Текст книги "Живая вещь"
Автор книги: Антония Байетт
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Леди Роуз погрузилась в сон. Мэттью Кроу бережно и любовно пристроил ей поверх лица её соломенную, с колесо, шляпу. Антея попинывала песок прекрасными, подвижными пальчиками своей ноги. Девушка Уилки улеглась в тени лодки и Уилки затащила следом за собой, по-хозяйски положив руку на его потную талию. Кроу, откинувшись назад, тихонько захрапел. Антея принялась втирать масло себе в кожу. Александр, необычно оживлённый после еды, предложил отправиться на прогулку и сам не знал, радоваться или печалиться: его приглашение приняла одна Фредерика.
– Видела ли ты здешнюю церковь?
– Нет, я даже не знаю, кто были эти Сент-Мари, святые Марии. И почему их несколько.
Они перевалили через белую дюну, миновали какие-то белые домики. В то время Камарг не был ещё наводнён толпами туристов, из-за тлетворного влияния которых здесь позже построят загоны в американском стиле для печальных табунов стреноженных, костлявых лошадей, воздвигнут сувенирные ряды, где станут продавать шляпы пастухов-гаучо, техасские сомбреро, различные фуражки, форменные и не очень (с изображениями Микки-Мауса или розовых фламинго). Не прикатила ещё сюда – вслед волне туристов, нагоняя и перегоняя её, – волна хиппи 1960-х годов; эти хиппи будут следовать толпой за цыганскими шествиями (о которых Александр минут через десять рассказал Фредерике), после чего встанут лагерем на этих девственных пляжах, будут здесь петь, курить, любить, гадить, и бледный песок сделается по всему побережью цвета дорожной грязи.
В 1960-е годы любое место, которое хотя бы приблизительно могло считаться отдалённым и экзотически-священным, заполонят орды искателей далёкого и экзотически-священного. В начале 1970-х Фредерика напишет статью о перенаселённости городов, о пережитках индивидуализма, о коллективном сознании и фестивале в Гластонбери. В 1980 году Стоунхендж окружат изгородью, как концлагерь, с той лишь разницей, что нельзя проникнуть внутрь; вскоре после этого некий француз предложит оградить Сфинкса прозрачным пластиком, дабы он (она, оно) далее не разрушался (не разрушалась, не разрушалось). Мир станет таким, что уже нельзя будет никогда и нигде пройти спокойно, как прошли Фредерика и Александр в этот день по деревенской улице, где некогда бродяга Ван Гог втыкал в чистую пыль на обочине треногу своего мольберта.
После смерти Христа, рассказал Александр, Мария Иаковлева, Мария Саломеева, Мария Магдалина (в некоторых вариантах предания Мария Магдалина отсутствует) прибыли сюда из Палестины. С ними была и темнокожая служанка Сара (что ни одним из преданий не отрицается). К этой деревушке их прибило после долгих дней скитания по морю – без пищи, воды и вёсел! – что было, конечно же, настоящим чудом. Как было чудом и Сарино появление в лодке: Мария Иаковлева бросила на воду плащ, и Сара смогла прийти к ним по воде. Каждый год статуи этих святых, всех трех, несут к морю и ритуально погружают в воду; и каждый год сюда съезжаются со всей Франции цыгане, считающие темнокожую Сару своей святой покровительницей, и празднуют это омовение и чудесное новое рождение. Есть мнение, что в сознании цыган Сара связана с их очень древним восточным божеством, Сарой Кали.
– А, так это Кали-разрушительница! – сказала со сведущим видом Фредерика (в действительности зная только само это ужасное имя и прозвище). – Одна из богинь, вышедших из моря. Как Венера. Теперь понятно, отчего говорят, что в странах Средиземноморья богини – одна другой краше. Ну ещё бы.
