Текст книги "Давайте помолимся! (сборник)"
Автор книги: Аяз Гилязов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
В тюрьме все, кажется, знали о том, что по соседству сидит Адлер Тимергалин. Если скажу, что в то лето в каждой камере сидело по студенту, буду прав. Но самым знаменитым и восхваляемым, о ком слагали легенды и передавали из уст в уста, был Адлер. Он, оказывается, на допросах говорил о порочности советской власти, о жестокости Сталина! Ничего не стесняясь, никого не боясь, глядя следователю в глаза! А те его даже побаивались якобы. Решив, что Адлер тронулся рассудком, его повезли на экспертизу в психбольницу, что на Арском поле. Ведь таких арестантов Чёрное озеро ещё не видывало! Не забывайте: это пятидесятые годы! Не знаю, говорил Адлер эти слова или нет, но уверен, что парня на Арское поле, в самую строгую из тюремных больниц России, возили. Легенды на пустом месте не родятся. И покалеченным, измождённым узникам Чёрного озера тоже нужен был герой-богатырь из своих. Рассказывая о его подвигах, они и сами растут… Ага, – радуются они, – вы, чекисты, нас-то одолели, а попробуйте-ка теперь Адлеру Тимергалину горло перекусить! Что, вязнут зубки-то?!
Услышав однажды: «Мазит Рафиков17 тоже в тюрьме», я не поверил. Этот человек буквально поклонялся советской власти, написал сотню стихов, восхваляющих Ленина-Сталина и их деяния. Как он мог оказаться в тюрьме? Летом сорок девятого, отдохнув на каникулах в родном Кугарчинском районе, Мазит Рафиков, брызгая слюной, рассказывал о благополучии колхозов, о сытой и счастливой жизни крестьян под чуткой опекой Сталина. Я, рассказывая по возвращении с каникул о противоположном, вступил в спор с Мазитом. «Нам пора переходить на американскую фермерскую систему! Без этого нам крестьян не прокормить», – пытался я переубедить оппонента. Кто же думал, что мои слова вскоре лягут на стол КГБ?
Вторым знаменитым арестантом был студент юридического факультета университета по фамилии Фролов. Но не столько поступками он прославился на Чёрном озере, сколько бородой. Едва перешагнув тюремный порог, ты попадаешь «в плен» к парикмахеру, он буквально порабощает тебя! Не допустит ни единого волоса на твоей голове, придёт и сбреет едва обозначившуюся растительность. Огромным, лысым, мутноглазым был наш парикмахер. А Фролов не дался этому громиле, не позволил сбрить бороду. Когда тот намеревался применить силу, Фролов, зажав бороду в кулак, закатывал истерику, начинал кататься по полу! В конце концов объявил голодовку! Выведенные из себя охранники связали парня и начали запихивать еду во все дыры – и снизу, и в уши, и в ноздри. Мне тоже довелось повстречаться с этим человеком, месяц державшим всю тюрьму в напряжении. Получивших срок арестантов некоторое время томят в больших пересыльных камерах. Встретив в такой камере Фролова, я был крайне изумлён: нескладный, сутулый, маленького роста, смирный туберкулёзник предстал передо мной. А его легендарная борода, лучше б мне этого не видеть, три волосинки в шесть рядов! Вот так Илья Муромец!
Там же, в пересыльной камере, состоялось моё краткое знакомство с ещё одним интересным человеком. Переводчик Молотова18, русский по национальности, изъездивший полмира, мог бы дать ответы на многие мои вопросы. Жаль, быстро расстались! Хотя за год, проведённый в застенках Чёрного озера, я лучше стал разбираться в различных проблемах, но неразрешённые вопросы всё равно оставались:
– Почему именно в сорок восьмом году стали массово сажать военнопленных и легионеров?
– Почему именно в сорок восьмом стали заново сажать тех, кто однажды уже отбыл срок на каторгах и в тюрьмах?
– Почему именно в это время стали сажать репатриантов?
– Почему самых талантливых, грамотных, выделяющихся из общей массы передовыми взглядами студентов высших учебных заведений бросали в камеры, отрывая от учёбы и изолируя от общества? Арестовали даже Гурия Тавлина19 и Мазита Рафикова. Какие же они «враги народа»?
