Электронная библиотека » Бахыт Кенжеев » » онлайн чтение - страница 20

Текст книги "Послания"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:31


Автор книги: Бахыт Кенжеев


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +
2. «Что есть вина, ma belle? Врожденный грех? Проступок?..»
 
Что есть вина, ma belle? Врождённый грех? Проступок?
Рождественская ель? Игрушка? Хлипок, хрупок,
вступает буквоед в уют невыносимый,
над коим царствует хронограф некрасивый.
 
 
Обряд застолья прост: лук репчатый с селёдкой
норвежскою, груз звёзд над охлаждённой водкой,
для юных нимф – портвейн, сыр угличский, томаты
болгарские. Из вен не льётся ничего, и мы не виноваты.
 
 
О, главная вина – лишай на нежной коже —
достаточно ясна. Мы отступаем тоже,
отстреливаясь, но сквозь слёзы понимая:
кончается кино, и музыка немая
 
 
останется немой, и не твоей, не стоит
страшиться, милый мой. Базальтовый астероид,
обломок прежних тризн, – и тот, объятый страхом,
забыл про слово «жизн» с погибшим мягким знаком.
 
 
Да! Мы забыли про соседку, тётю Клару,
что каждый день в метро катается, гитару
на гвоздике храня. Одолжим и настроим.
До-ре-ми-фа-соль-ля. Певец, не будь героем,
 
 
взгрустнём, споём давай (бесхитростно и чинно) —
есть песня про трамвай и песня про лучину,
есть песня о бойце, парнишке из фабричных,
и множество иных, печальных и приличных.
 
«В сонной глине – казённая сила…»
 
В сонной глине – казённая сила,
в горле моря – безрогий агат,
но отец, наставляющий сына,
только опытом хищным богат.
Обучился снимать лихорадку?
Ведать меру любви и стыду?
Хорошо – шаровидно и сладко,
словно яблоку в райском саду.
 
 
Пожилые живут по науке,
апельсиновой водки не пьют
и бесплатно в хорошие руки
лупоглазых щенков отдают.
Да и ты, несомненно, привыкнешь.
Покаянной зимы не вернёшь,
смерть безликую робко окликнешь,
липкий снег на губах облизнёшь.
 
 
Это – мудрость, она же чревата
частным счастием, помощью от
неулыбчивого гомеопата,
от его водянистых щедрот.
И, под скрип оплывающих ставен
опускаясь в бездетную тьму,
никому ты, бездельник, не равен,
разве только себе самому.
 
«Птичий рынок, январь, слабый щебет щеглов…»
 
Птичий рынок, январь, слабый щебет щеглов
и синиц в звукозаписи, так
продолжается детская песня без слов,
так с профессором дружит простак,
так в морозы той жизни твердела земля,
так ты царствовал там, а не здесь,
где подсолнух трещит и хрустит конопля,
образуя опасную смесь.
 
 
Ты ведь тоже смирился, и сердцем обмяк,
и усвоил, что выхода нет.
Года два на земле проживает хомяк,
пёс – пятнадцать, ворона – сто лет.
Не продлишь, не залечишь, лишь в гугле найдёшь
всякой твари отмеренный век.
Лишь Державин бессмертен, и Лермонтов тож,
и Бетховен, глухой человек.
 
 
Это – сутолока, это – слепые глаза
трёх щенят, несомненно, иной
мир, счастливый кустарною клеткою, за
тонкой проволокою стальной.
Рвётся бурая плёнка, крошится винил,
обрывается пьяный баян, —
и отправить письмо – словно каплю чернил
уронить в мировой океан.
 
«Любовь моя, мороз под кожей!..»
 
Любовь моя, мороз под кожей!
Стакан, ристалище, строка.
Сны предрассветные похожи
на молодые облака.
 
 
Там, уподобившийся Ною
и сокрушаясь о родном,
врач-инженер с живой женою
плывут в ковчеге ледяном,
 
 
там, тая с каждою минутой,
летит насупленный пиит,
осиротевший, необутый
на землю смутную глядит —
 
 
лишь аэронавт в лихой корзине,
в восторге возглашает «ах!»
и носит туфли на резине
на нелетающих ногах,
 
 
и все, кто раньше были дети,
взмывают, как воздушный шар,
как всякий, кто на этом свете
небесным холодом дышал.
 
«Ночь. Зима занавесила, стёрла трафаретное „Выхода нет“…»
 
Ночь. Зима занавесила, стёрла трафаретное «Выхода нет»,
где мое трудоёмкое горло излучало сиреневый свет.
 
 
Человече, искатель удачи! Мы по-прежнему йодом и льдом
лечим ссадины; прячась и плача, драгоценные камни крадём
 
 
друг у друга; любимых хороним, да и сами,
живой чернозём,
норки узкие жвалами роем, изумрудные кольца грызём.
 
 
Спи, прелестница, плавай под ивой.
Я не рыцарь на чёрном коне.
Снежный ветер – архивный, ревнивый —
кружит сонную голову мне
 
 
и свистит, подбивая итоги, призывая мгновение: «стой!»,
чтобы я, утомленный с дороги,
бросил камешек свой золотой
 
 
у порога, вздохнув: далеко ты затерялся —
песчинкой в пыли,
тусклой бусинкой из терракоты,
обожжённой могильной земли.
 
«Мой земноводный Орион за облаками схоронён…»
 
Мой земноводный Орион за облаками схоронен,
и пусть. Оставшийся недолог.
Ещё сияет сквозь метель серебряная канитель
на иглах выброшенных ёлок,
но Рождество и Новый год уже прошли, как всё прейдёт;
знать, вечен разве представитель
ахейских склочников-богов, читай – ремёсел и торгов
голенокрылый покровитель.
 
 
Шарф клетчатый, ушанка из Шанхая, взгляд – вперёд и вниз,
пищит в руке мобильник алый.
Он счастлив: бойкое свистит, над мостовой легко летит
на зависть лире и вокалу.
Подумаешь! Я тоже пел, хоть и неточно; я скрипел
железным перышком начальным
и будущее зрил насквозь; единственно – не довелось
царить над городом случайным.
 
 
Но страшно жить в стране теней, неспешно сращиваясь с ней,
и елисейскими лугами
брести по снегу, торопя жизнь, повторяя про себя:
я веровал, но мне солгали.
Зима от робости бела. Стакан на краешке стола.
Что было сила – стало слабость.
Осклабясь, выпивший поэт твердит погибшему вослед:
Лаос, Онега, Санта-Клаус.
 
«El condor paso. Где же ты, душа любви и нищеты…»
 
El condor paso. Где же ты, душа любви и нищеты,
василеостровская дева —
лимитчица? Должно быть, там, где полночь хлещет по листам
платана мокрым снегом. Древо,
 
 
обряд языческий творя с нетвёрдым мёдом января,
к земле склоняется спросонок,
и в визге дворницких лопат часы глухие плохо спят,
скрипя зубами шестерёнок.
 
 
Четырёхструнная, сыграй, пообещай мне страшный рай,
булавку в мышце, мраз по коже…
Зачем кондор, чужой орёл, свою голубку поборол,
взыскуя музыки, не схожей
 
 
ни с чем? Где ты? Где мы с тобой? Сквозь купол чёрный, ледяной,
разрезанный, как бы живая
жизнь, льётся бездна, звёзд полна, где наши тени дотемна
молчат, мой Бог, не узнавая
 
 
друг друга, где разведено моё привычное вино
водой и солью; плещут перья
разбойника чилийских Анд, ценой всего в один талант,
в один обол, в одно похмелье…
 
«Сникнет ярость, выйдет дерзость…»
 
Сникнет ярость, выйдет дерзость,
а взамен придёт
небогатая поверхность
подмосковных вод.
 
 
Эти омуты да ивы,
как пастух – овец,
созерцает терпеливо
сумрачный мудрец.
 
 
Он ни слова не уронит,
потерял он счёт
дням, и мир потусторонний
перед ним течёт.
 
 
То пескарь при виде щуки
вздрагивает вдруг,
и воздел бы к небу руки —
только нету рук,
 
 
то пупырчатая жаба
выглянув на свет,
воспарить душой могла бы,
только крыльев нет.
 
 
Позабудь про долю рабью,
про свои года.
Тёплой праздничною рябью
морщится вода —
 
 
это дар, твой дар убогой,
ускользает он
водомеркой босоногой
по ручью времён.
 
«Власть слова! Неужели, братия?..»
 
Власть слова! Неужели, братия?
Пир полуправды – или лжи?
Я, если честно, без понятия,
и ты попробуй, докажи
одну из этих максим, выторгуй
отсрочку бедную, ожог
лизни – не выпевом, так каторгой
ещё расплатишься, дружок.
 
 
И мне, рождённому в фекальную
эпоху, хочется сказать:
прощай, страна моя печальная,
прости, единственная мать.
Я отдал всё тебе, я на зелёный стол
всё выложил, и ныне сам
с ума сошёл от той влюблённости,
от преданности небесам.
 
 
Не так ли, утерев невольную
слезу, в каморке тёмной встарь
читала сторожиха школьная
роман «Как закалялась сталь»
и, поражаясь прозе кованой,
в советский погружалась сон,
написанный – нет, окольцованный
орденоносным мертвецом.
 
«Доцент бежал быстрее ланей…»
 
Доцент бежал быстрее ланей,
быстрей, чем кролик от орла,
стремясь к потешной сумме знаний,
чтоб жизнь согласная текла.
Он подходил к проблемам строго,
любил районного врача
и мучил павловского дога,
ночами формулы уча.
 
 
Я тоже раньше был учёный,
природе причинял урон,
и плакал кролик обречённый,
мне подставляя свой нейрон,
и зрел на мир, где нет удачи,
покрытый смертной пеленой,
а я в мозги его крольчачьи
ланцет засовывал стальной.
 
 
Вещает мне Господь-учитель:
пусть не страдалец, не мудрец,
но будь не просто сочинитель,
а друг растерзанных сердец.
Как жалко зайца! Он ведь тоже
бывал влюблён, и водку пил,
и куртку натуральной кожи
с вчерашней премии купил.
 
 
Цветков! Мой добрый иностранец!
Ты мыслью крепок, сердцем чист.
Давно ты стал вегетарьянец и знаменитый атеист.
Ужели смерть не крест, а нолик?
О чём душа моя дрожит?
Неужто зря злосчастный кролик
в могилке глинистой лежит?
 
«Если хлеб твой насущный чёрств…»
 
Если хлеб твой насущный чёрств,
солона вода и глуха бумага,
вспомни, сын, что дорога в тысячу вёрст
начинается с одного шага,
 
 
и твердит эту истину доживающий до седин,
пока его бедная кошка, издыхая, кричит своё «мяу-мяу»,
напоминая, что ту же пословицу обожал один
толстозадый браток – уважаемый председатель Мао.
 
 
Кто же спорит: по большей части из общих мест
состоит. Да, курсируем между адом и раем,
погребаем близких, штудируем роспись звёзд,
а потом и сами – без завещания – помираем.
 
 
И подползаем к Господу перепуганные, налегке,
чуждые как стяжательству, так и любви, и военной глории.
Если хлеб твой насущный черств, размочи его в молоке
и добавь в котлету. Зачем пропадать калории.
 
 
Вот дорога в тысячу ли, вот и Дао, которого нет,
вот нефритовое предсердье – так что же тебе ответил
козлобородый мудрец? Не юродствуй, сынок, не мудри, мой свет:
покупая китайскую вещь, бросаешь деньги на ветер.
 
«Слушай: в небытии одинаковом, то сжимаясь, то щерясь навзрыд…»
 
Слушай: в небытии одинаковом,
то сжимаясь, то щерясь навзрыд,
дура-юность, что ласковый вакуум
в стеклодувном шедевре горит —
только делится счастьем с которыми голосят
без царя в голове,
с дребезжащими таксомоторами,
что шуршат по январской Москве, —
и принижен, и горек он, и высок —
мир, ушедший в тарусский песок —
строк, ирисок, ржавеющих вывесок,
лёгких подписей наискосок…
 
 
А земля продолжается, вертится, голубая, целебная грязь…
так любовь, ее дряхлая сверстница,
в высоту отпускает, смеясь,
детский шарик на нитке просроченной —
как летит он, качаясь, пока
по опасным небесным обочинам просят милостыни облака!
Как под утро, пока ещё светится
зимних звёзд молодое вранье,
серой крысой по Сретенке мечется суеверное сердце моё!
 
 
Хорошо вдалеке от обиженных, огорчённых отеческих сёл
в телевизор глядеть обездвиженный,
попивать огуречный рассол,
вспоминая горящих и суженых,
чтобы ласково чайник кипел,
чтобы голос – пристыженный труженик —
уголовную песню хрипел.
 
 
Серый выдох стал сумрачным навыком —
но в апреле, детей веселя,
по наводке рождается паводок и неслышно светлеет земля.
 
 
Се – с косичками, в фартучке – учится
несравненной науке строки
незадачливая лазутчица – легче воздуха, тоньше муки,
мельче пыли в квартире у Розанова,
невесомее – ах, погоди…
свет озоновый времени оного – будто боль
в стариковской груди —
дай ей, Господи, жить без усилия —
пусть родной её ветер несёт,
мощью гелия – или вергилия – достигая безлунных высот.
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации