Электронная библиотека » Андрей Мисюрин » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Озеро, полное блеска"


  • Текст добавлен: 2 ноября 2020, 19:00


Автор книги: Андрей Мисюрин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Купил в комиссионке клавесин


Купил в комиссионке клавесин.

И день и ночь теперь на нем играю.

У дома – толпы радостных разинь,

Хотя мелодий я не выбираю.

Гуляют пальцы сами, где хотят.

Свободен сам – освобождаю тело.

Я пальцам предоставил звукоряд,

Зато душа моя не отлетела.

А может, ей и незачем лететь?

Она вполне обласкана звучаньем.

А скоро я еще освою медь

И дам простор мелодиям случайным.


– Здесь просто комната


Здесь просто комната. На заднем плане стол.

Да нет, не стол, а просто – круглый столик.

Он лёгкий, из соломы. Был бы он тяжёл,

То был бы кованый, на тонкой ножке твердый нолик.

А рядом стул. Нет, нет, конечно же не стул.

Придвинем к столику какое-нибудь кресло.

В него усядусь я, и буду я сутул.

Нет, не сутул, а молод и с невестой.

Невеста на балконе за моей спиной.

Свежа, конечно же, и смотрит на дельфинов.

Дельфины в море. В море не земной,

А очень водный цвет. Конечно, очень синий.

А может даже за спиной моей жена.

И вдруг окажется, что я не так уж молод.

Тогда бутылка красного нужна.

Пусть будет предо мной. Пусть осень. Дождь и холод.

Но больше всё же лето подойдёт.

Под Ялтой лето, это лучше для дельфинов.

Пусть даже отмотаю я вперед

Свой календарь. И пусть я даже сгину.


– Кончилось лето


Лето кончилось. Осень с задержкой

холода свои в город несёт,

но кроссовки уже на пробежке

пробивают на лужицах лёд.


Всё ещё мы выходим без шапок

и без курток идём налегке,

но встречает нас осени запах

на янтарном её коньяке.


Листьев медь до последней прожилки

сквозь хрустальное утро видна,

небо синего, сколько б не жил ты,

непонятна ещё глубина.


На стекле лобовом среди трещин

утром клёнов лежат пятерни,

и звучит ветер музыкой вещей, -

лучше лето, мне ветер, верни!


И рукой я смахну по старинке

со стекла красных листьев пучок,

и блестящей ожившей снежинкой

побежит небольшой паучок.


– Солдатский дом


Только глина и дерево. Дом был непрочно построен,

но уже простоял на земле этой больше ста лет,

все эпохи насквозь, за которые местные Трои

разрушались не раз с перерывом на сон и обед.


В этом доме всегда ели сельдь и варёный картофель,

пили чай со степным горьковатым на вкус чабрецом,

европейцы анфас, азиаты повадкой и в профиль,

крепки духом и телом, и в войнах прошиты свинцом.


От старинной лозы по земле разошлись виноградом,

благородным вином были в новые влиты мехи,

кровь живая страны, полководцы и просто солдаты

необъятной империи, взятые в мир от сохи.


– Дорога на Ай Петри


Мы долго забирались на вершину,

остановившись раза два в пути.

Дорога всё вилась по серпантину,

но ехать всё же легче, чем идти.


Петляли целый час мы по «зелёнке»,

в прохладе сосен скрывшись от жары,

какой-то птицы тенькал голос звонкий

и тонко подпевали комары.


Прокатный «Опель» землю чиркал брюхом,

дрожала тёща, ну а тесть молчал

и речи, неудобные для слуха,

держал в себе. Но вот и перевал.


Какие-то строения, парковка,

шипит в кипящем масле чебурек.

По кочкам, перепрыгивая ловко,

бежит навстречу местный человек.


Бежит он, но его опережают,

всегда найдутся те, кто порезвей,

и четверо уже нас окружают,

приветствуют как дорогих гостей.


Стараясь перебить один другого,

нам предлагают поскакать верхом,

поесть шашлык, купить себе спиртного

и из бараньей шкуры балахон.


Но мы благодарим и едем дальше,

стараясь никого не задавить,

торговцы, растеряв остатки фальши,

нас в спину начинают материть.


Мы подъезжаем к самому обрыву.

Под нами моря синий цвет разлит,

ведь сказано про мир наш справедливо, -

он из воды во многом состоит.


Мы стали вровень вместе с облаками,

внизу полоска суши, городок,

и горы невысокие за нами,

и под ногами вечности порог.


Тесть, выходя из Опеля «консервы»,

свободу дав измученным ногам,

сказал: "Поставь здесь пару бэтээров

и вылитый получится Афган."