Кстати, о студентах. В тридцать шестой камере я встретил студента биофака Михаила Хошабу. Низкорослый, плотный ассириец с густой порослью чёрных кудряшек на груди удивил меня тем, что умел ловко перескакивать с одного языка на другой. «I can see the sun when it is raining», – начинает он петь по-английски и вдруг неожиданно продолжает на татарском:
Суның кадерен чүлдән килгән
Юлчылардан сорап бел.
Дусларыңның кем икәнен
Авырлыкта сынап бел!
Незатейливая вроде бы песенка: «О цене воды спроси у путников, прошедших через пустыню. Цену друзьям своим узнаешь, лишь пройдя сквозь беду», а у меня глаза увлажняются…
Михаил тоже благополучно вышел на свободу. В конце пятидесятых годов, я тогда работал в редакции журнала «Чаян»20, этот стремительный, как молния, и круглый, как колобок, человек «перекатился» через порог нашей редакции! Ладный парень с ассирийским лицом обратился ко мне: «Не одолжишь ли немного денег на дорогу?» Куда уж он ехал, я забыл. Но вот, что деньги занимал, помню! Сам-то я жил в те времена небогато, можно даже сказать, бедствовал. Снимал крошечный угол в Новой Слободе, где ютился с молодой женой и недавно родившимся первенцем Искандером. Сообразительный, живой был Михаил Хошаба, ассирийский парень!
* * *
Из 36-й камеры, живущей сдержанно и терпеливо, как, собственно, и предписывают тюремные порядки, меня перевели на первый этаж. Оказавшись в узкой, тесной камере, я сразу же загрустил. Пустая камера всегда ввергает арестанта в страх и уныние, леденит душу. Почему меня переселили? Какую подлость они опять задумали? Со следователем в последнее время каких-либо заметных разногласий не возникало, хотя одно всё-таки было: желая очернить Шарафа Мударриса21, он пытался разными нечистоплотными методами выбить из меня показания, но ничего не добился. Зачем они привязались к Шарафу, не понимаю.
Почему я здесь? Мысли мои – скакуны, сбросив седока, мчатся в непроглядную даль. Я загрустил, вспомнил родителей. Что, интересно, говорят обо мне однокурсники? Чувствую, их по очереди вызывают в эти дни на Чёрное озеро на допрос. Какие показания они дают?
Три-четыре дня промаявшись в ожидании каких-либо новостей-изменений, я собрался было лечь спать, как перед самым отбоем в камеру вводят, кого бы вы думали? Нигмата Халитова! Расстались мы с ним по-хорошему, и в этот раз встретились, как старые друзья, обнялись. «Не отпустили?» – с лёгкой усмешкой спросил Нигмат-ага. «А тебя?» – задал я встречный вопрос. «Нас великое множество… Люди день ото дня прибывают. Вскрываются новые факты, дело пускают на доследование». Увлёкшись беседой, мы не заметили, как начали разговаривать в полный голос. Загремела жесть волчка. Сегодня надзиратель – «китаянка». Действительно похожая на китаянку, желтолицая, раскосая татарка – злючка из злючек. Если случайно навалишься спиной на стену или если заметит, что сидишь облокотившись, «китаянка» тут же вскипает: «Не прислоняйся!», «Не облокотись!» «Я тебе…» Русский-то весь избит-переломан у бедолаги. Давно, видимо, забыла она, как разговаривать по-человечески…
У заключённых к дежурным офицерам, совершающим утренний обход, к ежедневно меняющимся надзирателям своё, строго определённое отношение. Оно никогда не меняется, передаётся из поколения в поколение. Годы и узники не ошибаются: надзиратели никогда не снимут однажды надетые оболочку и маску. Среди надзирателей есть ещё один татарин. Долговязый простой деревенский парень. Как уж он оказался в этой собачьей своре, непонятно. Тихий, обходительный, никогда не повысит голос, не станет торопить. В закоулках коридора может и коротко расспросить, поинтересоваться, как дела. Увидев, что ты мучаешься без курева, даст пару-тройку папирос. И стар и млад обращаются к нему уважительно: «Абый»[3]3
Абый – дядя.
[Закрыть].
Кличка невысокого русского надзирателя, лающего, словно сторожевой пёс, Кусачки. Нам для подстригания ногтей выдают железные кусачки. Коротышка – точь-в-точь этот инструмент! Одна сторона острая, другая – тупая. Среди дежурных больше всего мне запомнился офицер по фамилии Пронин. Именно он принял меня ночью. Мурлыча от удовольствия, раздел догола, обрезал все пуговицы на одежде, из ботинок вытащил шнурки… Ведя по коридору, он до боли стискивал запястья арестантов, не шелохнуться! Никаких наручников не надо! Можно подумать, что этот человек прямо тут, в тюрьме, родился, всю жизнь в каземате проживёт, тут и помрёт однажды. Он тут главный, хозяин. С утра заходит в камеру, суровым взглядом обшарит каждый закуток, каждую щель, каждое пятнышко, ничего не упустит. Поначалу он был в звании старшины, уже при мне ему присвоили младшего лейтенанта. Пронин и до этого псом был, а получив «высокий» чин, совсем с цепи сорвался, бешеным псом стал. Ненасытная крыса в золотых погонах этот Пронин: если крови арестантской не попьёт, души заключённым вдоволь не потерзает – до конца дня будет смотреть на всех голодными крысячьими глазками. И словно мерзкий крысиный хвост неотвязно волочилась за ним молва: «Он здесь с тридцать седьмого года служит, много душ прошло через его руки»… Всех подробностей не знаю, говорю то, что услышал от других. Пронин и сейчас жив – седой, скособоченный, тихий старичок…
Но самое удивительное в другом: в дни моего пятидесятилетнего юбилея телеграммы шли целую неделю, а доставлял их не леший с болота и не шайтан из подземелья – Пронин, да-да, тот самый бешеный пёс Пронин! Узнал он меня или нет, я не уточнял, не хотелось ставить человека в неудобное положение. Позже через работников почты узнаю: фамилия этого почтальона Седов, согласно анкетных данных, «всю жизнь проработал преподавателем физкультуры в школе». Правда о Чёрном озере настолько глубоко запрятана, все ходы наперёд просчитаны, даже такие мелкие сошки, как надзиратели, прятали настоящие фамилии, живя под прикрытием служебных прозвищ.
Ой, я же совсем не про это хотел рассказать, видать, от долгого сидения в пустой камере мозги набекрень съехали, не в ту степь завели! Когда появился Нигмат-ага, я успокоился и спал крепче. Резко проснулся от злого громогласного «Подъём!» Вскочил как ужаленный, сходил в туалет. Вместе мы вылили парашу и стали ждать чай. Устрашающе грохнул засов, мы синхронно заложили руки за спины и насторожились. Вошёл Пронин, пристально оглядев камеру, высунул голову в коридор и призывно кому-то махнул. Ввели приземистого, невзрачного мужичка. Спичками торчащие во все стороны рыжие усы и борода ещё сильнее подчёркивали его неприглядность. У того, кто приходит с воли, в руках обязательно какой-нибудь дорожный узелок, у тех, кого переселяют из других камер, под мышкой зажаты матрас, одеяло и подушка, а у этого руки были абсолютно пусты. Пронин процедил сквозь зубы, надменно шевельнув бескровными губами: «Эй вы! Принимайте царский подарок!» Выйдя из камеры, он ещё долго подглядывал за нами в немигающий хищный зрак волчка. На вошедшем была суконная шинель, достающая до пола, на голове – шапка размером с воронье гнездо. Он несколько раз робко обвёл взглядом камеру и неспешно снял шапку и шинель. Худой, кожа да кости, брюки заправлены в изрядно изношенные носки, на удивление изящные щиколотки ног и взлохмаченная голова, вот что предстало нашему взору. «Холодно!» – сказал он, пытаясь согреть слабым, болезненным дыханием пальцы, напоминающие синюшные голубиные коготки. Его первые слова нас немало удивили: ведь в камере было не скажу, что жарко, но достаточно тепло. Новичок решил разъяснить ситуацию и кивнул на ноги: «Меня снизу привели, из подвала». У него на ногах были импортные ботинки из грубой кожи на толстой подошве, подбитые железным каблуком. Пока мы принюхивались да присматривались друг к другу, принесли чай. Новичок не стал класть сахар в чай, запрокинув голову, высыпал песок из пригоршни в рот и в два глотка осушил кружку. Мы на него смотрим, он на нас.
Этот невзрачный человек – легионер, и не рядовой, а ответственный работник газеты «Идель-Урал»22. Ещё до войны Кави Ишмури, а это был именно он, ошивался возле литературных кругов Казани, а в войну выпустил в Берлине две книги стихов под псевдонимом «Кави Таң». По окончании войны он ускользнул от советских войск в Чехословакию и жил там до сих пор под именем Антони Полачек. В декабре сорок девятого Ишмури разыскали и под конвоем привезли на Чёрное озеро. Пока его ни с кем не сводили, держали в подвале, в карцере. Следователь Узмашов, радуясь поимке столь крупной «щуки», каждый день потрошит добычу. Ишмури скрывать нечего, увесистая подшивка «Идель-Урал» лежит на столе у следователя. «Да тебя за каждый рассказ можно вешать, мерзкая душонка!» – стращает Узмашов. «Раз так, чего же он меня мучает!» – пустил слезу Ишмури. Бедолага-поэт, измученный одиночеством, подвальной стынью, крысами и зловеще оскалившимся на него будущим, узнав, что я студент университета и даже чего-то там пописываю, сильно обрадовался. Завалил вопросами. «Мастер точности» Нигмат Халитов, держа чуткие ушки по ветру, время от времени подключался к разговору, избегая задавать откровенно провокационные вопросы. Я отвечал, стараясь не навредить Кави Ишмури. Его многое интересовало: в каком состоянии газеты-журналы, театры, литературные кружки, как живут студенты, какие цены на базаре, в магазинах, и прочее, и прочее!
Я к тому времени повидал немало легионеров, узнал многие их секреты. И хотя я имел приличное количество информации о лагерях Радома, Вустрау, Едлина23, о сражениях на Атлантическом валу и на севере Италии, но на Кави Ишмури смотрел с удивлением. Впервые встретил я человека, который открыто выступал против советской власти, писал антибольшевистские стихи. Возвышать его или нет? Мне казалось, и я не раз этим хвастался, что много знаю, но правильно определить татарским легионерам и Кави Ишмури верное место в истории мне, конечно, не хватало знаний и опыта.
Ишмури долго не мог согреться. То ли холодный карцер тому виной, то ли его нутро холодил непреодолимый страх перед советским судом. Он очень жаловался на недостаточную температуру тюремного чая. Помню, как он мечтательно говорил: «Эх, сейчас бы опустошить кипящий-шипящий самовар чая!»
Этот оборванец-поэт общался с президентом «государства» «Идель-Урал» Шафи Алмасом, принимавшим активное участие в исторических событиях в самом центре Европы, был в тесных связях с Мусой Джалилем.
Я ещё не знал всей правды об основной цели татарского легиона, об их деяниях, воспринимал Кави как чудом вернувшегося с того света. Про Мусу Джалиля Кави ничего особенного не рассказал, говорил о нём с подчёркнутым равнодушием…
Ишмури снова и снова расспрашивал о своих ровесниках, с кем вместе учился, с кем начинал писать стихи: о Шайхи Маннуре24, Хатипе Госмане25. А что я, пупырышек на ровном месте, мог рассказать о таких известных в народе глыбах? Кави больше интересовали бытовые подробности: в каких квартирах живут, что едят, с кем общаются? В «Идель-Урал» напечатали известное стихотворение Шайхи-абый «Тартай арбасы» («Тачка») и посвятили автору целый разворот газеты. «Шайхи смелый поэт!» – сказал Ишмури, решительно поджав разбитые в лепёшку губы.
Меня очень коробило от того, что татарские легионеры – много повидавшие, немало испытавшие на своём веку, волею судеб оказавшиеся в разных странах, на поверку оказывались примитивными, ограниченными, недалёкими людьми, которые абсолютно не интересовались ни историей своего народа, ни литературой. Я не хочу сказать, что уже в пятидесятых годах был образованным, умным и интеллигентным человеком, но после знакомства с Кави Ишмури, одним из руководителей татарского легиона… в меня вселился один вопрос: и этот придурковатый голодранец собирался вершить судьбу великого татарского народа? Вселился вопрос и выселяться не собирался. Пообщавшись с легионерами других национальностей, русским Кулешовым, переводчиком Молотова, начальником жандармерии Пятигорска Аюкиным… неординарными, загадочными людьми… я невольно невзлюбил Кави. Слава богу, нас недолго продержали в одной камере, и следователь ни разу не задавал мне вопросов об Ишмури.