И всё-таки статуи Марий в церкви вызвали у неё – нет, не разочарование, а некое смятение. Сама церковь снаружи напомнила ей крепость, очень старая, суровая, высокая и квадратная. Внутреннее устройство было под стать, без затей, проход и поперечный неф, голые, ничем не украшенные каменные стены, и это приятно отозвалось в северной душе Фредерики – как подобающая простота. Однако натуре её совершенно претила атмосфера храма, где в тёмно-сумрачном, после солнца, воздухе плыли ряды свечей с хрупкими, остроконечными огоньками пламени и затейливые, смутно различимые фарфоровые, медные, картонные таблички благодарили такого-то, такую-то за щедрое пожертвование, а запах старинного камня скрадывался запахами старого воска и курений, ладана и мирры. Священные скульптуры двух Марий стояли неуклюже, как будто наклоняясь с пьедестала, за перильцами. Лица обеих напоминали китайских кукол – умильные, круглые, розовощёкие; и у той и у другой на голове венец или венок из белых шёлковых шарообразных цветков, перевитых нитью жемчуга. Одеты они в платья из фуляра, одна в розовое, другая в бледно-голубое, с золотыми фалбалами, и газовые накидки. Обе улыбаются бездумно. Фредерике они неодолимо напомнили куклу Джейн, которая пялится, безжизненно прислонясь к кухонному буфету на картинке к сказке Беатрикс Поттер про двух нехороших мышек. То были первые подобные скульптуры святых, увиденные ею в Провансе: семейство Гримо, как и многие жители Нима, стойко придерживалось протестантизма. Фредерика вопросительно взглянула на Александра: где же, мол, темнокожая Сара?.. Она в крипте, сказал Александр. По ступеням они проследовали вниз.
Сара была совершенно иная. Её отчётливое, тёмное лицо с красивым носом, вырезанное из дерева, имело печать суровости и вместе дерзости или вызова и что-то по-настоящему восточное (хотя её воланы и накидка – тех же легкопенных, пастельных тонов, что и у её святых товарок их верхнего помещения). Она окружена частоколом тонких кованых канделябров – горят конические свечи, ярко-жёлто развеивая темноту. Перед нею лежат груды цветов – ибо это она здесь самая возлюбленная и лелеемая святая! – умирающие живые гладиолусы, распустившиеся навеки розы из шёлка, бессмертники. За нею на алтаре – рака, сквозь стекло можно разглядеть одну-другую кость! – голень, руку? Вот так же в Британском музее выставлена женщина, неразрушимо сохранившаяся в песке, казалось бы вопреки рассудку: её красноватая, точно выделанная, кожа начала шелушиться на висках, на уши свисают прядки мёртвых тёмно-рыжих волос. Для многих английских детей эта женщина – первая встреча со смертью, она лежит, подтянув колени к подбородку, лежит и шелушится, напрягшись всеми сухими жилами. Смерть сама, вещь сама. Деревянное изваяние, кость, полуженщина-полуалтарь, полукукла-полубожок в частоколе свечей, льющих свет в закопчённый свод. Пойдём на солнце, сказала Фредерика, хватит тут быть.
Выйдя из церкви, они испытывали какую-то неловкость. Александр, маскируя замешательство эрудицией, сообщил Фредерике ряд сведений о других средиземноморских богинях.
Он пересказал ей восхитительную историю Форда Мэдокса Форда о скульптуре Богоматери Замка из Сент-Этьен-де-Гре. Богоматерь, сообщает Форд, явилась молодому пастуху в Малых Альпах, когда тот тесал камень, и пожелала позировать ему для скульптуры. «Когда скульптура была готова, Она выразила полное удовлетворение этим изображением, не только как своим портретом, но и как произведением искусства. – (Я специально попросил епископа подтвердить мне последний пункт!) – Таким образом, миру был явлен окончательный эстетический канон»[66]66
«Прованс: от менестрелей до машины», часть III, гл. II, Париж – Дижон – Средиземное море.
[Закрыть]. Форд вознамерился во что бы то ни стало узреть этот новый художественный ориентир. Оказалось, однако, что в храме статуя так тщательно закутана в широкие одежды, украшенные тесьмою и кружевом, и закрыта вуалью, что совершенно невозможно разглядеть фигуру или лицо. И вот наконец однажды он пришёл в церковь и увидел: на одном из стульев покоится золотой венец, на другом улеглись волны кружева и две старушки, похожие на жужелиц, что-то такое помывают в оловянной ванночке…
«И вы только представьте, – процитировал Александр, – скульптура Богоматери оказалась не чем иным, как грубо обтёсанным куском красноватого камня». Примитивное, почти первобытное изображение – таким вот, наверное, и пытался потом подражать Анри Годье-Бжеска[67]67
Анри Годье-Бжеска (1891–1915) – французский и английский скульптор-вортицист, находился под влиянием Родена, а также взял за образец работы туземных скульпторов.
[Закрыть]. Ну а разве, с улыбкой продолжал Александр, крестьянская мадонна, явившаяся пастуху, могла бы признать совершенным какое-либо иное изображение? Ведь и Кибела[68]68
Великая Мать, фригийская богиня, символизирует плодородие.