– Сказочный замок


Недалеко от Мюнхена, езды не больше часа,

кончается Германия сосисочного мяса.


В стаканчиках базальтовых здесь вечность заморожена,

альпийская заоблачность взамен пустопорожнего.


У самого подножия той выспренной гористости

здесь замок романтический на радость людям высится.


Баварским глупым кёнигом тот замок был построен,

мечтателем и гомиком, и вовсе не героем.


Не очень-то старинная постройка камня белого

влечёт к себе туристов, из них здесь деньги делают.


Полна мошна баварская копейкою приезжего,

за свинство любопытствовать умеют здесь удерживать.


Когда ещё ты в силах и крепкая скотина,

иди пешком ты к замку наверх по серпантину.


А если слабоватый, одышливый скиталец,

садись тогда в повозку, храни свой жир и смалец.


Тебя, навоз роняя, упряжка битюгов,

дотянет, как родная, до самых облаков.


Есть достопримечательность у самого подножия:

в старинном ресторанчике ждёт сладкое прохожего.


Опудренные сахаром здесь пончики отменные,

едят их здесь десятками, и с кружечкой глинтвейна.


Затем, когда насытишься, в толпе таких, как сам ты,

япошек и китайцев шагай за чудесами.


И там, за поворотом, вливайся смело в очередь,

купи себе билеты, и милой тёщи дочери.


И в час затем назначенный с толпой других туристов

скорей врывайся в замок, бери его на приступ.


Своих незабываемых пятнадцати минут

ты проведи хозяином в баварском замке тут.


Узнай, где почивал король, на троне чем сидел,

что ел и пил, о чём мечтал, когда в окно глядел,


как совращён был Вагнером, забросил все дела,

и как братва баварская с поста его смела,


как ранним утром Людвига поймали прямо в спальне

и в ссылку вместе с доктором отправили нахально,


и где всего-то пару дней в стенаниях и воплях

смог провести он, а затем был с доктором утоплен.


Когда же ты на божий свет из мрака замка выйдешь,

то селфи сделай, и – вперёд, куда-нибудь на лыжи,


но перед этим запиши в каком-нибудь дейвайсе

названье замка – Нойшванштайн, не то забудешь сразу.


– А может был расстрелян Достоевский?


А может, был расстрелян Достоевский

и все мы – лишь его загробный мир?

И всё, что видим мы, вполне уместно,

и Маркс, и Энгельс, даже ленинский клистир?


Об этом ли вселенском геморрое

печаловаться нам да горевать?

Мы лишь – литературные герои,

всё та же чернь и грёбаная знать.


Всё то, что так похоже на химеру,

химерой и является. В бреду

есть те, кто всё грустит по эсэсэру,

есть те, кто в лысых верит какаду.


Есть те, кто верит им, придурковатым

несвежим книжным юношам в очках,

но лишь на неизвестного солдата

надеются, когда приходит враг.


И в ящике – не некто долбанутый

вещанье непрестанное ведёт,


а классиком в свободную минуту

свободносочинённый идиот.


Вошли в эпилептические сферы,

в мерцание невротической среды

мы только по причине высшей меры,

как пулевые в черепе следы.


Уместен даже выродок уханьский

размером всего в тридцать килобаз,

когда весь мир – как лагерь арестантский,

как Фёдора Михалыча рассказ.


– Все те, кто разместился целиком


Все те, кто разместился целиком

толпой нестройной там, в XX-том веке,

кого любил, с кем просто был знаком,

кого не знал, – все были человеки,


какими мы и в нашу меру сил

стараемся пребыть и в наше время,

кто в новый век спеша, переступил

барьер невидимый, рассыпавшись, как семя,


по незнакомым, в общем-то, местам,

лишь наспех приспособленным для жизни,

среди лежащих всюду, зде и там,

тех чресл, из которых все мы вышли.

Крестьянский быт уже не тот


Крестьянский быт уже не тот,

и в старых избах по деревне

за ради отдыха живёт

потомок хлебопашцев древних.


Живёт не так как было в старь

общины сельской член отпавший,

а наезжает как мытарь

на эти пажити и пашни.


Пузцо футболкой обтянув,

с недавних пор столичный житель,

по пробкам мается, в длину

шоссе забив как накопитель,


в субботу ломится с утра

по Щёлковке и Ярославке,

чтобы доехать до двора,

где было семеро по лавкам,


а нынче, сайдингом обит

и полон грустных приведений,

дом прадеда ещё стоит

среди заморских насаждений.


– Весенний воздух в городах тяжёл


Весенний воздух в городах тяжёл

и жителям он нагружает плечи,

лишь только за порог ты перешёл,

густая изморось летит тебе навстречу,


и ты идёшь сквозь мелких капель рой,

один из многих, молодых и старых,

неотделим от общности сырой,

нестойко расфасованной по парам.


– Лейтенантик Коля


В бою случаются ранения ноги,

а у него прострелянными оказались обе,

там, в сорок первом под Москвой, не думали враги,

что встретит их и остановит лейтенантик Коля.


Он бил их как учили и как верил сам,

что нужно бить их, наглых, выращенных в холе,

бить по мозгам, по суслам, по усам

в окопе, в ДОТе, в танке, в чистом русском поле.


Бить так, чтобы до самых потрохов дошло

всех тех, кто выживет, до их детей и внуков,

что зло всегда найдёт возмездие за зло,

и чтоб не позабыли сей науки.

Бить так, чтоб вспять они бежали без подков

в свои германии и смирно в них сидели.

Вот так и бил их Коля Третьяков,

а у мальчишки волосы седели.


– Поселок Хобда


Всего-то от города сто километров,

и мог бы я даже пробиться пешком

сквозь колкий песок раскалённого ветра,

в низину спускаясь, взбираясь на холм,

едва различая лисицу и волка, -

добраться туда,

где речушка Хобда

в то лето зелёным своим языком

ступни омывала степного посёлка.


Посёлки, аулы, немецкие дорфы,

чечены, казахи, хохлы, русаки,

немного свободны, слегка поднадзорны

в землянках сжигали зимой кизяки,


а летом в степи их в мешки собирали,

слагая у окон своих в пирамиды

коровьи лепёхи, тепла караваи,

смешной инструмент сохранения вида.


Герои войны, стукачи, доходяги,

гимнастки, шоферы, врачи, чабаны

по выжженой глине, на собственной тяге,

по собственной воле трезвы и пьяны,


брели к коммунизму, детей и арбузы

растили в полыни почти без полива,

не в тягость стране, никому не в обузу,

фронтир, чингачгуки и леди Годивы.


Дудаев Муса по набору нацменов

из ссылки суровой пробился в актёры

и в "Белое солнце пустыни", нетленно,

верхом он уехал как в некие горы.


Уехали многие, в радость и горе,

в германии, штаты, осколки России,

сменили пустыню, коль сказано в Торе,

что где-то ещё не встречали Мессию.


Но там, где речушка ещё омывает

тоску лопушиную жаркого лета,

восходит по небу звезда молодая

и сходит на землю мерцающим светом.


– Сентябрь


В небольшом городке, где стаканы берут в мельхиор

или тянут звенящую медь в без конца убегающий кабель,

зацепился сентябрь за гвоздь, вбитый в старый забор,

ненароком плеснув на асфальт обжигающих капель.


Телогрейка его затрещала и пухом и прахом пошла,

желтизной полетели клочки по заулкам сырым и суровым,

где невнятная речь стариков и младенцев груба и пошла,

и где нежность питают лишь к дойным усталым коровам.


И, дыхнув перегаром, куснув, захрустев огурцом

малосольным, и запах развеяв чесночный,

он ещё посидел с чьим-то братом и чьим-то отцом,

громыхнув напоследок железной трубой водосточной.


– Мне кажется, что всё-таки не здесь


Мне кажется, что всё-таки не здесь,

а где-то там есть кое-что другое, -

на этой мысли, словно на подвое,

дорога держится, и озеро, и лес,


и я иду под синевой небес,

скользя уже куда-то вниз по склону.

Должно быть, я спускаюсь к водоёму,

чтоб замереть там с удочкой иль без.

– Цвела обильно Родина большая


Цвела обильно Родина большая

в конце далёких тех пятидесятых,

и на перроне, поезд провожая,

сидел солдат на корточках когда-то.


В стекле киоска виден был Никита.

В газете "Правда" разворот о кукурузе.

Солдат водил по голове обритой

кусочком мыла с запахом арбуза.


Его сперва он очень долго нюхал,

неторопливо снял с него обёртку,

потом он к мылу прикоснулся ухом,

затем щекой прошёлся словно тёркой,


потом по лысой голове три раза

провел он мыла розовое тело,

чтоб, коль была б там, всякая зараза

от гигиены той бы отлетела.


И так сидел он долго на перроне,

на корточках, покачиваясь телом,

и был солдат за Родину спокоен,

и на его груди медаль блестела.


– Я тот птенец, что выпал из гнезда


Я тот птенец, что выпал из гнезда.

В награду за избыток любопытства

узнал я, что скрывает пустота

и как о твердь земную не разбиться.


Без оперенья, только лишь в шерсти,

могу летать я, не слезая с печи,

и лет уже, наверное, с шести

веду я недозволенные речи.


Засматриваюсь. Волю дав рукам,

несбыточное огребаю часто.

Положенное счастье дуракам

ко мне все льнёт как верный признак касты.


Как Сирано сую свой долгий нос

в твои дела. Тебе, полузнакомой,

я многих слов еще не произнес,

каких ты не дала б сказать другому.


До белого каленья высоты

я доберусь, в печи спалив поленья,

которые рассматриваешь ты

как некие словесные явленья.


– Постовой


Серо, сыро. Город вымер. Только в маске голубой

на пустынном перекрёстке мент зияет постовой.

Маска рот его прикрыла, а над маской нос торчит,

всё, что мать не дородила, доработали врачи.

Он стоит, угрюмый витязь, двести пять его костей

под сукном казённой формы город делают пустей,

нет ни имени, ни званья, ни покоя нет, ни сна,

мимо лето, следом осень, а затем – зима, весна.


– Альфа и омега


Там где альфа и омега

Между небом и землею

Гроб качается сосновый

Тесной туфелькой хрустальной

И мелодии фальшивой

Полупьяного оркестра

Задает печальный ритм

Старый желтый барабан.


Пахнет ладаном и хвоей

Мерно шаркают подошвы

А вороны на березе

И черны и неподвижны

И усталых музыкантов

От простуды до забвенья

Отделяют два-три шага

И всего лишь три рубля.


– Черный Квадрат Филимонова


Немая сцена Черного Квадрата.

Засиженное мухами стекло

лишь только Филимонова влекло,

а публика все двигалась куда-то.

Простые люди выходного дня

стекались к ярко брызнувшим палитрам

и льнули, словно к праздничным поллитрам,

к удушливому месиву огня.

А Филимонов, словно вышед не отсюда,

нездешне в синих сумерках парил

и потому квадрат заговорил

так внятно, словно звякнула посуда.


– Мир многомерный множества хранит


Мир многомерный множества хранит

В коробочках, салфетницах, комодах,

В корзинках, туесах и сундуках,

За шелковой подкладкой, в портмоне,

В конвертах неотправленных посланий

И в тесных тюрьмах писем нераскрытых.

Хранит в свечах бегучий свет и воск,

Освобождая в вечер холокоста,

Хранит в тепле колен, сведенных вместе,

В атласных складках сгибов локтевых,

В шкафу неловко втиснутым скелетом

И в детской комнате портретом Дориана.


– Переводчица


и потянется набережная неспешно,

сдержанно прислушиваясь к разговору,

столбенея чугуном, литым узором,

чиркая о каблучки камнем грешным,

сожалея лишь о том, что лежит под спудом

что не может трёпом поддержать трепет

королевы переводов, парапетов,

пешеходов и дельтапланеристов


– Розеттский камень


Меж землею и веками

С поседевшими стихами

Был сокрыт Розеттский камень,

Тяжким временем храним.

Прах людей лежал над ним.


Годы шаткие ветшали.

Дамы пышные блистали,

Но их платья все же стали

Зыбкой ветошью и сном,

И лишь тлен их был весом.


В тесной клетке строк умерших

Время выедало бреши,

И для конных, и для пеших

Путь вился в один конец:

Лишь родился – уж мертвец.


И синицы разлетались

Из летка тяжелой стали,

Бесконечную усталость

Разносили по мирам.

Зарастали язвы ран.


Позабыт сует мелькавших

Тяжкий холм. И сизый кашель

Бога смертного. И сажа

Пёкших хлеб печей. И труб

Кирпичи распались вдруг


И осыпались листвою

Среди пепла пестрым роем.

Кто судьбу твою откроет,

Ты, пришлец из тьмы веков

В тяжком бремени оков?


В лоне Франции далекой

Крик младенческий из легких.

И священник вывел строки

Старой немощной рукой:

"Шампольон крещён был мной".


Шампольон розовощёкий

В мир открыл две узких щёлки

И наполнил вечным соком

Развивающийся мозг:

Не жалел учитель розг.


А солдат-завоеватель

Пыль веков и прах лопатил,

Соль несли потоки капель

Пота по щетине щёк.

И лишь случай, не расчёт,


Так направил штык лопаты

В чрево пыльного оклада,

Что рука нашла солдата

Плоский розовый живот

Камня толстого. И вот


Глыбу вынесли наружу

Пота горького. И ужас

Свёл в морщины камня лоб.