Благополучно вернувшись в Казань, я всё как есть рассказал Шайхи-абый. Не стал скрывать и своего неприязненного отношения к этой мрачной личности.
«Меня расстреляют! – душераздирающе вопил Ишмури, ещё не остыв от допроса у тюремного стервятника Узмашова. – Как пить дать, расстреляют!»
Трибунал проявил снисхождение к этому больному, слабому, сломленному духом, жалкому поэтишке. Кави Ишмури не расстреляли, приговорив к двадцати пяти годам. Согнувшись в три погибели от благодарности, Ишмури пожелал всем судьям долгих лет жизни, крепкого здоровья и райского благополучия. В пятьдесят шестом году, когда заключённых толпами стали выпускать на свободу, вышел и Ишмури, вернулся в Казань. Встретился он и с Шайхи-абый. «Ничего он не добавил к моим сведениям о Мусе, слишком низок горизонт у парня», – усмехнулся Шайхи-абый.
В нашей истории не так много событий, про которые можно сказать «татарское движение, татарский подъём, татарское национальное дело». В самый разгар Второй мировой войны известная многим национальная организация «Идель-Урал» приобретает новое содержание, новые оттенки. До сих пор не было такого человека, который сказал бы веское слово и дал справедливую оценку официальному руководству «Идель-Урала», сосредоточенной вокруг Мусы Джалиля интеллигенции. Но в последние годы, особенно после того, как в Казань попали воспоминания Анвара Галима26, народилась буря жарких, противоречивых, «братоубийственных» споров, лишённых при этом каких-либо веских аргументов-доказательств, – очень даже свойственно это нам, татарам. Рукопись совсем ненадолго попала в руки и к вашему покорному слуге. Упершись локтями в эти мемуары, раздувшись от важности, я не собираюсь выражать каких бы то ни было новых идей, говорить что-то иное, доселе неизвестное о Мусе и его окружении, упаси меня Бог от такого. Если необходим какой-то новый, обновлённый взгляд на всем известное старое, пусть его вырабатывают специалисты, которым ведом каждый шаг Мусы и его группы, каждое их деяние. Мир не изменился, просто открылись его теневые полушария, практически низвергнуты решётки архивов, обмякли и поддались замки на ртах. А значит, изменится взгляд и на татарскую историю, откроются и выйдут на авансцену новые неопровержимые факты и доказательства… Будущее само покажет, нужна или нет справедливая оценка деятельности Мусы и его окружения. Попытки подкорректировать историю зачастую приводят к ещё большему её искажению!
Анвар Галим – новое для нас имя. Он умер 3 марта 1988 года в Нью-Йорке от обширного инфаркта. Почуяв приближение смерти, Анвар Галим передал ключи от квартиры своему коллеге по работе в нью-йоркском бюро радиостанции «Азатлык» («Свобода») Сабирзяну Бадретдину. Бадретдин и его близкие друзья похоронили Анвара Галима на мусульманском кладбище. Да пребудет душа покойного в раю! Прости ему, Всевышний, все прегрешения, вольные и невольные! Рядом с Бадретдином на прощальной молитве стояли соотечественники Рокия и Абдулла Вафалы. Позже они все вместе заходят в дом покойного, перебирают его вещи и находят среди них объёмную рукопись. Пробежавшись по страницам, приходят к единому мнению: эти записи не должны потеряться, и отправляют пухлую папку, которую покойный автор незатейливо назвал «Воспоминания», Гарифу Султану27 – шефу татаро-башкирской редакции «Азатлык» в Мюнхене. Султан-эфенди с вниманием относится к рукописи, делает с неё некоторое количество ксерокопий. В 1990–1991 годах он дарит их нескольким соотечественникам, путешествовавшим по Мюнхену.
Ни о рукописи, ни о знатных эфенди я прежде не знал. Услышав однажды фразу: «Кое-кто уже роман дописывает на материалах этой рукописи!», я обрадовался: и у татар, оказывается, есть проворство!
Как я выше предупредил, становиться хозяином этой рукописи, как-то использовать её в своих целях не собираюсь. Единственное, включу в книгу коротенький отрывок из воспоминаний, и то лишь те страницы, которые покойный автор посвятил Кави Ишмури. Думаю, у меня есть на это право: на Чёрном озере первым встретил его, я. Текст даю без изменений, немного подкорректировав шероховатости авторского языка.
195-я страница рукописи Анвара Галима озаглавлена: «Один вечер с Кави».
«Берлин. 1943 год, 12 августа. 11 часов вечера.
Не успел я прочесть распространённое среди легионеров Мусой Джалилем воззвание Ахмета Симая, как вошёл работник редакции «Идель-Урал» Кави. Невысокого роста, плотный, с непомерно большой головой. На родине он успел два года поработать после окончания техникума учителем, а также в редакции местной районной газеты. В этой же газете он опубликовал свои стихи. Но в издающихся в Казани более крупных газетах его стихи не приняли, не опубликовали. Только в «Яшь ленинчы»28 («Юный ленинец») дали два его детских стиха, по двенадцать строк каждый. С момента опубликования этих двух стихов и до самого начала войны Кави, возомнив себя поэтом, неоднократно ездил в Казань, мечтая устроиться в какую-нибудь редакцию, но мечте его не суждено было осуществиться. В каждой редакции к нему относились с прохладцей, всюду он слышал лишь одно: «Вам ещё нужно учиться и учиться, присылайте нам из района свои стихи, а мы тут будем решать». Здесь, в Берлине, начав работать в редакции «Идель-Урал», он решил было: «Передо мной открылась широкая дорога, буду теперь беспрепятственно публиковать свои стихи», – но вышло опять не по его. Алиш29, сам будучи писателем, подправлял его стихи и посоветовал ему переделать их. Поэтому Кави недолюбливает Алиша, считает, что тот напрасно придирается к нему, мешает творить.
Кави с порога скинул военную форму и, устало охнув, плюхнулся на стул. «С охоты возвращаюсь», – пояснил он. Его охотничья делянка – лагерь для русских и украинских девушек «Остарбатер»30. Кави почти каждый день после работы мчится туда. Немного переведя дух, Кави начал разговор: «Сегодня оставил своей девушке немного картошки и хлеба, а также продовольственную карточку». Удовлетворение этим поступком можно было прочесть на лице Кави. Я ничего ему не ответил, ждал, что он дальше скажет. Увидев, что я не настроен на разговор, Кави встал со стула: «Что случилось, ты какой-то не такой сегодня, что-то произошло?» Я рассказал, что взяли Алиша, арестовали Мусу. «Значит, следующим будешь ты», – сказал Кави. Я удивился. «Это почему же, Кави, какое отношение я имею к этим двоим? Или ты сомневаешься во мне?» – спросил я. «Вы все одна шайка, одного поля ягоды, наверняка знаете, кто чем занимается», – пробубнил он. Я объяснил ему, за что их арестовали. Кави успокоился. «Теперь, друг Кави, литературой в редакции будет заниматься Симай. У тебя с ним отношения вроде бы неплохие, стихи твои публиковать будет полегче», – после этих слов Кави раскрылся. «У меня есть одна обида на тебя, – сказал он. – До сих пор ты ни одного моего стиха не взял для литературного журнала, хочу узнать, почему, или мои стихи хуже, чем стихи Нигмати?» «Кави! – воскликнул я. – Значит, хуже, я ведь тоже умею плохое отличить от хорошего. Если ты будешь меньше спешить, а больше думать и стараться, я уверен, ты напишешь хорошие стихи». Я давно понял, что Кави метит на должность заведующего литературным сектором. Сегодня он понял, что опять не смог осуществить мечту, и после недолгой паузы перевёл разговор в другое русло: «Знаете, Галим, по правде говоря, арестовать могут и меня. Потому что где-то с месяц тому назад Алиш повёл меня на квартиру Идриси-ханум. Кроме Ахмета Симая там были Муса Джалиль, Гариф Ш., Фуат Булатов. А на столе стояла бутылка водки. Немного выпили. Все начали что-то оживлённо обсуждать, мне не хотелось присоединяться к их разговору. Только Ахмет Симай подошёл ко мне: «Кави, приятель, очень хорошо поступили, спасибо, что пришли, об остальном расскажет Алиш, он всё вам объяснит», – сказав это, он покинул квартиру вместе с Мусой. Мы недолго пробыли после их ухода. По пути домой Алиш был немногословен: «Это был тайный кружок, никому не рассказывай, позже я объясню, что к чему», – вот и всё, что я услышал от него. После этого прошло много времени, но Алиш ни о чём мне так и не рассказал. Ничего, кроме: «Позже, в другой раз!», я от него не дождался. Сейчас-то я понимаю, за что их арестовали, ох как понимаю! Значит, они и меня выдадут. Я, наверное, тоже занесён в их списки!» Желая успокоить Кави, я посоветовал: «Если ты ничего, кроме того, что рассказал мне, не знаешь, то тебе не о чем переживать. Может, и вызовут тебя на допрос, расскажешь им всё как есть». Но Кави на этом не успокоился: «В лагере Остарбатер ждут, что советские войска дойдут до Берлина, мол, поражение немецкой армии неизбежно, не раз я слышал перешёптывания на эту тему. А ты как думаешь, чем всё закончится?»
Хоть и не хотелось мне размышлять о том, чем закончится война, но Кави я всё же ответил: «Не знаю, возможно, я ошибаюсь. Может, мыслю неправильно. Но в победу русских, в то, что они дойдут до Берлина, верить абсолютно не хочется. Даже если русские окажутся в Берлине, то я надеюсь, что между ними и американцами возникнут какие-нибудь конфликты. Но если русские и вправду окажутся здесь, то нам ничего не останется, как бежать… По-немецки мы мало-мальски шпрехаем, может, получится здесь осесть, а может, американцы нам помогут, как знать?» «Нет! – отрезал Кави, – если меня арестуют, если закроют в тюрьму, то для меня самое лучшее – просидеть в тюрьме до прихода русских. Вы – другое дело: и статью вышли, и мастью удались. А если я скажу, мол, только что из тюрьмы вышел, а сидел за то, что не хотел с немцами сотрудничать, за то, что боролся против них – мне поверят и ничего не сделают. А если не посадят меня, тогда к приходу русских взлохмачу волосы, надену рванину, обрасту щетиной, измажусь в грязи и буду в таком виде ходить по улицам. Им ничего не останется, как сжалиться надо мной и отправить домой – и это будет лучший вариант для меня». Такие вот планы были у Кави.
Я объяснил Кави, что ничего хорошего в стране не будет, никаких облегчений и поблажек для нас, как бы мы ни старались, не сделают, уважения нам у властей ни за что не снискать. Во время разговора я наблюдал за Кави и подмечал проявления его нервозности и взволнованности: он то и дело чесал шею, громко шмыгал, часто отряхивал ёжик волос. Он молча поднялся со стула и направился было к двери, но снова развернулся: «Скажи правду, немцы били Алиша во время ареста?» – «Кави, вот ты был в лагере для пленных, в легионе, и в редакции часто встречаешься с немцами, скажи, тебя когда-нибудь били, насмехались над тобой, унижали?» «Нет, – ответил Кави, – пока ничего такого не было. Я боюсь избиений, и если к русским попаду, тоже боюсь, что избивать они будут, иначе я так не волновался бы…» «Ни по рукам, ни по ногам Алиша не сковывали, даже плохого слова не сказали, увели, как будто давнего хорошего знакомого», – ответил я. После этих слов Кави просиял лицом. «Хорошо было бы и завтра поговорить, будет ли у тебя время? Я каждый раз, вернувшись из лагеря, не знаю, куда себя деть», – с этими словами он ушёл от меня.
Назавтра мы не встретились. Потратив немало времени в поисках нового жилья, я поздно вернулся домой. Через несколько дней после ареста А. Алиша арестовали и Кави. Но через пару дней выпустили. Ш. Нигмати по поводу скорого освобождения Кави пошутил: «Знаете, почему так быстро выпустили Кави? У него голова не пролезала в дверь камеры, вот поэтому они и вынуждены были отпустить!»
После освобождения Кави продолжал работать в редакции «Идель-Урала» до самого закрытия газеты. Не сомневаюсь, что он не покинул Берлин и после взятия его советскими войсками. А может, поступил так, как планировал: взлохмаченный, заросший щетиной, в старых, рваных одеждах пошёл к советским солдатам, выкрикивая: «Я политический заключённый!» Возможно, какой-нибудь сердобольный офицер и поверил ему. В общем, вести о том, что Кави вернулся на родину, доходили до меня».
Да, вернулся Кави, вернее – вернули его. Чем он жил в Чехословакии, что испытал, прячась там до конца сорок девятого года? Есть тысячи способов спрятаться, но я представляю себе Кави Ишмури и… Нет, пожалел Всевышний мужества для этого бедолаги! Но можно ведь и по-другому рассуждать: трусливые и никчёмные в обычной жизни люди при определённых обстоятельствах проявляют чудеса героизма, не так ли?! Давайте забудем сложившееся об этом человеке впечатление, я хочу добром помянуть покойного: пусть он ни на кого не держит обиды. Когда вокруг рушится мир, когда в пыль перемалываются скалы, а моря низвергаются в бездну, когда день и ночь поменялись местами, и даже само понятие времени искажено до неузнаваемости, какими словами можно описать поступки простых татарских крестьян, вчерашних праведных землепашцев, практически безоружными вышедших против немецкой лавины, независимо от того, какими способами удалось им уцелеть в кровавой мясорубке? Такие слова есть – это мужество и героизм! Причинил ли кому-нибудь вред, сподличал ли хоть раз Кави Ишмури? Ой ли. Мне особенно запомнилась его радость от того, что он наконец вернулся на Родину, как бы ни унижали его, гоня по этапу. И это самый главный вывод, самый важный итог, который я подвёл после нашего с ним общения. Мы, татары, легко покидаем родную землю, быстро её забываем. Куда бы ни приехали, тут же облачаемся в местные одёжки и со страхом разглядываем себя в зеркале: «Не видно ли, что я татарин? Не заметно ли, что приехал из Казани?» Стремясь угодить местному населению, напяливаем на себя маску и так в ней и живём. Заканчивая мысль, вот что хочу сказать: если вы где-то услышите или прочитаете о Кави Ишмури, не сомневайтесь: Кави Ишмури любил свою Родину!
5
Напрасно шутили: «Кави не пролезет в двери камеры». Пролез Кави, и вошёл, и вышел, проскальзывал как намыленный! Если нужно, тюремные двери могут расширяться! Напрасно боялся солдат: «Будут бить, истязать!» В пятидесятые годы, когда мы «гостили» на Чёрном озере, случаи избиения арестантов были очень редки. Я, конечно, не могу отвечать за всю огромную тюрьму, от карцера меня тоже Бог уберёг, но при этом я ни разу не слышал, чтобы кто-то возмущался: «Били, живого места не оставили!» Как я уже говорил, тюрьма – это своего рода корабль, денно-нощно плывущий по морю бед и мучений к неизведанным островам. Какими бы толстыми дверями с мощными засовами ни ограждали, многие тайные события тюремной жизни становятся известны и понятны заключённым. Со временем арестант, отсидевший немалый срок, становится родным для тюрьмы, для него не остаётся тайн в жизни мрачного трёхэтажного здания. По стуку раздаваемых обеденных плошек ты точно знаешь, сколько людей сидит в соседних камерах. По шарканью обуви на прогулочной площадке тебе известно, сколько человек вывели на прогулку. Щебечет ли одинокая птичка за решёткой – она что-то говорит тебе. Пролетит ли самолёт, надвое разрезая небо, загудят ли охрипшим, простуженным от постоянного пребывания на ветру голосом заводские трубы – это всё информация для арестанта, никаких часов не нужно с такими точными сигналами. Нас не били. Зачем тратить силы на избиения? У следователей достаточно испытанных, широко распространённых способов и методов раздавить тебя, истребить в тебе человечность, навсегда сломить твой дух. Наука истязания лишённых свободы людей, искусство «выделки» их шкур – очень развитая наука, с тысячелетним опытом. Страны непохожи друг на друга, с различными государственными устройствами, со своими конституциями, но система наказаний во все века, во всех странах практически одинакова. Например, лишение сна. Днём не то что лежать, сидеть, прислонившись, запрещается. Тесные, зловонные камеры. Хочешь ты этого или нет, в углу напротив двери ядовитым грибом «растёт» параша. В туалет выводят только дважды в день: утром и вечером. Но человеческий организм не очень-то подчиняется тюремному режиму, все люди разные, и график опорожнения у каждого свой!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?