[Закрыть], и Венера были объектами поклонения в виде конических камней. Как это прекрасно, как удивительно, воскликнула Фредерика (по ассоциации – красноватый камень – вспомнив красные скалы Руссильона). Александр между тем заговорил ещё об одной скульптуре – «Данаиде» Родена – с бережной, чуть отвлечённой чувственностью, как он хорошо умел. Затем – о Венере Арльской, которую нашли во время раскопок тамошнего Античного театра: она классична и грациозна, у неё две целые руки, в правой она держит золотое или мраморное яблоко[69]69
В действительности Венера была найдена в Арле без рук, руки восстановлены скульптором Франсуа Жирардоном (1628–1715), он-то и вложил яблоко в руку богини.
[Закрыть]. И конечно, процитировал письмо Ван Гога из Прованса: «Здесь есть своя Венера Арльская наряду с Венерой Лесбосской, и, несмотря ни на что, легко можно ощутить во всём этом некую вечную младость…»
– Ах да! Ван Гог, – сказала Фредерика. – Что ты там пишешь о Ван Гоге?
Они уселись в кафе и заказали французский лимонад, citrons pressée[70]70
Подают выжатый лимонный сок, сахарный сироп и воду, посетитель сам смешивает напиток по вкусу.
[Закрыть], и Александр поведал Фредерике о своих колебаниях, о привязчивом соломенном стуле, о быстротечном лете 1914 года, о сердце Кабестана. Что же здесь сомневаться? – удивилась Фредерика, конечно же надо писать «Соломенный стул», пьеса уже живёт у тебя в сознании! И они стали обсуждать, как бы лучше написать эту пьесу. Сделать ли её простой, непреклонно классической, соблюсти три единства, ограничив действие ужасными днями битвы с Гогеном? Или составить пьесу из эпизодов, придать эпичность, введя по крайней мере брата Тео, а может быть, и других действующих лиц, например грозную фигуру пастора-отца из Нюэнена? Фредерика стала растолковывать Александру (а он как раз собирался объяснить ей это сам), что писать пьесу о художниках трудно по определению: арльская проститутка, соперничество, отец, брат, новоиспечённый племянник Винсент Ван Гог – всё это осуществимо; но вот как вывести на сцену битву цветов и форм?! Разговор становился всё жарче, всё увлечённее. И если до этого Александр не был убеждён в своих намерениях, то теперь он уже ничуть не сомневался, что работает над «Соломенным стулом». (Парадокс заключался в том, что, избавившись наконец-то от неясности, от скопившегося напряжения, за следующую неделю он с лёгкостью произведёт, соорудит, сварганит мелодраму в стихах о Кабестане, от которой гости Кроу получат цивилизованное удовольствие.)
Может быть, в эти минуты и случилось первое взаимное движение навстречу, смутно почудилось, что они – друзья, нуждаются друг в друге, будут знаться многие годы? Неизвестно. Хотя в голове у Фредерики мелькнуло, что плотское влечение – помеха для разговора, что разговор Александра с тобой как с равной – радость, от которой трудно отказаться. За всё это время он ни разу не коснулся её, лишь напоследок мимолётно погладил по выгоревшим, пружинистым волосам и сказал: «Спасибо», с подлинным чувством. Она отправилась домой, на свой чердак без окошек, полная ликования и томления; с улыбкой думала о Пречистой Деве, милостиво поселившейся в красном камне, представляла сцены из «Соломенного стула», вспоминала солнечный треугольник плавок Александра на носу лодки. Этим летом больше они не увиделись.
Эмилю Бернару, Арль, июнь 1888 г.
Провёл неделю в Сент-Мари – попал сюда, проехав в дилижансе через Камарг с его виноградниками, песчаными пустошами и полями, столь же плоскими, как в Голландии. Здесь, в Сент-Мари, есть девушки, которые заставляют подумать о Джотто и Чимабу́э[71]71
Джотто ди Бондоне (1266 или 1267–1337) – итальянский художник и архитектор, основоположник Проторенессанса. Чимабуэ (ок. 1240 – ок. 1302) – флорентийский живописец, один из лучших мастеров этой эпохи.
[Закрыть], стройные, прямые, слегка печальные и таинственные. На совершенно плоском песчаном берегу – лодки, зелёные, красные, синие, чудесные своей формой и цветом, совсем как цветы…Мне очень уж хочется понять эффект насыщенного синего в небе. Фромантен и Жером[72]72
Эжен Фромантен (1820–1876) – французский художник-романтик, совершал поездки в Алжир и в Египет. Жан-Леон Жером (1824–1904) – французский жанровый художник, писавший картины на сюжеты Востока и Античности.
[Закрыть] видят землю юга бесцветной, многие видят её такой же. Боже, ну конечно, это верно, если взять сухой песок в руку и посмотреть на него вблизи. И вода, и воздух при этаком взгляде – бесцветны. Но нет синего без жёлтого и оранжевого, и если наносить синий, то не обойтись и без жёлтого с оранжевым, ведь так? Ну, теперь ты скажешь, что я тебе пишу сплошные трюизмы.
7
Рождение
(I)
В Блесфорд пришёл апрель (вернёмся немного назад). Солнце перестало быть холодным. На алтаре в церкви – весенние цветы. Маркус пребывал в беспокойном душевном состоянии, но этого не заметили – слишком много думали о ребёнке Стефани. Сама Стефани казалась всё спокойнее, спокойствие было частью её натуры, к тому же она фактически утратила подвижность. Существо, которое раньше свободно поныривало, туда-сюда поворачивалось в ней, теперь заполнило своё место почти до отказа, сложившись косточка к косточке, но изредка пошевеливалось сильно и независимо, толкалось в теперь уж малоэластические стенки её живота с такой решительностью и резкостью, что она в эту минуту начинала испытывать головокружение и задыхаться. Теперь она уже не шествовала чинно, а, сделавшись не в меру грузна, переставляла ноги мелко, неуклюже и с трудом. Её жизнь превратилась в сплошное ожидание, не слишком безмятежное. Она перестала принадлежать самой себе; нечто, вместо неё, жило её жизнью.
Она немного страшилась. Не самих родов, о которых давно и подробно размыслила, а всяческих сопутствующих больнице унизительных штук, наподобие клизм и бритья, – от излишнего воображения невольно слёзы наворачивались на глаза. Бояться родов, говорила она себе, совершенно не имеет смысла, большинство женщин прошло через это, и большинство благополучно выжило; это предприятие имеет начало и конец и долее сорока восьми часов не может длиться. Человек способен, настроившись, выдержать в течение сорока восьми часов фактически что угодно. Женщины в предродовом отделении рассказывали друг другу разные ужасные истории, которые она слушала вполуха, о тазовом предлежании и о живодёрских щипцах. О подобном лучше не думать, пока оно и вправду не случится, уж никак не ранее. Прочла она некую книжку о естественных родах (для женщины её поколения было проще обратиться к книгам, чем к собственной матери) – и пришла в ужас от неестественных, которые живописал автор. Впрочем, она не стала пытаться проделывать упражнения на расслабление мышц, предложенные на страницах книги. Ибо всегда располагала уверенностью во владении собственным телом. Не может быть, что современные женщины настолько уж испорчены цивилизацией, чтобы не разобрать, как себя вести в случае надобности, настолько же неотступной, как утоление голода и отправление нужды. Если расслабление естественно, заключила она, то в необходимый час она сумеет расслабиться. Под влиянием мысли о клизме и бритье она, впрочем, однажды сказала Дэниелу, что предпочла бы родить дома. На его лице изобразился неподдельный страх, он тут же стал твердить: случись что-то не так, они никогда себе этого не простят, да и вообще, как можно появиться ребёнку на свет в окружении Маркуса и миссис Ортон. И Стефани подумала: и верно, эти двое, на свой манер, не уступают клизмам и медсёстрам. Упоминать Дэниелу о клизмах она сочла излишним, из стыдливости. И больше перечить не стала.
Маркус услышал, как сестра запела. Он замер на изломе лестницы, когда из кухни донеслись звуки пения, перемежаемые деловитым лязганьем кастрюль. «Со мной останься, Господи»[73]73
Христианский гимн англиканского священника Генри Ф. Лайта (1820?); первая строка восходит к Лк. 24: 29: «Останься с нами».
[Закрыть] – вот что это было. Ничего иного, кроме гимнов, Поттеры не певали, в те редкие разы, когда случалось им открыть маломелодичные рты. Маркус даже и припомнить не смог, когда слышал в последний раз песню Стефани. Беззвучно сойдя по ступеням, он укрылся за спиной миссис Ортон, сидевшей в любимом пузатом кресле.
У Стефани сильно болела спина, она почему-то стала думать про боль от одного из трёх железных обручей, которыми оковал себе сердце верный Генрих в сказке братьев Гримм, но обруч никак не спадал[74]74
«Король-лягушонок, или Железный Генрих». Когда господин был расколдован из лягушонка обратно в короля, обручи стали трескаться и спадать с верного слуги Генриха.