А солдат ножом поскрёб

Эту розовую плоскость.


Разбросав ногами кости,

Не скрывая лютой злости,

Он чертей теперь поносит,

Что не выкопал алмаз

Иль хотя бы древний таз,


Чтоб продать сей клад презренный

И войти в родные стены

Деревушки, что у Сены

Живописно разлеглась,

Как богатый русский князь.


"Камни древние Розетты

Не дадут одеть Козетту.

Взять бы, да плитою этой

В плешь Египту запустить!" -

Вновь он начал землю рыть.


Трехъязычными стихами

Испещрён угрюмый камень,

Но не стоит денег память

Даже сумрачных веков

В лавке мяса и носков.


"Шампольон, что за причина?

Стой, опомнись, дурачина,

Ты без денег и без чина,

Занялся же пустяком -

Камня мертвым языком.


Это – тлен. Займись устройством

Ты судьбы своей. И бойся

Пустяков и вражьих козней,

И по верному пути

Твердо, как и все, иди!"


Шампольон стихи немые

Отделил от мертвой пыли,

И они века отмыли,

Время голос обрело,

Мудрым умникам назло.


Время все ж неумолимо,

И года проходят мимо,

Гнутся, будто руки мима,

И уходят без следа

В царство холода и льда.


Шампольон в годовороте

Канул, и другой породе,

Той, что вновь стадами бродит,

Место все же уступил,

Погрузившись в зыбкий ил.


– Цветные камушки бросаю в твое высокое окно


Цветные камушки бросаю

В твое высокое окно.

Узорчатая ящерка пригрелась

У входа в дом. По мрамору крадётся

Зелёный плющ. Струится виноград.

Твой раб взглянул и в ужасе отпрянул

При виде Триумфатора. Философ

Скользнул ко мне из радуги фонтана.

Приветствует развязно. Рассуждает

О сродстве душ великих и воздушных,

О близости героев и красавиц.

Его я отстранил рукой здоровой,

Прогнал коротким раздражённым жестом.

Твои шаги. Сандалии блаженства.

Твой запах! Аромат патрицианки

Мне снился на развалинах империй,

Короткий отдых острого железа.

Ты обдала меня горячим дуновеньем

И к ранам, что едва зарубцевались,

Прозрачными перстами прикоснулась,

Вошла в меня тягучей сладкой болью.

Как дорого оплачено блаженство!


– Что-то уж слишком я стал образованным


Что-то уж слишком я стал образованным,

даже постиг азы бухгалтерии.

Воздухом нынче дышу загазованным,

став генералом от инфантерии.


Пишешь, скучает в разлуке инфанта,

покуда мы мочим чужого дофина?

Как там она? В новых шёлковых бантах?

А нас окружает все вязкая глина

да сполохи странные. С теменем вровень

стала стальная, тяжёлая крышка.

Знаешь, меня беспокоит одышка

в чёрных горах, по которым мы бродим.


– Птица


Когда всем миром спится,

как мёртвому в земле,

не спится только птице

одной в сыром дупле.


Сидит она, нахохлясь,

глядит в ночной зенит

и звёздную двуокись

ноздрями шевелит.


Она подслеповата,

глуха, как снежный наст,

в ушах лишай и вата,

вода течёт из глаз.


Ей жить осточертело,

она как мир стара

и не перо по телу,

а толстая кора.


И стёкся за глазницы,

там, где темнеет мозг,

старинной ветхой птицы

воспоминаний воск,


и эта лужа света

так ясна и бела,

что древняя планета

средь звезд видна была.


– Творчество


К лимонному молвить напитку: послушен,

Шипит и стрекочет глазами веснушек,

Кипит, припадая на левую ногу,

Щебечет и плавится весь понемногу.

И я не могу уже вспомнить: откуда,

С какими туманами, звездами, снегом

Он выпал – лимонный и круглый как нега -

На эту пустыню, где в детстве я бегал.

Уже разбираю секреты, осколки,

И ссохшихся килек русалочьи кости,

Свой школьный пиджак, свои руки в наколках

Среди бестолковой и старой коросты.

В очках, где закатами вставлены стёкла

Глядеть на траву – видеть чёрные камни.

А если содрать то, что в горле насохло,

То будет лишь крик, словно пальцами в рану,

То будет лишь вопль, лишённый провислых

Постромок под брюхом, защитных веревок,

Себя размножая как вирус на кислых

Мордариях вырвется бешенным рёвом.

Он выйдет округлым лимоном из глотки

Как вдруг выпадают бестактно из десен

Красавиц осевших, седых, обветшавших,

Собою когда-то мужчин ублажавших

Зубные протезы. Как светлые росы

Внутри крокодила в мерзотной теснине.

И даже когда увязаешь в трясине

Лимон помогает нащупать босыми

Ногами столь узкую твердую почву,

Все то, что осталось еще непорочным.


Исчерченный рельсами сколок пустынный

Под бархатной тряпочкой ночи хранится

И жёлтый лимон в чёрном небе резвится

Луной не прокушенной, целой, всесильной,

И значит, тогда где-то вспыхнули звёзды,

Там, сверху иль снизу, как брачная перхоть

Двух смертных телес в липком поте огреха,

Венчающем грех будто зиму морозом.


– Фокусник


В причёске твоей седых волоска два-три.

Я – фокусник.

Ну же, считай:

Раз!

Два!

Три!

Из шляпы бумажной я кролика вынул живого.

Он очень отважный и знает весёлое слово.

Его произнес, и посыпались ленты и кольца,

хрустальная роза и знобкая взвынь колокольцев.

Глазастая кукла расправила влажные ножки

и держит во рту серебро сладковатое ложки.

Кареты у дома. Вошли оживлённые гости.

Их платья шуршат и стучат деревянные трости.

А где музыканты? Они мельтешат на балконе.

Расселись. Играют. Твои нахожу я ладони,

и все завертелось, задвигались маски цветные,

и крутят кино, и сбываются сны и

мои пожеланья тебе. И теснее объятья.

А знаешь, оно тебе очень идет, это белое платье.

А знаешь, мне нравится это весёлое наше свиданье.

Цветенье твое. И даже твое увяданье.

Когда ты в сладком трепетанье


Когда ты в сладком трепетанье

со мною встречу предвкушаешь

и в переливчатые ткани

уже обернута едва лишь


и все серебряные хрусты

считаешь в мёрзлом заоконье,

и в ночь, замешанную густо,

глядишь, сложив свои ладони, -


я всё ещё сижу с друзьями

среди веселых потаскушек

и тени зыбкими краями

касаются моих подушек,


и волосатый виночерпий

льёт влагу в золотые кубки,

и поцелуй хмельной и терпкий

продажные мне дарят губки,


а между нами – тьма. И бесы

в снежки холодные играют

и для усталого повесы

донского жеребца седлают.


– Продышав окошко в смерти


Продышав окошко в смерти,

в чешуе печальных рыб,

мы, как листики в конверте,

переправимся в Магриб.

Мускус сонного верблюда

въестся в кожу стройных ног,

с перламутрового блюда

будем есть ночных миног.

Опушит пурга нагара

серебро старинных ламп,

запершись, под небом старым,

мы разграбим древний храм,

истечём мы жарким соком,

в сладкой неге вновь умрём,

вновь появимся с востока

золотым нетопырём.


– Барбариска


Отчего, не могу понять я,

что минуло, мне все еще близко.

Снова девочка в белом платье

поделилась со мной барбариской.


И опять на садовой скамейке,

как Том Сойер и Бэкки Тэтчер,

провели над одной карамелькой

волшебством переполненный вечер.


Хоть и не был ещё поцелуем

тот невинный обмен конфетой,

но когда проглотил слюну я

милой феи, я был поэтом.


– На Шаболовке ночью тишина


На Шаболовке ночью тишина.

Чулок ажурный почерневшей башни

поставлен вертикально, и ногой

вполне могла б ты даже сбросить звёзды,

когда б не смог и эти облака.


Иду в огни. Стеклянный переплёт

заполнен музыкой и женщинами ночи.

В трактире – пиво Tuborg и лосось.

Шашлык лежит ужом на синем блюде.

Ты лижешь шарик сладкого мороза

и зонтик кукольный слегка приоткрываешь,

ласкаешь словно бабочку его.


Двенадцать. В переулке Духовском

покойники выходят на прогулку.


– Даниилу Хармсу


"Из дома вышел человек

С дубинкой и мешком,

И в дальний путь,

И в дальний путь

Отправился пешком"


Даниил Хармс


Я вышел из дому давно,

тому немало лет,

и не горит уже окно,

и дома больше нет.


Исчезли лавочка и двор,

и городок исчез,

стекла река под косогор,

и срублен тёмный лес.


Минул уже почти что век,

ну, пусть не век, а пол,

с тех пор как, странный человек,

я из дому ушёл.


