Текст книги "КРУК"
Автор книги: Анна Бердичевская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Нотный стан
Вольф чувствовал себя гостем Сони Розенблюм. С первой минуты. Потому что, при всей своей несомненной верности множеству женщин (в том числе той, что ждала или не ждала его в Питере), сегодня, как и вчера, именно Соней оставался Вольф занят ежесекундно и, мало того, мучительно ревновал ее к миллионам молодых, тупых, грубых и недостойных мужчин. Впрочем, он и себя не считал достойным.
Дверь, в которую он заглянул сразу, как попал в квартиру, вела в спальню. Здесь стояла высокая пышная и широкая кровать, еще и под балдахином, еще и с занавесями, то есть она могла превращаться в альков, в котором при желании можно было автономно и уединенно – или не уединенно, но тайно – проживать. Да и вся комната не была, разумеется, предназначена для посторонних. Вольф и не вошел бы в нее без приглашения. Но первое, что он увидел, когда заглянул, – своего «Розовощекого павлина». В трех шагах от порога, который Вольф не сразу решился переступить, между кроватью и дверью лежала брошенная на пол перина в шелковом пододеяльнике, на ней смятый плед и подушка, на подушке обложкой вверх как раз и покоился его «Павлин». Автору непременно захотелось посмотреть, на какой странице открыта книжица. И он вошел, помахав через плечо Асланяну, чтоб не лез за ним. Павлуша, видимо, понял, Вольф оказался один в комнате…
Практически сразу он забыл о своей книжке, о маленьком, небогато оперенном своем павлине, потому что угадал: это никакая не супружеская спальня. Здесь проживает Соня Розенблюм, дочь своих неведомо куда отваливших родителей. Она была, разумеется, как Вольф и догадывался, практически сирота… Вот стул, на котором она иногда сидит, обнимая коленями виолончель, вот хлипкий пюпитр свалился под тяжестью нескольких папок, да так и валяется на ковре вместе с рассыпавшимися, разлетевшимися нотами. «Давненько, пожалуй, лежит», – подумал Вольф про пюпитр. Он прошел к окну, заглянул за портьеру, окно было балконное с неплотно закрытой дверью. Вот откуда дует… Сегодняшний зимний, быстро меркнущий и все холодающий день объявился на миг: колодец двора, по которому они с Пашей прошли за телегой на колесиках… На балконе, видимо с ранней осени, стоял столик и два стула, пепельница, бутылка из-под вина, засохшие розы в вазе. И немедленно эта ветхая декорация наполнилась для Вольфа жизнью, он увидел погожее утро (август? сентябрь?), внезапный завтрак на двоих, на балконе хозяйка в шелковом халате… Кто же гость? Заныло сердце. Он затворил дверь и плотно задернул шторы.
Над изголовьем двуспального ложа светились два матовых бра, так что в сумерках спальни альков сиял изнутри, как шатер шамаханской царицы, в котором поселилось еще и перо жар-птицы. Вольф уселся на стул и некоторое время пожил в комнате, испытывая блаженство и страдание. Он не пытался разобраться ни в том, ни в другом. Он просто проживал заново и уже целиком, как хорошую драму в хорошей постановке, все это свое путешествие из Петербурга в Москву, выход в свет «Павлина», встречи с людьми, которых не видел по двадцать, тридцать лет. Он рассматривал побледневшие физиономии старых друзей, в трещинах, как состарившаяся живопись, как будто прошло не тридцать лет, а триста… но боже, какими родными были эти развалины. Вдруг вспыхивали молодые лица женщин, совершенно свежие и живые. Какое-то манящее и опасное чувство к ним… Мебель в этой комнате и даже запах был Вольфу знаком едва ли не с детства, но за долгую жизнь стерся. В его нынешних берлогах еще стоят осколки давнишней жизни, но пахнут они разве что разорением. Здесь все жило, хотя запах увядания тоже был ощутим… Уже столько кругов жизни прошло, столько домов, влюбленностей, ревностей, разлук. И вот, на тебе. Как песня птички в январе. Вольф как будто заслушался… Покосился на кровать с балдахином, мелькнуло – это уж чересчур по-шамахански… Не для Сони. Отвернулся, закинул ногу на ногу. Достал из внутреннего кармана длиннополого пиджака свое тяжкое, как раз по руке, вечное перо. Поискал глазами бумагу, увидел под ногами долетевшие от свалившегося пюпитра листы, уложил их на колено. И прямо на чистом нотном стане привычным движением чиркнул сверху звездочку. Вольф представил ненастное вечернее небо, разрыв облаков, в нем звезда. Под нею легко, почти без помарок, из черного вечного пера вылилось стихотворение.