[Закрыть]. Она продолжала петь, и голова у неё внезапно стала ясная и лёгкая. Она решила, что испечёт Дэниелу хлеб (давненько этого не делала). Конечно же, она читала в книге о выплеске адреналина в начале схваток, но почему-то сейчас не вспомнила, возможно, как раз из-за неожиданно ясной головы. Она нагнулась и вытащила формы для хлеба, потом взобралась на стул и потянулась за жестяной банкой с мукой. Железный обруч стянулся туже, она спустилась со стула, боль отпустила. Закончив «Со мной останься, Господи», она воодушевлённо завела «О Добрый свет, веди…»[75]75
Текст этого гимна сочинён (1833) преп. Дж. Г. Ньюманом (1801–1890), известным деятелем англиканства и католичества; впервые опубликован под названием «Столп облачный», что содержит отсылку к Исх. 13: 21: «Господь же шёл пред ними днём в столпе облачном, показывая им путь, а ночью в столпе огненном, светя им, дабы итти им и днём и ночью».
[Закрыть]. Маркус осторожно заглянул в кухню.
– «Я прежде не молил, – пела она, – о том, чтоб Ты повёл…» Маркус, ты что тут делаешь?
– Я слышу, ты поёшь…
– Ну и что же? Мне и петь у себя на кухне нельзя? Поможешь мне замесить тесто для хлеба?
– Ну, если ты не против… – Маркус бочком протиснулся в кухню.
– Приготовь закваску вон в той стеклянной миске. У меня что-то спина разболелась. Дрожжи возьми сухие, один маленький пакетик. Две чайные ложки морской соли, полпинты чуть тёплой воды… «Я прежде выбирал и видел сам мой путь… Но ты теперь… веди…» – негромко продолжила она второй куплет, насыпая муку в чашку весов; переведя дыхание, нагнулась за большой глиняной миской.
Маркус продолжал стоять над чайником, кажется задумавшись над смыслом слов «чуть тёплая».
– «Мне мил был пёстрый день, и, страх зажав в горсти, я шёл, премного горд. Мне те года прости…» – пела Стефани.
Тылом руки, выпачканной в муке, она провела по лбу. И тут её пронзила боль, чистая и громкая, как нота; от беспокоящего места в спине боль метнулась во все стороны, беспощадно и пронзительно, затем стихла. Стефани, почему-то сегодня небывало малочуткая к собственному состоянию, вновь глубоко передохнула и, поворотясь к горке муки в миске, сделала посередине аккуратное углубление. В щёки ей прыгнул румянец, глаза ярко потемнели – Маркус глянул на неё с опаской. Он чуял какое-то возмущение спокойствия, хотя и не умел понять, в чём дело. В его мире любое неспокойствие представляло опасность. Он стал размешивать дрожжи в воде, вдыхая кисловато-тревожный запах, снизу пошли пузырьки, будто под слоем грязи шевельнулось живое существо. Ну конечно, живое. Он ещё побаруздил в миске, там что-то вздохнуло…
– Выливай в муку, – сказала Стефани.
Голова к голове они склонились над миской, Стефани принялась более тщательно размешивать ножом, и вдруг её снова схватила боль, ещё отчётливее, так что она невольно вцепилась в край стола, и в этот раз она ещё почувствовала, как властно что-то потянуло внутри, мышцы вдруг начали сокращаться без её команды, даже без всякого позволения.
– Ой… – только и вымолвила Стефани, глядя в слепой растерянности на Маркуса, а тот уже отшатнулся. – Кажется… – сказала она неуверенно; Маркус отступил за плиту. – Да, кажется… – повторила она, боль ослабила хватку, и к ней мигом полностью вернулось самообладание.
На помощь Маркуса надежды мало. Она вышла из кухни. В кресле дремала миссис Ортон. Миссис Ортон была женщина. В течение нескольких последних месяцев история рождения Дэниела пересказывалась ею несколько раз, то была драма с одним-единственным действующим лицом, храброй страдалицей, немало претерпевшей от злых чиновников-мужчин и плохо знавших своё дело медсестёр. Сомневаясь, что миссис Ортон сумеет хоть чем-то пособить, Стефани всё же обратила и к ней это своё «Кажется…». Миссис Ортон воззрилась озадаченно и, судя по всему, готовилась завести очередной жалобный монолог…
– …Кажется, мне пора в больницу, – закончила наконец-то Стефани фразу, вполне разумным и безобидным образом.
Миссис Ортон, продолжая хранить на лице озадаченность, после некоторого раздумья заметила, вроде бы день не тот, Стефани обычно ходит в больницу в другие дни? Да, день не тот, ответила Стефани, но что делать, если уже схватывает. Миссис Ортон возразила (с крайним недоверием), что до срока ещё две с половиной недели, к тому же первый ребёнок всегда рождается с опозданием. Стефани (которой не раз доводилось такое мнение слышать) подумала: а может, и вправду какая-то ошибка… – и покорно шагнула обратно к кухонной двери. У многих женщин бывают обманные схватки, звучал ей вслед наставительный голос. Маркус в кухне имел вид устрашённый, беззвучно открыл рот ей навстречу и так же беззвучно, в отчаянии, закрыл. Тут Стефани опять схватило, да так сильно, что чуть не повалило с ног. Притулясь кое-как в дверному косяку, она стояла, переводя дыхание, ощупывая рукою свой твёрдый бок, который почему-то пополз кверху. И никаких ведь нет признаков, не начали даже воды отходить, с прежним неотзывчивым упорством вещала миссис Ортон из гостиной. Застряв между этими двоими людьми, Стефани почему-то испытывала ужасный стыд, словно ей пришлось раздеться догола. Ни с той, ни с другой стороны, однако, помощи не будет. Тяжело дыша, она дождалась, пока её отпустило, добралась до телефона и набрала 999. Едва она закончила – может быть, ещё называла адрес, – миссис Ортон снова завела нудную речь, на сей раз объясняя Стефани, что даже если это и не ложные схватки, то всё равно зря она так поспешила с вызовом «скорой помощи», до родов ещё много, много часов, и как ей там будет плохо, несчастно в покоях-то больничных, куда лучше было подождать, пока всё уже будет на мази…
Стефани прошла мимо свекрови и поднялась по ступенькам к себе в спальню. Уставной чемоданчик заранее собран не был; ну, теперь самое время: она проворно туда положила ночную рубашку, щётку для волос, зубную щётку и пасту, мыло, Вордсворта, «Войну и мир», «Арабеллу» и «Пятничное дитя»[76]76
«Арабелла» и «Пятничное дитя» – известные романтические романы английской писательницы Джорджетт Хейер (1902–1974), опубликованы в 1944 и 1949 гг., принадлежат к жанру исторических любовных романов (во многом созданному Хейер).
[Закрыть]. Если Вордсворт негож, то кто тогда, скажите на милость?.. Бросила сверху, в непонятном порыве, «Четыре квартета» Томаса Стернза Элиота. Внизу позвонили в звонок. Открывать никто не спешил. Она защёлкнула чемоданчик (по лбу стекали струйки пота) и не смогла даже сразу выпрямиться из-за боли, которая на сей раз мучительна, прямо-таки скручивает, не поёт ей больше странных песен; наверное, это потому, что она напряглась, неловко согнулась, складывая вещи. Сумрачно она подняла чемоданчик, спустилась по лестнице. Маркус медленно и невнятно перемещался вокруг кресла миссис Ортон. Она отворила дверь, вошли два фельдшера. Она подала им чемоданчик и сказала:
– Я сейчас. Только возьму пальто.
– Этот молодой человек с удовольствием подаст пальто. – Миссис Ортон картинно повела рукой в сторону Маркуса.
– Я сама.
– Не беспокойся, милочка. Для него радость любимой сестре-то услужить…
Маркус принёс пальто. Фельдшеры спросили, может ли она идти; она сказала, да, конечно, но им пришлось её поддерживать, чуть ли не нести. Как и прочие, более обычные поездки, эту поездку было главное начать, а там уж как-нибудь доедешь.
В больнице в Калверли её быстро, почти силком, извлекли из кареты «скорой помощи» и усадили в кресло на колёсах. Сверкая – от выброса адреналина – глазами, она пыталась сопротивляться: ей хотелось идти, ей не трудно идти, она чувствует себя хорошо. Но фельдшеры веско молвили, что не имеют права разрешить ей передвигаться самостоятельно, и давай её толкать-везти, на лязгающей фурке, по всяким разным заездам, пандусам и по длинным обеззараженным коридорам. В этом кресле вершина её горбатого живота оказалась под самым подбородком, то вздымаясь, то опадая. Разыгралась икота. Наконец добрались до родильного отделения.
В последовавшей сцене, как она и опасалась, благородного было мало. Будучи то ли усаженной, то ли уложенной на высокую, твёрдую, наклонную койку, она почувствовала, как внутри у неё всё трётся, тянется, рвётся. Между ног у неё побежала вода; маленькая медсестра, в халате цвета бильярдной зелени и белых тугих грушевидных, выше локтя, нарукавниках, чем-то быстро промокнула эту воду, и сквозь запотевшие очки вперилась Стефани между ног. Эти очки, отметила про себя Стефани с отстранённой точностью, делали по-кроличьи круглое сестринское личико более простоватым, чем оно было на самом деле; по бокам окуляров были позолоченные крылышки, забавно и задорно вздёрнутые к полукружиям бровок. Она называла Стефани «мамочка», но при этом, командуя раздеться, так и сяк повернуться, обращалась вовсе не к голове Стефани, а все глаза и ушки уставила в твёрдый, бледный горб. Подошла некая более старшая медсестра, в бледном фиолетово-белом полосатом халате, и добро заглянула в лицо Стефани, в то время как её, Стефани, голые руки вдевали в сквозистый какой-то, бязевый белый халат и подвязывали ей кое-как сзади на пояснице бандажные ленты, которых был неполный комплект. Эта сестра стала ей объяснять про бритьё и про клизму, и Стефани – истинная поборница хороших манер – выждала, когда снова вернётся дыхание, и сказала, хорошо, я про это всё знаю, пожалуйста, делайте. И прибавила, что немного, к сожалению, побаивается клизмы. Она надеялась, что, объявив свой страх, как нередко бывает, с этим страхом и вещью, от которой страшно, проще станет совладать. Ей хотелось, чтоб медсёстры были старше, но обе казались моложе её самой, и за их деловитой бодростью ей чудилось какое-то напряжение. Они принесли мыльную пену в металлической изогнутой кювете и очень холодную опасную мужскую бритву и, закатав её реденький халат, проворно намылили и соскребли лобковую растительность, устроили в промежных складках освежёванные прогалинки, и те укромные места, которые не были жаркими и влажными, сделались холодными и влажными, – и во всё это время, так же как и потом, вновь и вновь, они вмешивались в ритм её боли, заставляя боль затейливо дёргаться, колыхаться, а не петь с простой, привольной беспощадностью, как раньше. Они клали холодные руки и холодные серебристые трубочки на бугры и на ровности непомерно растянутой кочки живота, так что Стефани хотелось завопить, стряхнуть их прочь, но, однако же, мешала ей вежливость, лишь в нитку вытягивались её брови. Они измерили время между схватками, сказали, что «всё идёт прекрасно», и поставили ей клизму. Отчего все её внутренности, как ей показалось, зажглись и раздражились, её охватила паника. Послушно она скинула ноги и всё тело с высокого ложа и, оставляя мокрый след, загребая по полу, потащилась в ванно-туалетную комнату, где набиралась в ванну вода и ждал унитаз. Ну каким же образом, ну почему ей нельзя было идти пешком с санитарами по длинным коридорам, а теперь можно без всякой помощи находиться одной в ванной и туалете?! Целая быстрая вереница различных дополнительных болей пробежала у неё внутри, точно тёмные вихрастые, друг за дружку цепляющиеся волны прилива или как странные, неровные, вспять друг дружке, подводные теченьица в устье реки. Она сидела и ждала, пока сделает своё дело яростная клизма, и негромко – чтоб никто не услышал – поплакала. Когда кишечник её опростался, она испытала некое облегчение. Боязливо она стянула с себя халат – он так или иначе не думал сходиться спереди и едва ли прикрывал наготу. Шагнула в ванну и, вздыхая, помыла выбритые места тёплой водой, чувствуя, слыша или думая, что слышит, как трескаются, ломаются её тазовые кости. Дно этой ванны было холодным и шершавым, как будто песчанистым (наверное, от крупинок чистящего порошка). Она поспешно, может быть, слишком поспешно шагнула наружу из ванны – боль застигла её переносящей ногу через край, и она нелепо застряла, беспомощная и грузная, в этой ловушке, с облепившими щёку и загривок влажными золотисто-русыми локонами. Вошли медсёстры и ей помогли, закрепили бандажные ленты, помогли надеть банный халат и опять усадили в колёсное кресло.
Её отвезли в комнату с белой постелью, стулом и прикроватным столиком, на котором стоял графин воды, а ещё был в этой комнате маленький занятный мебельный предмет, с металлическими трубчатыми ножками и такими же перильцами, внутри которых помещался почти квадратный, белым застеленный матрасик, – и, только уже почти забравшись, осторожно и кротко, на свою новую постель, она вдруг поняла, что предмет – детская кроватка! Распознав же эту особенную кроватку, она впервые осознала, что происходящее здесь – не суровое, одной лишь ей посланное испытание, что их здесь двое. Всё это происходит с двоими. Кому-то необходимо выбраться из неё наружу. Но женское тело, можно ли вообразить, что оно настолько… откроется… настолько растянется, что сумеет выпустить существо… с ребёнка размером? И чем-то это всё равно должно будет кончиться – не может не… Сёстры приготовились оставить её в этой комнате и уйти. Впервые выказывая эмоцию, она к ним обратилась с просьбой о книгах; она желает, чтоб ей принесли книги. Книги? – удивились они.
– Да, у меня в чемоданчике.
– В родильный покой не положено чемоданчик.
– Мне нужны мои книги.
– Хорошо, мы попробуем… Когда будет время. У нас очень мало времени, мы с ног сбились. Сразу четыре мамочки поступило. Какую же именно книгу вы хотели бы?
– Все мои книги. Откуда я знаю какую. Вордсворта. Вообще все книги. А Вордсворта особенно.
– Вордсворта?
– Да, все его стихи в одном томе. Если у вас будет время.
– Стихи Вордсворта… – повторила зелёная медсестра чуть озадаченно. – Ну хорошо, я постараюсь, – прибавила она, слишком уж потачливо.
– Как скоро? – спросила Стефани.
– Почём же мне знать? У вас всё идёт прекрасно. Первый ребёнок всегда рождается долго. Попробуйте немного расслабиться, отдохнуть…
Итак, они ушли. Расслабиться, отдохнуть? Но разве можно настроиться на спокойный лад, когда у изголовья свисает на гибком стержне, одетом в мех, шаровидная кнопка звонка и не оставлено никаких указаний, когда следует звонить в этот звонок, а когда, как положено у англичанок, нужно молчать и терпеть. Поначалу она улеглась на кровать послушно, уставилась в белый потолок, затем поворотила голову вбок и узрела, что нынче какой-то необычно солнечный день; что по синему небу несёт маленькие белые облачка с сияющими каёмками; что помещается она в первом этаже и окошко, полуоткрытое, выходит во внутренний дворик, поросший травой. Наручных часиков ей не оставили, забрали вместе с одеждой; она подумала, должно быть, теперь позднее утро или даже близко к полудню, без особой уверенности. И впервые вспомнила про Дэниела, она ведь даже не сказала ему, что отправляется в больницу. А всё из-за миссис Ортон и Маркуса, между которыми она растеряла человеческое слово. Хотелось бы надеяться, что эта двоица догадается сообщить Дэниелу, но в действительности надежды мало. Она стала с беспокойством об этом думать, потом снова началось. Есть какая-то нелепость в том, что лежишь вот так на спине, а тебя схватывает – с совершенно излишней, нешуточной болезненностью. Она с трудом перевернулась на бок, крупной рябью побежали спазмы. Как жалко, что нет Вордсворта! Она скинула ноги с постели и, в следующий тихий промежуток, подошла к окну. Воздух был холоден, прозрачен и очень уж душист. Она с интересом выглянула, что там такое. Вдоль всей стены под окнами цвело растение – множеством маленьких захудалых цветков, бархатисто-коричневых, соломенно– и ржаво-золотистых, – они-то и наполняли воздух своим тёплым, щедрым ароматом. Она ещё посильнее приподняла раму и подышала этим запахом, потом, повинуясь какому-то властному безотчётному побуждению, стала ритмично расхаживать взад и вперёд по комнате, у стен разворачиваясь на пятках, вздёргивая голову и раздувая ноздри. Когда подступили следующие волны боли, удалось вплести их в ритм этого топтанья-хожденья, отмеренного от одной стены до другой и обратно. Она вдруг получила возможность как будто доглядывать за собой снаружи, прислушиваясь, как боль вздымается и опадает, разрешая этим волнам происходить. Вновь прихлынул адреналин, сбитый было клизмой. Она попыталась вспомнить оду Вордсворта «Уверения бессмертия»[77]77
Полное название – «Ода: уверения бессмертия, по воспоминаниям раннего детства» (Ode: Intimations of Immortality from Recollections of Early Childhood, 1804–1815); также нередко для простоты называется в обиходе «Ода», «Ода бессмертия» или «Великая ода».
[Закрыть], у которой ещё один, свой собственный ритм. На хо́лмы радуга падёт. И роза дивно расцветёт. Она шагала и шагала между двумя стенами. Дверь отворилась, и она не сумела сразу остановиться, занесла ногу… медсёстры изумлённо уставились на её развевающийся халат и голый зад.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?