. И ни о чем таком не думать. Не спать, а ебаться, ебаться и еще раз ебаться. С пятиклассницей… А то все лекции да лекции про нравственные устои… Матриарх вздохнул. Было уже четверть пятого. Что делать? У кого-то говно, а у кого-то первая любовь. Две вещи несовместные, Горацио. И решил Господин Матриарх взять себе пивка пару и вернуться обратно на факультет. И не ехать никуда, и не чинить канализацию.
И тогда позвали тех самых, с нижнего этажа, и детектив с синими чернилами на рукаве спросил их, не знают ли они некоего Матриарха, который убил милиционера, потому что детектив почему-то хотел уличить супругов. А у них было счастье семейное, как невроз, а детектив хотел, чтобы как психоз. Эти супруги были совсем из другой оперы, они, типа, знали, что все другое, что ад другой, они были, типа, здесь совсем ни при чем, они ждали, сантехника, а он не приехал. И они стояли теперь к плечу плечом, и они сказали, что они не знают никакого Матриарха. И тогда детектив, он же и прокурор, – а был он с дикими черными усами, как дрок, да, как дрок, – решил устроить им проверку, врут они или не врут. А если да, то какою ложью? И стал их допрашивать с пристрастием и стал пить, и положил на столе своем две фотографии с двумя голыми девочками. И спрашивает:
– Ну, господин супруг, говори, какую ты выбираешь?
А сам на супругу смотрит, испытывает она или не испытывает. Трется у нее или не трется. Скрипит она колготками или не скрипит. Ну, супруг (Доктор, в смысле) подумал, подумал и говорит:
– Вот эту.
И показывает.
– Ага, попался, гад! – закричал детектив и в азарте сорвал с себя пиджак и бросил в угол, и галстук сорвал и бросил, и верхнюю пуговицу дрожащими пальцами расстегнул и дышит, и пялится поверх усов своих, как будто нет ни носа у него, ни рта, а только усы.
И достает тогда еще две фотокарточки, а это уже два голых мальчика, и дрожит от счастья, и говорит – а он же не только детектив, он же и прокурор, он же и палач и он же и защитник в одном лице. И обращается теперь к супруге.
– Ну, отвечай, кого бы ты выбрала?
И она задрожала и еле-еле выдавила:
– Вот этого.
Ну, и попалась на крючок, конечно, и затрепыхалась, как рыбка, блестит в свете лучей позднего. А прокурор, он же и палач, он же и защитник, и джентльмен, и министр ее уже пальчиками сладко-сладко так с крючка снимает, и укладывает в ведро с лещами.
– Вот я так и знал, – улыбается.
И на кукан ее, на кукан. А супруг же здесь! Видит здесь же, как ее на кукан, супругу его на кукан! А сказать уже не может, потому что заштопаны у него уже губы машинкой швейной, такой иглой огромной заштопаны нитью суровой, что завязаны узлом.
И так и отправил их прокурор, он же и защитник, домой, что он же и палач, и мудрец, чтобы они сначала друг другу, а потом уже с явкой. Не то, чтобы тайно, а чтобы весь коттеджный поселок знал.
И они пришли домой. А как признаться, как признаться? Задудел, было, супруг там за губами своими, дудит, бубнит, а губы зашитые не дают понять, не раскрываются они, губы, и непонятно, да непонятно, нет, непонятно, что он там хочет сказать, супруг этот. А супруга в ответ хрипит, воздух глотает, у нее, напротив губы разодраны широко, раскрыты настежь и там вставлен кукан, поперек десен, и не соединяется, и только «а» из гласных и «о» из согласных, и никаких там «у» или «е». И она, супруга, стала тогда биться головой об раковину, чтобы кукан этот сбить, чтобы он хотя бы наполовину во рту провернулся, чтобы хотя бы, чтобы «у» хотя бы, про «о» согласные, конечно, и не говорим. А супруг решился нитку суровую об газ сжечь и зажег газ и стал жечь, и обжег лицо себе, а нитка огнеупорная так и осталась. А прокурор был он же палач, он же врач, и смотрел из-за балконной двери, наблюдал через стекло.
– Мокро.
– Еще мокрее.
– Вон он, вон, выплывает из-за кормы!
– Супруга, подцепляй его багром!
– Супруг, я не могу дотянуться.
– Цепляй за шейную аорту!
– Матриарх, дорогой.
– Господин наш чуть не утонул!
– Чуть не уехал на велосипеде!
– А мы тебя не предали.
– Мы тебя ждали.
– Нас пытали. А мы тебя ждали.
– Нас прокурор пытал, но мы тебя не выдали.
– Блять, лучше бы выдали!
– Что ты – Док?
– Купи нам лучше кефир!
– Или зефир.
– Он громоздится, как эфир.
– И горизонтами грозит.
– А сам все с головой своей пиздит.
– Ах, вы коняшки-говняшки! Надышались тут психоанализа на кухне и теперь Господина Матриарха своего палите?! Пустите, кому говорю!
– Нет, уж, господинчик, вылезай. Супруг, багром! Багром его цепляй.
– Продадим-ка мы тебя, пожалуй, прокурору.
– Так вы же не хотели?
– А мы перехотели!
– Прокурор, прокурор, ты где? Мы Господина Патриарха поймали!
– Да не Патриарха, дурочка, а Матриарха.
– Хорошо, тащите его на берег. Ща будем опять пришивать.
– Голову?
– Голову, конечно. А что же еще?
– Пусть разговаривает с ней, пусть бает.
– Лает?
– Икает!
– Дон Мудон, дон Хренаро, помогите! Наутилус, ты где?!
– Ишь ты, корабль стал себе звать. Корабль не собака, уехал, так уехал.
– Я хочу в Эльдорадо!
– А в Мамулу не хочешь? Мы, конечно, рады, но у тебя, господин, теперь другая миссия.
– Держи зубами.
– Да не кто, а что.
– А кого вы хотите?
– А кого вы вызывали?
– Мы никого не вызывали.
– А прокурора не хотите?
– Не хотим, не хотим! Мы Матриарха Господина хотим!
– Ну, так тогда сами и пришивайте ему, сами знаете, что.
– Ишь ты, голодный какой. Ну, на, на, дорогой, покушай. Мы тебя генералом назначим.
– Адмиралом?
– Не-не, сухопутных, чтобы все путем было.
– Будешь нам коммуникации.
– Будешь нам ассенизации.
– Господа, отпустите, пожалуйста, я вам Коровкиного Бога убью!
– А сам сможешь – Коровкиным Богом?
– Не-ет, ни за что!
– Тогда Гогом.
– Или Магогом – Де.
– Заведующим?
– Всеведующим.
– А чем?
– Как чем? Говном, Господин Матриарх. Конечно, говном. Это же опера – другая.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.