В две тысячи втором году
Зима вломилась столь мгновенно,
Что осени ею замена
Шла в неестественном ряду.
Вот плюс пятнадцать и уже
Назавтра минус десять ровно,
А ведь хотелось так подробно
Все рассмотреть больной душе.
Увидеть, как урчит вода,
Тут же в сосулю превращаясь,
И как потом висит, качаясь,
Чтоб рухнуть в нети навсегда[15]15
Сергей Вольф (2002 г.).
[Закрыть].
Написав, Вольф не стал перечитывать. Он положил сверху нижний лист и задумался. Он думал, вернее, представлял не следующие строки, которые сейчас напишет, а молодого парня, который спал, не допущенный в альков, вот здесь, на брошенной на пол перине, разбросав длинные ноги. Вон и подушка измята… Вольф оглядывал, минуя балдахин, комнату Сони, оглядывал, не пытаясь увидеть, разгадать, что тут было, кто был и чем завершилось свидание… Даже напротив, он видел на фоне случайных и трогательных, лично Сониных, загадочных и абсолютно понятных предметов совсем другое кино… То есть этот именно фильм он действительно когда-то видел: фильм был, кажется, французский или американский, но по хорошей французской новелле, которую Вольф тоже вроде бы читал, а потом и кино смотрел. Там было про 1968 год (а самому Вольфу было, значит, лет тридцать пять, и он глухо жил в родном Ленинграде, писал детские книжки, которые и кормили семью), про то, как во Франции, в Париже, бунтовали студенты и даже школьники. Они бунтовали за свободу, за братство, за марихуану, за секс и против родителей. И против богатства, против буржуазной морали. Вообще – против! С головою и общим руководством у них было херово, но бунт был искренний и горячий, он перерастал в революцию, распространяясь волнами от Парижа по всей Европе. Многие из бунтарей оказались в тюрьмах или в больницах, кто-то попал в мясорубку затяжных репрессий и стал придурком или калекой… Но это потом. Сначала – бунт. Баррикады, мордобой, марши, бессонницы, коктейль Молотова, вдребезги стекла витрин дорогих магазинов, вой полицейских сирен… И вот на этом-то фоне и происходило в том кино, которое Вольф помнил, но забыл, – любовь, праздность, праздник, встреча и разлука двоих таких же молодых, как и те, что бунтуют за окном. Но и еще что-то пришло на ум Вольфу – про себя, про молодого поэта, который теперь был ему как сын, про давние, давние и абсолютно живые дела… Вольф склонился над нотной бумагой и, как по нотам, спел это кино, именно как песенку спел:
Они валяли дурака,
последствий вовсе не боялись
и от валяния смеялись,
во всяком случае – пока.
Они валялись на тахте,
снимая трусики и платья,
друг друга придушив в объятья,
смеялись сраму и балде…
И вдруг на выставку пошли,
разглядывали там картины,
но водка, булка и сардины
их как облупленных нашли.
Они валялись на полу,
пока любви им было вволю,
и, подчиняясь алкоголю,
гнездо устроили в углу.
Пока хватало им еды,
они резвились, как котята,
и страстью пламенно объяты
скользили в шаге от беды[16]16
Сергей Вольф (2002 г.).
[Закрыть].
Вольф поставил многоточие, потом перечеркнул с брызгами и шлепнул точку. Потом и точку перечеркнул. И снова задумался. Теперь он думал исключительно о Соне Розенблюм. Какая-то музыка гудела в его старых ушах, в глубоких складках, в мохнатых зарослях… что-то такое знакомое… Играла Соня. Но и Вольф-папа это тоже играл! Папа был виолончелист, вот ведь что! Неоспоримый, странным образом позабытый факт… Когда Вольфа спрашивали, кто был отец, он отвечал – музыкант. Но обожал папа именно свою виолончель, свою еловую даму, любил ее больше, чем даже маму трехлетнего пухлощекого Вольфа-младшего… Эта вечная элегия Массне… Соня Розенблюм… почему виолончель?.. Ах да, она ученица Натальи Гутман. Воспоминание поплыло, как облако… «Я же видел Гутман девочкой, – думал Вольф, и как будто окуляр навел на метку «пятьдесят лет тому». – Она училась в Москве, у отцовского друга… Румяная. Крепенькая. Очень серьезная. Очень хорошая… до красоты хорошая. Какая есть, так и играет. Никакой отдельной техники, напрямую ломит всю музыку… всю, как есть… И сейчас, немолодая и располневшая, все так же сильно и окончательно играет…» – Вольф вернулся в настоящее время, к Соне Розенблюм. – Вот у кого учится моя красавица, моя розовая ветка, зеленоглазая… И зачем ей, тощенькой, эта еловая бандура, таскаться с нею… Даже папа все грозился пустить виолончель на растопку…». Старик остановил бормотание в собственной голове, потому что память налетела на серую, холодную стену: блокада. Он отпрянул. Туда нельзя. Он вдруг похолодел до онемения пальцев в левой руке, но потихоньку отогрелся. Совсем отогревшись, улыбнулся диковато, глянул на ноты, написанные Соней карандашом, кое-как. Но в графике этой, в самой карандашной мягкости и недосказанности была красота. Он стал просматривать ноты, и музыка загудела, странная… Перевернул лист на другую сторону и написал:
Сойди с крыльца, сойди с тропы, сойди на нет,
Сойди с ума… Сойди за идиота.
Пусть будет утром влажно на душе.
И напиши – и вышвырни – сонет,
Листочек знаков – только и всего-то —
Твоей судьбы случайное клише.
Прикинь размер,
размер стиха, размер греха,
Всему на свете есть размер и срок.
И растяни тальяночки меха.
Вот смысл жизни,
Смысл и урок[17]17
Сергей Вольф (2002 г.).
[Закрыть].
Он только успел дописать, как раздался бой корабельных склянок. Моряк отстоял вахту, его звали в кают-компанию, откуда пахло котлетами и горячим пюре.
Утро вечера му…
С утра Чанов был озабочен предстоящим путешествием. Был занят до последней клеточки своего все ж таки молодого, напряженного, мускулистого, послушного воле разума организма. Он чувствовал себя ХОРОШО, вот так, большими буквами это слово было написано на невнятном белесом полотне дня. За утренним чаем он легко определил очередность забот, среди которых были дела паспортные – заменить старый иностранный на новый, а также заскочить к Марко Поло, взять у тети Маруси справку о доходах для получения визы. Зайти к дантисту. Можно заглянуть в магазины, подумать об экипировке. Купить типа саквояж. В конце дня, возможно, заскочить в Крук. И там наверняка застать всю компанию. Обязательно. В глубине сознания в нем тлела горячая точка – прощальный взгляд Сони Розенблюм, когда она вдруг отпала от стола, за которым все сидели, и каким-то неуловимым образом очутилась за соседним, в компании с Давидом Дадашидзе. Она глянула напоследок прямо в глаза Чанову, но даже когда Соня перелетела в новую стаю, они продолжали какое-то время сидеть рядом друг с другом, спиной друг к другу, почти касаясь, и оба это чувствовали, и оба чувствовали, что чувствуют оба… Ну и ну… Когда он отвлекся? Или она? Или оба?..
Но утром Чанов о Соне не думал, нет. И не подозревал даже, что уже к вечеру, когда зайцем поскачет на свое насиженное место, в Крук, он почувствует, как Сонин давешний прощальный взгляд не тлеет, а разгорается, искры летят. И жжет под ложечкой. Но это под вечер, а с утра он словно знать не знал – что за Соня такая!.. – и не поверил бы, ей-богу, что накануне так маялся, так обмирал при одном только имени Соня… Утреннего Чанова ничто не сбивало с толку. Он и на всевозможных барышень сегодня поглядывал, как абсолютно свободный мужчина, с интересом и с удовольствием. И при этом думал свою свободную от девушек мысль: «Как там, в Швейцарии, зимой?..» Он носился по городу, по унылейшим конторам, и все ему удавалось. Легко! И в жэке, и в паспортном столе, и вообще повсюду работали милые девушки, и Чанов, как бывало в юности, смотрел на них ласково, с наглой и искренней симпатией, никого ни к чему не обязывающей. Девушки шли навстречу, ему выдавали справки не завтра, а сегодня, прямо сейчас, и подробно советовали, что и как делать дальше, чтобы ускорить… Он даже цветы и шоколадки не дарил, он сам был цветок и шоколадка, сам – приз, сам принц из сказки. ХОРОШО! Все шло хорошо. И даже зубной врач, премилая барышня, без всякой очереди, как будто ждала именно его, поставила Чанову серебряную пломбу практически без боли. Турбина у него во рту пела о горном воздухе массива Юра, и свежий ветерок холодил гортань, внимательные глазки барышни над голубой антисептической маской вызывали встречные покой и доверие, волновало, но только слегка, прикосновение ее колена к бедру.
Он был свободен. Кажется, он был свободен от всех барышень мира, и от этого наваждения на мосту, от невыносимого розового цветка – вчистую свободен… После стоматолога нельзя было есть полтора часа. Между тем похолодало, да и все срочные дела вдруг закончились… Есть как раз и захотелось… Еще только едва-едва начал, нет, не смеркаться, но как-то задумываться о сумерках такой успешный, такой не изрядный, но порядочный день… то есть именно рядовой денек… Чанов-то был рядовой младший лейтенант запаса, он ездил, бывало что, на сборы… Он вспомнил об этом, о маршировках на плацу, по четыре и по восемь в ряд, о том, как он, самый младший лейтенант, умудрялся руководить, командовать… Пррравое плечо – вперред! Крррасота… Но хочется есть. Когда нельзя. Именно как на плацу. Пожалуй, можно было попробовать зайти отвлечься в магазин одежды. В какой? В такой, что покруче! Он ведь не юнец уже, на самом-то деле…
И Чанов зашел в магазин «BOSS» на Садовом, потому что шел мимо.
Магазин был чист и пуст. Сначала Чанову показалось, что совсем пуст, но от стройных рядов хромированных вешалок отделился внезапно, словно из воздуха соткался, безукоризненный молодой человек, приблизился бесшумной походкой и сказал с задушевной улыбкой: «Здравствуйте! Вам помочь?» «Что же они в магазине мужской одежды барышень-то не завели?» – подумал Чанов. Он тупо отвернулся, как будто молодой человек был манекеном или привидением. Нежитью, которая болтает неведомо что в глубинах подсознания… «Барышни-то, они чирикают, они живые, им любопытно, – Чанов пытался думать о симпатичном, но уже не получалось, уже не катило. – Барышни посоветуют какую-нибудь глупость, и уже не так мутит… от этого… бесконечного… отутюженного… мертвого… барахла…». В этом бескрайнем, строго разлинованном море портков, кафтанов и онучей высшего европейского качества Чанову захотелось чего-то действительно нужного, дорогущего или того дороже, но чтоб хотелось. А хотелось, и все сильнее, пожрать. Котлет, например, хотелось, с горячим пюре… Вот сейчас возникнет еще один безупречный, предложит свою помощь. Что этакому может ответить голодный человек в отсыревших ботинках? Чем ему сможет помочь привидение от BOSSa?
Следующий безукоризненный, почти прозрачный средний европеец возник из небытия, улыбнулся и задал тот же обязательный вопрос. Чанов улыбнулся зеркально и ответил вопросом же: «Где у вас уборная?» Фантом даже не огорчился, он улыбнулся еще чуть приветливей: «Идите за мной». И отвел в туалет. В кабинке Чанов понял, насколько же всем недоволен. Собой, что приперся в это преддверие царства мертвых, туалетом, в котором все было настолько круто, что без инструкции не понятно, куда и писать, одеждой, которую не хотелось покупать и тем более мерить, не потому что дорого, а потому что скууууууушно. Он все-таки примерил одну куртешку. И петли для всех пуговок страшно тугие, одноразовые, что ли… застегнулся и в морг. «Пошли они все!» – коротко и исчерпывающе подумал Куся и вылетел в ближайшую абсолютно прозрачную дверь, раскрывшую перед ним свои инфернальные створки…
Чанов летел по Москве на всех парусах. Он не бежал, но шел широко, то перепрыгивая через снег, то прокатываясь по ледяным дорожкам, то петляя между машин. Он шел не по знакомому маршруту, а по направлению к Круку. Он двигался быстро, но вечер настиг его, и вот уже засветились габаритные огни машин, вот и фонари затуманились белым молочным светом, и окна затеплились повсюду. Ему опять было хорошо, просто восхитительно, он даже представить уже не мог – как это могло быть иначе… На Цветном бульваре зажглись огни цирка, Чанов остановился на миг. Девушка налетела на него сзади, радостная, чуть не упала, он подхватил ее и увидел, как погасло ее лицо – ошиблась, бедная… Вот тут его и прихватило снова вчерашним Сониным взглядом. Тут и зажгло под ложечкой. Неужели и для Сони он оказался ошибкой, не тем…
Быть не может! Он снова понесся по сумеркам, подсвеченным фонарями. За десять минут с хвостиком – извилистые проулки, скверы, бульвары, проходные дворы привели Чанова в Потаповский переулок, он влетел за чугунный кованый забор во дворик с узким и высоким, четырехэтажным то ли флигелем, то ли башенкой в центре, в котором, похоже, люди не жили. «А я здесь бы пожил», – подумал запыхавшийся Чанов и, прокатившись с разбега мимо башенки в глубину двора по длинной ледяной дорожке, уперся ладонями в ржавую железную дверь подвала. Рядом с дверью, над красной кнопкой звонка, красовалась оторванная от ящика для почтовой посылки старая-престарая, прошловековая фанерка со следами от гвоздиков, похожими на татуировку. Это была вывеска. На ней были криво написаны, кажется, пальцем, обмакнутым в настоящие, древние чернила, всего четыре буквы: КРУК.
А к самой двери был прилеплен скотчем лист писчей бумажки формата А4 с надписью, нашлепанной на компе и отпечатанной на строчном принтере:
НЕ БЫВАЕТ НАПРАСНЫМ ПРЕКРАСНОЕ
Литературный вечер
Начало в 19.00
Чанов вошел в ржавую дверь, прогрохотал по подбитой железом лестнице, ведущей вниз, и очутился в коридоре, выкрашенном красной масляной краской, заодно и с потолком. Из кухни пахло в точности как ожидалось: не больно-то вкусно, но съедобно и горячо. Чанов с разбегу влетел в прокуренный синий зал.
Крук готовился к литературному вечеру. Распоряжалась всем Лизка и делала это вполне толково. Столы пришли в движение, часть лавок пригодилась на сооружение небольшого помоста возле дальней стены, на помост водрузили стол и стулья для почтенных гостей-литераторов и литературоведов, стол даже скатеркой накрыли обтрепанной, плюшевой, желтенькой, сверху графин и стаканы… Несмотря на кутерьму с перестановкой, посетители по углам ели и пили, а в одной из компаний даже гитара подавала надтреснутый голос…
«Однако, никого!» – с неудовольствием как бы воскликнул Чанов, но не вслух. Уселся за стол и задумался. Все о том же: почему чуть ли не битком набитый Крук кажется ему практически пустым. Почему все эти симпатичные посетители – галдящие, умненькие – ух, какие! – только фон, только среда обитания для его круга? «Да как же так вышло! – со все возрастающим (вместе с голодом) раздражением говорил себе Чанов. – Кто же они, то есть мы, такие, если я через ВСЮ МОСКВУ XVIII ВЕКА, рысью на белом коне сюда к ним и к себе прискакал?.. А их-то – и нет…»
– Лиза! – гаркнул он через весь зал (именно в зрительном зале он, оказывается, уже и сидел, на девятом примерно ряду, правда, все же за столом, как жюри на просмотре или режиссер на прогоне). Бедная Лиза о чем-то вежливо и твердо спорила с волоокой литературной дамой, они неспешно и азартно препирались о чем-то принципиальном, типа о микрофоне, но тем не менее Лизка голодного Чанова заметила, и, между делом ухватив за рукав зазевавшегося официанта, отправила его в девятый ряд. Чанов заказал грибной суп, жаркое в горшке, чайник чаю. И покорился судьбе. Никого так никого. Постепенно в зал потянулась непраздная публика, возможно, сплошь читатели современной литературы, друзья и подружки литераторов. «Почему же?.. – снова принялся неприлично настойчиво вглядываться в незнакомые лица Чанов. – Вон хоть та парочка очкариков-пересмешников… Джон Леннон и Ринго Старр…». Для этих первокурсников жизни даже его младая команда – Павлуша, Блюхер, Дада – в отцы-командиры сгодились бы. А Битлы – в прадедушки… Но вряд ли они вообще думают о родне. Не видит эта поросль никого, кроме себя. Отцы их уже достали, а командиров они в гробу видали. Да и Леннон (вслед за Шекспиром) был да сплыл. Юнцы были поглощены своей собственной, как им казалось, самостоятельной игрой. «Снова молоденькая травка лезет к солнышку, – думал Чанов мысли пожилого человека. – Здесь и сейчас затевается и вершится их первый молодежный Уимблдон, их юношеская Формула-1…» Эти пассионарии-по-возрасту были не вполне доступны его воображению, как и памяти, он не помнил себя таким. Совсем дитятей помнил, а таким вот отроком – нет… Видимо, он в этом возрасте тоже был очень занят и ничего не копил впрок… Теоретически понятна торчащая вера подростков в право на реальную победу, в то, что победа вообще реально существует и что она абсолютно им (каждому!) впору, а они – юнцы – абсолютно впору ей. Было ли такое в его пятнадцать-семнадцать? «Кажется – нет», – с опозданием удивлялся он на себя. Всегда, всегда, во всех бегах, проектах, романах, во всех хоть сколько-то спортивных играх Кусенька неизменно и с легкостью отдавал или хотя бы готов был отдать пальму первенства, чемпионский пояс, медали всех достоинств и особенно кубки. Что же он за игрок такой! «Что ли – лузер?» – вспомнил он компьютерно-сленговое, не до конца понятное слово. С кем же и на что, если не на чемпионство, он играл свои игры? Главное не победа, главное участие… Это, что ли, и был его принцип? Или действительно его игра только сейчас, на старости лет, возможно, и начинается?..
Чанов рассматривал новеньких и убеждался – ух, как они претендуют!
И хорошо, и Бог с ними, пусть торчат… И почему не поболеть за неизвестных героев чужой эпохи? Смотрит же он иногда, и с удовольствием, баскетбол или футбол в ящике. Потребляет чужой адреналин в безопасных дозах… Шоу… Да чем же плохо! Гляди, если хочешь, участвуй, если можешь, а не хочешь, не можешь – вали! Все молодые правы во всем. Значит, и он был прав, пока был молодой. И что же, что ставил только по маленькой, какое время – такие ставки… И с чего это Блюхер вздумал, что он, Кусенька – большой игрок?.. И что все – игра, что она глобальна, что она и есть программа всего? Или Блюхер не это думал?..
Чанов чувствовал, что он не справедлив и не точен, оттого еще больше сердился на Блюхера. Чанов, не поемши, бывал еще в детские годы непременно сердит. Это бабушка Тася отлично знала и посмеивалась, а мама и до сих пор не узнала, пугается каждый раз… Чанов припомнил бабушки-Тасин мимолетный насмешливый взгляд, да и прекратил сердиться. Тут и принесли грибной суп прямо в девятый, условно, ряд, на лиловый стол поставили, за которым еще три барышни с книжками и тетрадками сидели бочком и два ироничных щенка, Леннон с Ринго Старром, пристроились.
Куся хлебал супчик с горячей ржаной булкой и изучал литераторов-юниоров тупым взглядом исподлобья. Юноши чем моложе, тем талантливей смотрелись. Барышни за столом и в зале были очень хорошенькие, а некоторые еще и очень, очень серьезные. Они ждали начала. А вот и началось. Волоокая дама подзынькала по графину граненым стаканом имени скульптора Мухиной. Тишина более или менее устаканилась. Чанов мигом разобрался с супом и понял с трудно переносимой ясностью – больше не хочется. Ни-че-го не хочется. Особенно русского жаркого в горшке. Но еще сильней и определенней не хотелось современной русской художественной литературы. Он, придумывая, как бы аккуратно свалить, оглянулся. И встретился глазами с Соней, только что возникшей в дверях.
Не удивился, не вздрогнул, не побледнел. Только строчка именно из советской художественной литературы осуществилась вдруг в виде объективной реальности:
Не бывает напрасным прекрасное.
Вот в чем дело, Соня-то была прекрасна… А он забыл. Знал, но забыл.
Из-за ее плеча выглянул на себя не похожий Дада. Его эспаньолка слилась с небритой физиономией. Разбойник. Глаза блуждают. Герой старинного фильма «Дата Туташхиа»… Чанову еще больше не захотелось ни-че-го. Кроме Сони. Видеть ее. Быть с нею. Сегодня. Сейчас.
И все-таки… Чанов колебался, как слишком уж точные и оттого нервные весы. Он и был по зодиаку Весы. «Почему сегодня? – подумал он. – Можно завтра. Утро вечера му…»
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?