И вот я в пыльных сапогах

с улыбкой. И смешком

меня вы встретили. И – ах,

ответил я стишком:


"Пока я по лесу бродил

и всё глядел вперёд,

исчез не только Даниил,

пропал и весь народ!"


– Всё меньше дерева и бронзы


Всё меньше дерева и бронзы,

и цокот каблучков всё реже,

торговки "эскимо" исчезли,

растаяв в воздухе морозном.


Исчезли пирожки с повидлом,

ситро и газвода с сиропом,

и пахнет сероводородом,

там, где благоухали липы.


Повсюду пластик, пластик, пластик,

мерцанье глянцевых экранов,

и толпы стриженных баранов

асфальт и плитку пидорасят.


А может, это глаз с изъяном,

и вижу город я с изнанки?

А может, выпил я полбанки

и задремал в угаре пьяном?


– Миллениум


Так и живу на свете пацифистом.

Пока в твоём бокальчике кларет,

пока не грянул неизбежный выстрел, -

ем вишни и гляжу на пистолет.


Наш старый дом сильнее непогоды.

Когда за окнами холодный ветер свищет,

кладу в камин смолистое полено

и ярче освещается жилище,

и сразу проясняются портреты:

красавицы с печальными глазами,

мужчины в золоченых эполетах…


Миллениум назад мой предок древний

носил на голове рогатый шлем.

Из всех искусств – при множестве умений! -

предпочитал владенье топором.


Иные рубят вяло или криво.

Мой предок Карл умел рубить красиво.


Не тот он Карл, кораллы что украл,

хотя и он любил не мало Клар

во дни, когда и не было кларнета.

И, утвердив развитие сюжета,

пройдя толпой по проторённым тропам,

его наследники любили пол-Европы:

британских озорных островитянок,

больших и жарких, словно печь зимой, голландок,

любили немок (сладок цукеркухен!)

и в Польше, заводя себе коханок,

цветы несли худышке и толстухе

и знали толк и в зрелости, и в девстве.


О, Господи! Да не прервётся нить,

коль русских девушек мне довелось любить!


Куда спокойней в Датском Королевстве.


– Две прохладные песенки


Мой друг, мы заслужили эту осень,

Весенний растранжирив капитал,

И наш весёлый летний паровозик

На перекрёстках жизни приотстал.


А сердце то прихватит, то отпустит,

То застучит, как старый телеграф,

То, молча, пятерню свою опустит,

От бремени тяжелого устав.


Намеренья ясны, а также мненья,

Мотивы и маршруты невпролаз,

А солнце над пустыней воскресенья

Слезоточиво для открытых глаз.


А сердце то прихватит, то отпустит,

То застучит, как старый телеграф,

То, молча, пятерню свою опустит,

Все золото из прошлого собрав.


Блестят в грязи разобранные рельсы,

Гвоздит кайлом оранжевый чечмек.

Ты лучше у костра пойди, погрейся,

Усталый одичавший человек.


А сердце то прихватит, то отпустит,

То застучит, как старый телеграф,

То, молча, пятерню свою опустит,

Все прошлое в один кулак собрав.


В траве сидят кикиморы и бесы,

Разбросаны пустые пузыри.

Мы шли и шли, не сознавая веса,

Избыточности прожитой зари.


А сердце то прихватит, то отпустит,

То застучит, как старый телеграф,

То, молча, пятерню свою опустит,

От бремени тяжелого устав.

* * *

Дрожит над оленьей упряжкой

Сияние зимних огней

И путь этот белой бумажки

Пустынней и даже ровней.


Ты перлы роняла свои,

Ножом отхвативши полмира,

И лезла в бутылку кефира

И рыбкой сидела внутри.


И даже коней златогривых

Не хватит, чтоб сказку вернуть,

Холодного ветра порывы

Завьюжили смутный мой путь.


Ты перлы роняла свои,

Ножом отхвативши полмира,

И лезла в бутылку кефира

И рыбкой сидела внутри.


Настырны зимы дуновенья.

Явленья природы вокруг.

Прикрой ледяные колени,

Озябший растрёпанный друг!


Ты перлы роняла свои,

Ножом отхвативши полмира,

И лезла в бутылку кефира

И рыбкой сидела внутри.


– Море такое, как видели двое


Море такое, как видели двое

в Ялте, разлуку нарезав арбузом.

Дама, собачка. И стянутый в узел

некто, завьюженный зимней Москвою.


Счастье банально. Любовь иллюзорна.

Официальный заполнен реестр.

Но почему-то срывается с места

некто, комок ощутивший под горлом.


– 1967 год


…в плаще болоньем

в жёлто-синий

троллейбус

и везёт торшер,

и вспоминает,

как в «титане»

горел капроновый чулок:


расплавился

и черной жижей

блестел среди передовиц,

и Терешкова улыбалась

как саламандра из огня.


Весна.

Собаки двухголовы.

Роняет штангу Жаботинский.

Плисецкая руками пляшет

и в Ассуане строят ГЭС.


Сосед – ответственный работник:

пальто двубортное из драпа,

перчатки чёрные из замши,

каракулевый воротник.


И у нее одна забота:

как бы не встретиться с соседом,

когда по лестнице с торшером

поднимется на свой этаж.


– Растревоженный я встану


Растревоженный я встану,

Мыслей гон развеял сон.

Выйду в белый стог тумана

На разброде городском.

Город спит на стылом ложе

Промороженной земли

И домов уснувших кожа

Солью льдистою искрит.


– Брови тонкие, косы вразлёт


Брови тонкие, косы вразлёт.

Ноги в танце несёт и несёт.

Руки белые помнят о зимах,

А глаза – о зелёных озимых.

Школьный вечер. Заполненный зал.

Резво скачут цыплячие ноги.

А с портретов, угрюмые, строгие,

Бородато глядят образа.


– Весёлый джаз сыграем под сурдинку


Весёлый джаз сыграем под сурдинку

И пиво выпьем, и съедим сардинку.

Пойдём глядеть на голую весну, -

Нельзя пускать красавицу одну

И доверять случайному повесе.

А если встретится нам милиционер,

Его шутливо мы в снегу замесим, -

К чему от музыканта ждать манер,

Когда он молод, пьян и очень весел? -

Произнесет унылые вопросы,

Мы сверху побросаем папиросы.

А если нам из "Дома металлургов"

Навстречу выйдут пьяные джазмены,

Схлестнусь с высоким черным трубачом

И лично буду бить по голове,

Пока она от шеи не отскочит.

Тем временем красавица хохочет,

Повиснув у меня на рукаве.

А завтра снова наш седой Шатшнайдер,

С ужимкой хитрой злого демиурга,

Ударит в старый жёлтый барабан,

И мы такой сыграем "Караван",

Что с крыши замертво закапают вороны.

Потом – "Хороший вечер на Оби",

Фокстротом брызнем из окошек – "Беби",

Сыграем бодро похоронный марш

И марш весёлый пьяных металлургов.

Весёлый джаз сыграем под сурдинку

И пиво выпьем, и съедим сардинку.

Пойдём глядеть на голую весну.

Нельзя пускать красавицу одну

И доверять случайному повесе.


– Так и останусь неразумным


Так и останусь неразумным,

Не стану экономить дни,

И ждать, когда же грянет Судный,

Не буду, чёрт меня возьми!

Веди, веди меня дорога,

Без брода в воду, в синь небес.

За ночь в соломенных чертогах

Отдам я свой могильный крест.

И никогда не успокоюсь,

Ни в этой жизни, ни в иной,

Свою единственную повесть

Я посвящу тебе одной.

Не растворюсь я в гулком мраке

И свет не высосет мне грусть.

Душа болит не на бумаге.

Молчишь? Не слышишь. Ну и пусть!


– Дорога

1

Скоро в память мою

Дней грядущих событья

Свои реки сольют

В один мощный поток,

Эхо будущих вьюг -

Всё, чем мог и не быть я, -

Лбы мгновений собьют

В угловатый итог.

Битым зеркалом лет

Отразятся сомненья,

Радость сладких побед,

Горечь ранних утрат.

Жизнь срезает на нет

Разудалость весеннюю,

Собирая в букет,

Всё, чему я не рад.

Когда время сомнет

Кожу в складки и борозды,

Когда лёд наплывет

На землистых висках,

Мне останется брод

В море канувшей прозвезди,

К берегам, где живет

Юность в розовых снах.


       2

Сплетаются в года мои мгновения,

За памяти несутся горизонт.

Вот день прошел. За ним – заря вечерняя.

И солнце дня другого ночь взорвёт.

Вот мальчик на дороге сном расстеленной -

То детство от меня спешит уйти,

С ним птицы улетают, те, что пели нам,

Когда мы так мечтали подрасти.

А время пусть стремит вперед судьбу мою,

Закручивает жизни бег в спираль,

Себя всё сокращая на раздумья,

Торопит путь единственный избрать.

Но если вдруг от искренности берега

Меня в потоке будней отнесёт,

Я знаю, мальчик тот, с глазами серыми,

Протянет руку и мечту во мне спасёт.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> 1
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации