Текст книги "Реквием по Наоману"
Автор книги: Бениамин Таммуз
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
– Отец, – сказал Герцль, – «Хагана» рабочих знает, что она делает. Она не уничтожает ЭЦЕЛ. Она лишь чуточку проливает у них кровь. Но дает ЭЦЕЛю действовать. И так все вместе вытащат телегу из грязи. Политика, к сожалению, грязное дело.
– Не предавай дело крестьян, – сказал Эфраим, – ты говоришь как один из пролетариев.
– Между пролетариями и крестьянами достаточно места и для меня, – ответил Герцль отцу.
Тем временем, пока евреи вели между собой войны вне и внутри, кончилась Вторая мировая. Пятьдесят миллионов человек было уничтожено, среди них – шесть миллионов евреев. Но оставшимся в живых британцы не разрешили прибыть в Эрец-Исраэль.
– Теперь нам деться некуда, – сказал Эфраим Ривке и Герцлю.
– Следует провозгласить открытое и решительное восстание.
– Оно уже провозглашено, – сказал Герцль, – как же ты этого не заметил, отец?
– Что, уже писали об этом в газетах? – удивился Эфраим.
– Если до сих пор не писали, сейчас напишут, – уверил Герцль отца.
И правда, в те дни вышла нелегальная прокламация «Хаганы»: «Слушайте наш призыв из глубин молчания!»
Англичане в штабе полиции и во дворце наместника были уверены, что это просто высокопарное краснобайство, проистекающее от конфуза. Они не поняли, что существует среди народов такой народ, который готов умереть за свою высокопарность, ибо, во-первых, унижен, а во-вторых, лишен опыта международной политики.
Англичане также не знали и того, что евреи – народ прагматический, у которого одно великое правило: никогда человек не сможет привести свои принципы в соответствие с реальностью; но если это трудно, так можно привести реальность в соответствие с принципами.
А так как все это не было известно властям Британии, в конце концов дали им под зад, и они вылетели из Эрец-Исраэль. Это всем известно.
Осенью 1946 зазвонил телефон в домике Герцля, говорил Эликум:
– Здравствуй, дядя Герцль, вот, я вернулся в Эрец-Исраэль.
– Ну, а коммунисты твои, что они тебе сказали? – решил узнать Герцль.
– Можно к тебе приехать? – спросил Эликум.
– Что за вопрос? – сказал Герцль и поспешил сообщить Эфраиму новость.
– Говорил я тебе, – бормотал Эфраим, – я ведь тебе все время это говорил.
Вечером приехали Сарра и Аминадав. Брат Эликума Овед позвонил из Иерусалима, оправдываясь, что не может приехать, ибо очень занят.
Эликум избавил всех от вопросов коротким ответом:
– Было тяжело.
Больше ничего нельзя было из него вытянуть. Но была у него просьба, чтобы одолжили ему немного денег. Он хочет поездить по стране, увидеть изменения.
– Ты всегда давал ему деньги, – сказала Сарра отцу, – видишь, что из этого вышло? Дай ему и сейчас.
– Еще как дам, – подразнил ее Эфраим, – и сколько захочет. Парень вылечился от всех своих сумасшествий.
– Откуда ты знаешь? – сказал Сарра, оглядывая сына с ног до головы с открытой неприязнью.
– Это видно сразу, – сказал Эфраим, – раз вернулся в лоно семьи, значит, выздоровел… Ты не собираешься вернуться в кибуц, – вдруг с испугом спросил он Эликума.
– Только навестить, – сказал Эликум.
На следующий день выпорхнул Эликум из дома точно так же, как возник. Герцль подвез его на своей машине к входу в кибуц.
– Правильно сделал, что не рассказал им о нашей встрече в Лондоне, – сказал Герцль, – чему-то все же научился там – молчать.
– Ты не рассказал им о нашей встрече? – в потрясении спросил Эликум.
– Ты же не просил им рассказывать, – ответил Герцль и помахал ему рукой на прощанье.
В кибуце сказали Эликуму, что Мэшулам Агалили давно умер, Лизель оставила его до этого. Из всей компании, прибывшей из Германии, осталась в кибуце горстка парней и девушек, они и дали Эликуму адрес Лизели. Она теперь была замужем за бухарским евреем лет шестидесяти, продавцом ковров, невероятно богатым.
– Лизель, – сказал Эликум в трубку, звоня из телефонной будки в Тель-Авиве, – узнаешь мой голос?
– Малыш, это ты? Вот сюрприз! Чего бы тебе не прийти ко мне сейчас же? Только не пугайся, я страшно растолстела и постарела. Возьми с собой бутылочку коньяка.
Муж Лизели, господин Бабаев, узнав, что Эликум жил в Лондоне, ужасно возбудился.
Спрашивал, знает ли Эликум район Нейтсбридж, там у Бабаева брат, тоже продавец ковров, магазин его разбомбили во время войны, но теперь он уже восстановлен. Эликум беседовал с господином Бабаевым, отвечал на все его вопросы, и время от времени косил глазом в сторону Лизель, сидящей в кресле, руки крест-накрест, лицо полное и спокойное. Только глаза как бы просили прощения за что-то.
Когда зазвонил телефон и господин Бабаев вышел из комнаты, Эликум спросил:
– Почему ты ушла к Мешуламу Агалили?
Лизель протянула к нему руки и сказала:
– Господи, да поцелуй меня.
– Почему ты ушла к Мешуламу? – Повторил Эликум, не сдвигаясь с места.
– Ты все еще не понимаешь? До сих пор?
– Понимал бы – не спрашивал, – сказал Эликум.
– Раз ты не понимаешь, не поможет, если попытаюсь тебе объяснить, – сказала Лизель, – почему ты не хочешь меня поцеловать?
Господин Бабаев вернулся в комнату и извинился за отсутствие.
Эликум встал, поклонился Лизель, пожал руку господину Бабаеву и вышел.
На улице шла огромная демонстрация под лозунгом «Слушайте наш призыв из глубин молчания!»
Некоторое время Эликум смотрел на шагающих людей, на британских полицейских, сопровождающих демонстрантов, затем пошел на автобусную станцию и вернулся в дом к деду. Было Эликуму тридцать три года, и он так и не мог объяснить, почему вернулся.
– Ты не торопись. Сиди спокойно, и мы разработаем план, – сказал ему дед Эфраим.
– Нет у меня планов, – ответил Эликум.
– Я его составлю, не беспокойся, – обещал Эфраим, – я не дам тебе гнить на фабриках твоего отца… Вдруг заделался портным, шить начал формы для армии. Это не для тебя. Я устрою тебе нечто получше, здесь, в мошаве.
– Нет, у меня преподавательское удостоверение, – сказал Эликум.
– Какое еще удостоверение? – испугался Эфраим.
– Я преподаватель марксизма, – объяснил Эликум. – Учился и получил удостоверение.
– Марксизм? Это как большевики? Забудь об этом. У нас в семье такого нет. Выслушай меня хорошенько, затем решишь сам… К примеру, дядя твой Герцль давно уже нуждается в помощнике. Если не хочешь, можно начать в союзе владельцев цитрусовых плантаций. Не обязательно бежать далеко, можно тут, дома. Сиди себе спокойно, время есть. Никто на тебя не давит. Ты уже не ребенок. Сколько тебе? Следует подумать о свадьбе, но и об этом не беспокойся.
– Я не беспокоюсь, – сказал Эликум, – я просто не знаю точно, что.
Когда люди не знают, является История и выбирает для них возможности, иногда находит и своих посланцев. Такое и случилось с Эликумом. Он встретил Историю в облике коммунистического лидера, усатого и очкастого, который объяснил ему, что на землях Палестины вскоре начнется первый этап уничтожения Британской империи, и один из путей участвовать в этом, пойти в ряды ЛЕХИ, организации, в которой есть и фашистские элементы, но её можно направить на цели революции, и в рядах организации уже находятся товарищи, знающие свои обязанности в этом деле.
В 1947 Эликум уже во всю служил этому делу, и из слов товарищей стало ему известно, что он мужественный герой, истинный боец и бесстрашный командир. И все это потому, что ему не составляло труда подкладывать мины под проволочное заграждение, окружающее воинский лагерь, стрелять из засады, лежать ночами в какой-либо канаве на обочине дороги или с водонапорной башни вести огонь по воинским колоннам англичан.
В свободное от операций время он рассказывал товарищам о диалектическом материализме, и они не смеялись над ним, ибо он был героем, но незаметно покидали комнату один за другом. Оставшись в одиночестве, он заводил патефон и слушал музыку. А если находился в других комнатах в перерывах между операциями, начинал насвистывать мелодии, и приклеилась к нему кличка «свистун», ибо если не говорил, и к нему не обращались, то начинал насвистывать.
Со временем он вообще перестал говорить. В 1948 году, когда грянула война за Независимость и лидеры провозгласили создание государства Израиль, Эликум влился в 89-й батальон. В декабре, во время наступления в Негеве, сразила его египетская пуля.
К его родителям пришли трое из военного раввината.
К концу 1948 число погибших на войне достигло пяти тысяч. Мертвые оставили родителей и вдов. Но эти страшные цифры говорили о принадлежности, а от принадлежности коротка дорога к смирению с приговором, а от смирения с приговором считанные шаги к окаменевшим лицам. Не плакать. Не быть сломленными. Павшие. Пали во имя. Не как те миллионы евреев, сожженных в печах. Здесь мы знаем, за что отдаем жизнь.
Обо всем этом читали в газетах члены семьи Абрамсон и Бен-Цион день за днем, отшвыривали от себя эти листы в испуге и говорили: «Не про нас будет сказано». А члены семьи Кордоверо говорили: «Покойник». И вот сейчас это приползло к порогу и ударило людям в сердца. Брата погибшего, Оведа, вызвали из армии, где он служил офицером, отвечающим за снабжение. Узнав о гибели брата, ощутил Овед гнев и вину. Как это могло случиться именно с ним, с его семьей, это граничило с подлостью, оскорблением, которое невозможно обойти молчанием и таким образом признаться в собственном бессилии и неуважении к себе. «Я отомщу за его кровь», – повторял он про себя, а потом и в голос.
Эфраим сидел, согнувшись, в кресле и требовал, чтобы принесли ему пальто. Он гневно отвергал предложение остаться дома и не ехать на похороны, отмахиваясь руками. Но не издал ни звука. Ривка щипала себе щеки, и надо было ее поддерживать. Сарра обмякла от слез в объятиях Аминадава, мужа своего, и все повторяла, что не хочет жить, что она во всем виновата, что ребенок, по сути, был сиротой со дня рождения, просто забыли его. И вот, сейчас она не хочет больше жить. Аминадав тряс ее за плечи, ошалело бормотал:
– Ну, да, и я… Что ты хочешь, Сарра? Я тоже… Что ты, что с тобой?..
Аминадав никогда не говорил упорядоченными фразами. И плакать тоже не умел, как и смеяться. Он был верен своей семье и своему делу, но к случившемуся абсолютно не был готов. Это было нечто новое и неправильное. Это свалилось внезапно, без всяческой подготовки. Как можно вообще что-то делать без подготовки? И что, другие понимают в этом больше? Или делают вид, что понимают? Ибо если это не так, почему ему это не открывают? Почему он как бы в стороне? Разве такое возможно, что другие понимают больше в том, что случилось с Эликумом? Ведь это его сын! Его, а не их. Так что же?
Когда приблизились к яме, куда собирались опустить тело, закутанное в саван, по краям горизонта вспыхивали короткие зарницы, слышался гром, идущий издалека, военный раввин поглядывал в небо, кривил губы и приступил к делу немедля. Бабушка Ривка упала на комья влажной земли, исходя рыданиями, дочь ее Сарра пыталась поднять ее, не смогла и сама упала рядом. Эфраим не двигался с места, смотрел на тело, укутанное в белый саван, и что-то шептал. Казалось, он даже не видел, что происходит с женой и дочерью. Рахель и Овед стояли со стороны. Отец погибшего Аминадав тоже стоял в стороне, не вмешиваясь, ибо думал, что-то, что они делают, так и должно быть, и он, вероятно, должен что-то делать, но не знал, что, и в этот миг, оглядывая всех, увидел сводного своего брата, Герцля.
Тот стоял отдельно от всех, не похожий на других своей одеждой и ростом и английской своей прической. И что видят глаза Аминадава? Герцль рыдает в голос, не стесняясь, плечи его содрогаются, изо рта вылетают сдерживаемые с трудом стоны, и высокая его фигура качается, как на ветру, и вот-вот сломается. Что Герцлю Эликум? – испугался Аминадав. Может быть, между ними тайный какой-то союз? Или Герцль знал нечто, о чем ничего не известно Аминадаву, и потому Герцль делает то, что надо бы делать ему, Аминадаву? Быть может, все это ускользнуло от его понимания, ибо он вообще не существует? Если бы он существовал, знал бы, что делать. Аминадав пытается вспомнить что-либо важное из собственной жизни, но кроме нескольких трудных минут не в силах ничего вспомнить, и еще больше пугается. Быть может, Герцль существует в иной форме, чем он, Аминадав? Женщин не следует принимать всерьез, но Герцль человек дела, человек серьезный, и смотри, что с ним творится.
И в сердце Аминадава прокрадывается ужасное подозрение, быть может, вообще вся жизнь его – ошибка, и все пошло в неправильном направлении, или вообще без направления? Если Герцль в таком состоянии, значит, он знает, почему и отчего сломлен, в то время как Аминадав не знает ничего, и нет человека, который может ему объяснить. А может и того хуже, объясняли ему, а он не понял. Все время не понимал. Что там у него внутри, в его груди? Аминадав прислушивается к себе и кажется ему, что внутри у него пусто. Быть может, был он полон когда-то, быть может, всего лишь два-три дня назад. Но в этот миг, кажется ему, он пуст. Ничто. Дыхание его сделалось тяжелым, и он ловит воздух открытым ртом, чтобы заполнить пустоту внутри себя, ибо пустота не может существовать без наполнения. И тут сердце его пришло ему на помощь, и сердечная мышца сжалась, и снова надо было ловить воздух, и он упал, и пустота заполнилась до предела.
Люди бросились к нему, тормошили его, какой-то простак орал, требуя воду, чтобы обрызгать его, в то время, как вовсю хлестал ливень, заливая и Аминадава, и комья земли, забрасываемые на тело, укутанное в саван.
О смерти Аминадава Ривке и Эфраиму рассказали спустя несколько дней, и Ривка лежала в постели и не хотела вставать. Сарра, которая в один день потеряла сына и мужа, оставила свой дом в Тель-Авиве и приехала в мошав следить за матерью в постели и отцом, сидящим в кресле и не издающим ни единого звука. Герцль поехал в Тель-Авив, просидел несколько недель в конторе фабрики Аминадава, подготовив всё для её продажи.
Овед почти каждый день звонил из армии, а жена его Рахель послала два письма соболезнования членам семьи, прося у каждого прощения, что не может быть с ними, ибо должна присматривать за детьми, Ури и Беллой-Яффой, тем более Ури вот-вот исполнится тринадцать и надо готовиться к бармицве, а отец ведь не дома, как известно. Только чтобы был здоров и вернулся домой невредимым, и чтобы страшная эта война в конце концов закончилась. «Семья наша понесла достаточно жертв», – завершала Рахель одним и тем же предложением оба письма: очевидно, из-за многих забот не могла найти разные завершения письмам.
Вернувшись с воинской службы, Овед нашел адресованный ему пакет. Двое солдат из подразделения брата его Эликума принесли этот пакет на следующий день после похорон. В пакете Овед обнаружил тетрадь и, заглянув в нее, понял, что это дневник брата. Почитал в некоторых местах, так и не понял, о чем речь, и хотя нашел какие-то фрагменты, касающиеся общественных проблем, но даже и они его не заинтересовали. Тетрадь пролежала в ящике стола несколько лет. Когда Овед построил летнюю дачу около Зихрон-Яакова – о чем еще будет рассказано – он отдал тетрадь дочери Белле-Яффе, ибо она занималась литературой.
Весной 1949 закончилась война. Эфраим сидел у радио и слушал речь одного из министров, который подводил итога сражениям и отдавал последний долг павшим. Министр особенно хвалил молодежь, парней и девушек, напомнил, что в кибуцах погиб или был ранен почти каждый третий, назвал семьи, в которых погибли два сына, а то и три. Он возвел в чудо мужество отцов, которые заняли в строю места погибших сыновей. Эфраим надеялся и отчаянно ждал, что назовут каким-то образом, не намеком, внука Эликума, а может, и сына Аминадава, но министр перешел к другим темам. Эфраим в сердцах выключил приемник и обернулся к Ривке, чтобы высказать ей все, что его переполняло, но вспомнил, что говорить-то не с кем. И сказал в сердце своем: «До какой степени они нас ненавидят, крестьян. Даже умирая, мы недостаточно хороши для радио. Вот кибуцы – это да. Но Эликум и Аминадав… даже для упоминания… прокляты».
– Тебе что-то надо? – спросила его Сарра из кухни.
– Ничего не хочу, – сказал Эфраим.
И все же не был прав. Через два года, когда Ривки уже не было среди живых, а Эфраиму исполнилось восемьдесят семь, правительство решило отметить день его рождения с большой помпой. В те дни 1952-го года праздновали семидесятилетие репатриации первых пионеров в Эрец-Исраэль, а так как почти все они ушли из жизни, то Эфраим Абрамсон представлял все то поколение. О том, почему именно он был избран и где происходило торжество и кто там был, – мы еще расскажем.
17
В тот год Оведу утвердили план использования купленных им земель на склоне холма. В течение года были проданы почти все участки под строительство вилл, и тогда жена его Рахель произнесла дельную фразу:
– Почему нам не оставить и себе участок. Место ведь очень красивое.
Поехали они вдвоем к месту, остановили машину у арабских руин и вышли прогуляться по территории. Овед и Рахель были людьми опытными и тотчас же отметили, что два дунама, легким и приятным подъемом восходящие вдоль дороги, наиболее красивы, да и «руины» придают им некую возвышенную древность. Строя летнюю дачу не стоит эти «руины» разрушать, а как-то даже обновить, и будет она этаким сооружением в саду, где можно будет выпить кофе и жарить баранье мясо на углях. Следует лишь оштукатурить слабо скрепленные камни и сделать деревянный навес вместо крыши. Стены оплетут виноградные лозы, желательно ветвистые, дающие огромные гроздья. Это должен решить дед Эфраим, он ведь специалист по виноградникам. И вообще, почему бы Эфраиму и дочери его Сарре не жить в этом доме постоянно? Нехорошо ведь, когда дом пустует без постояльцев.
Таким образом, еще до возведения дома, план был готов во всех деталях. Рахель и Овед заранее продумали в нем каждую мелочь.
В начале 1951 вывезли из старого дома в мошаве всю мебель, в том числи пианино, которое подарил барон Ротшильд первому мужу Ривки, и на котором мальчик Нааман стал в свое время наигрывать.
Только Герцль остался в своем домике, во дворе усадьбы. Эфраим и дочь его Сарра, мать Оведа, перешли жить на летнюю дачу у Зихрон-Яакова до последних своих дней.
Дом этот был просторным, окруженным арочной экседрой со всех сторон. Стены его были покрыты грубой штукатуркой в стиле сельской Италии, но внутри царил комфорт со всеми техническими новшествами, включая, естественно, электричество. И «руины» были реставрированы мастерски. Когда рабочие убирали обвал камней, под ним обнаружился скелет человека. Вызвали Оведа и он тут же взвесил: если сообщить полиции, начнется следствие и, быть может, даже приостановят строительство. С другой стороны, быть может, это скелет еврея и запрещено выбрасывать его в вади. Поэтому Овед велел приволочь с вершины холма римский саркофаг, поставить его в саду, у «руин», и положить в него рассыпающийся скелет. На него набросали комья земли и получился как бы вазон, в который посадили кусты герани, и они расцвели алым и розовым. Позднее посадили симметрично два кипариса по обе стороны саркофага. Тайна скелета была известна только рабочим и Оведу. Рабочие ушли, а Овед никому об этом не сказал, ибо не следует рассказывать печальные вещи.
Овед был великим приверженцем идеи национального возрождения и считал себя примером, выражающим простые и здоровые принципы этой идеи. В здоровом теле здоровый дух – таков был приемлемый для него девиз потомков Маккавеев. Для поддержания тела Овед ежедневно плавал в бассейне и раз в неделю играл в теннис. Для поддержания же духа – отшвыривал от себя книги и не ходил на спектакли, если они не были юмористическими, таким образом отгоняя печаль от сердца.
Другим важным принципом Овед считал готовность жертвовать собой во имя той самой национальной идеи (он потерял на войне брата, несколько близких друзей; один из двоюродных братьев жены тоже пал на поле боя). Он верил в важность правильного воспитания детей, и потому дом его по вечерам всегда был полон людьми, жизнь которых могла служить детям – Ури и Белле-Яффе – примером: генералами, героями войны и подполья. Они рассказывали о своей жизни, ели и пили, и дети слушали и запоминали.
Именно потому, что Овед был верен этим принципам, его приняли в свой круг люди и организации, находящиеся в центре жизни государства, и это несмотря на то, что он был из среды крестьян, а не пролетариев, основателей кибуцев и членов рабочей партии. Эфраим же был слишком стар, чтобы заметать, что внук изменил его идеалам, а если и замечал на миг, тут же забывал. Все его сознание сосредоточено было на прошлом: 1951 оборачивался для него 1918 и потому изрекал он нечто совершенно невероятное. Овед же любил своего деда и требовал от детей, Ури и Беллы-Яффы, относиться к нему с надлежащим почтением, но это и не требовалось, ибо души их были впрямую связаны с душой Эфраима, и все, что он им рассказывал, воспринималось ими впрямую и без всякого удивления – о турецких жандармах, скачущих верхом на верблюдах воюющих с бойцами еврейских штурмовых отрядов Пальмаха, возглавляемых Иосефом Трумпельдором. Эфраим рассказывал детям об Авшаломе Файнберге, который в одиночку ушел в пустыню и встретил там десять колен Израилевых, по сей день стоит во главе их отрядов, и в тяжкий для Израиля час он возникает в ночи и дает прикурить англичанам, арабам и туркам.
Но больше всего любили Ури и Белла-Яффа рассказ о юноше Наамане, волосы которого всплывают и колышутся на поверхности речных вод, а сам он под водой играет на фортепьяно. Однажды показала Белла-Яффа Эфраиму свой рисунок, на котором был изображен юноша Нааман, играющий водяному царю, и прочла написанное ею стихотворение, посвященное юноше Нааману:
В рыбьем царстве жил-поживал
Мертвый юноша Нааман,
Нежно струны перебирал,
Вечной музыкой обуян.
И колышется дух его юный,
Как и волос – в поток погружен.
И внимают Ангелы струнам.
Только всех красивее – он.
– Дай мне это, – сказал Эфраим, – когда я встречу Наамана, покажу ему, что ты написала.
– Но только Нааману, – сказала Белла-Яффа, – ибо это не для печати.
Белла-Яффа сочинила много стихов, но никому их не показывала. Когда же слушала рассказы генералов, героев и инвалидов войны в доме отца, сердце её полнилось невероятной печалью, и хотелось ей пожалеть их, погладить, но она не двигалась с места и не произносила ни слова, ибо чувства сердца ее были лишь ее личными чувствами. И кроме того считала она, что все герои и генералы страдали зря, и потому печаль ее была еще больше. А почему зря? Потому что пьют, и едят, и радуются, а иногда и оскверняют губы грубостями. И это знак того, что им вообще неведомо, что они творили. А если неведомо, зачем творили? Именно так это рисовалось в сердце Беллы-Яффы, но хранила она все это лишь для себя. К тому же многое было ей непонятно. А коли не понимаешь нечто до конца, есть ли смысл делиться этим с другими?
Когда Овед узнал, что готовят национальное торжество в честь семидесятилетия приезда первых халуцев-пионеров в Эрец-Исраэль, он обратился к некоторым членам правительства и предложил посвятить это торжество своему деду, по сути, последнему оставшемуся в живых представителю того поколения, причем провести его в своем летнем доме с приглашением главы правительства, министров, лидеров и представителей молодежи. Сказано – сделано. В список приглашенных Овед внес также некоторых генералов, героев, подпольщиков. Глава правительства должен открыть это торжество речью, затем будет угощение, а после все соберутся в «руинах» и будут слушать рассказы о мужестве и воинских подвигах.
Так все и произошло. Во главе стола посадили Эфраима, и он согласился со всеми действиями, но при условии, что об этом расскажут по радио и напишут в газетах.
– Положись на меня, дед, и на мой опыт, – уверил его Овед.
Герцля также пригласили, но он ответил по телефону, что приедет, если сможет.
Ури разрешили привести двух товарищей из гимназии, а Белла-Яффа попросила и получила разрешение привести единственного своего друга, преподавателя литературы, доктора Ионаса-Иошуа Биберкраута, младшего брата музыканта Амадеуса Биберкраута, который был с жестокостью убит в пещере арабами во время погромов 1936 года.
Белле-Яффе было в тот год шестнадцать, а Ионасу-Иошуа Биберкрауту тридцать пять, и несмотря на это между ними существовал тайный союз, личный их, естественно.
Завершив свою речь, глава правительства уселся в машину и поехал на другую встречу, министры – за ним, а в летнем доме Рахели и Оведа остались генералы, герои, инвалиды и небольшая горстка избранных гостей. Все перешли из гостиной в отреставрированные руины, расселись на соломенных стульях со стаканами в руках.
Появился и Герцль, также присел на стул, опираясь спиной о стену и посасывая трубку.
Герой А. отпил коньяк из своей рюмки и начал рассказывать:
– Когда началась война, стало нам известно, что арабы грузят ружья и минометы на корабль в итальянском порту, проверили мы это дело, и стало нам ясно, что так оно и есть. Ну, и сказали мне: езжай и погляди, что можно сделать. Купили мы несколько костюмов, рубашек и галстуков, облачились в джентльменов и поехали в Италию. Приезжаем, смотрим, верно. Есть корабль. Факт. Что делать? Первым делом я поставил Мота наблюдать двадцать четыре часа. Авреймэлэ пошел приготовить мину, присасывающуюся к борту. Чтоб он был здоров. Мы всегда говорили: Авреймэлэ должен был быть профессором. Золотые руки, железная голова. Упрям как осел. Спросил я его: как же ты сделаешь мину? Он говорит: положись на меня. Пошел, взял газеты, бутылку, достал детонатор, наполнил бутылку кислотой, обернул газетой, но пробкой не заткнул: кислота будет сочится из бутылки, вот он и сделал расчет: восемь часов необходимо, чтобы кислота впиталась в газеты, затем сработает детонатор. «Есть у тебя восемь часов?» – спросил меня Авреймелэ. Достаточно, говорю. Ночью плыву я к кораблю и на расстоянии примерно двадцати метров от него, ныряю, но мину держу над водой. Почувствовал борт и тут же прилепил к нему мину. Возвращаюсь, выхожу из воды. Тьма-тьмущая. Редкие итальянцы стоят наверху. Идем в отель, сидим у окна, ждем. Час, два, пять. Напряжение, как говорится, нарастает. Шесть часов, семь, вот уже восемь – где же взрыв? Ничего. «Авреймэлэ, – говорю, – профессор кислых щей, черт бы тебя побрал, где взрыв?» Нету Авреймэлэ. Молчит, как покойник. Стыдно ему. Ждем. Нервничаем. Вот уже почти девять часов. Совсем отчаялись, как вдруг слышим такой бум, вскочили на ноги. Глядим на корабль, вроде бы ничего не случилось. «Авреймэлэ, – говорю, – ты что вложил в мину? Салат из баклажан?» И вот, так смеюсь над ним, а корабль немного накренился набок, хоп, еще сильнее накренился, слышны крики в порту. «Ребятки, – говорю, – двигаемся». И всё. «Аржиро» пошел «какн». На дно. Так назывался корабль. Ногу мне разнесло в другой операции, но пусть кто-то еще тоже что-нибудь расскажет.
Герой Б. отпил коньяка и начал:
– Люди говорят, что нет такой вещи, как судьба, а я говорю – есть. Хотите доказательства? Пожалуйста. Надо было захватить перекресток. Между Хетой и Хартит. Сказано было собраться в Холикат. Проверяю группу, вижу рыжего Хаима. Говорю ему: «Отправляйся домой. Достаточно того, что месяц назад погиб твой брат. Не беру тебя, никаких шансов». Так Хаимке говорит мне: «Это приказ или совет?» Говорю ему: «Не искушай судьбу. Уходи». Не уходит. Не уходит? Не надо. Я думал как лучше. Выходим? Выходим. Нечего рассказывать обо всем, что там произошло. Всем известно. В Хуликат спрашиваю: «Где Хаимке?» Нет Хаимке. Что случилось? Пошел «файфн»? Исчез. Никто не знает. Я не ленюсь, спрашиваю каждого. Не знают. Говорю себе: ну что я скажу его отцу? Где у меня достанет мужества? Решил искать его сам. Двое делают легкой работу для суданских снайперов. Вот и пошел в одиночку. Иду, иду. Что увидишь во тьме? Чернота. Нога спотыкается о что-то. Нагибаюсь – ничего. Еще толчок: нагибаюсь – убитый египтянин. По форме и оружию можно определить и ночью. Иду дальше. Стреляют? Стреляют. Падаю. Ползу, ползу, а сукины сыны стреляют. Боеприпасов у них навалом. Натыкаюсь на тело, горячее, дышит, ядрена мать, еще повернет оружие и прикончит меня? Выхода нет. Говорю: «Кто это?» И что я слышу? Хаимке. Узнал ли меня, не знаю. Но иврит не забыл. Говорю ему: «Как дела?» – «Дерьмо», – говорит. Говорю: «Ладно. Не суетись». Надоело сукиным сынам стрелять. Начинаю волочь его по земле. Снова стреляют. И Хаимке говорит, что ему больно. Большой хохмач. Пуля в животе, ясно, что болит. Ладно. Осторожно переворачиваю его на спину. Теперь тебе лучше? Ползу. Волоку его. Не говорит. Да и о чем ему говорить? Ведь предупреждал я его перед выходом. Не был согласен. Хотел быть файтером? Ладно. Разговоры излишни. Ползем. Этак час, может, полтора. Добрались. Сделали ему укол, обмыли рану. Сегодня работает в компании «Сопель бонз». Надо же. Говорил я ему, ну, повезло ему еще, оказался я прав не на все сто, только на пятьдесят. Ясно, что и я целым не вышел, хватил две пули в то время, как ползли. За это и награда. Не думаю, что она причитается мне. Но дали, бери. Другим причиталось побольше, и не получили вообще. Все, как говорится, дело судьбы. Байстрюк этот Хаимке. Прораб чертов.
Герой Г. отпил и начал:
– Тут рассказывают о достойных делах. Честь и слава. Только что? Дела эти совершали ребята, получившие образование, их обучали совершать мужественные поступки. Чему же удивляться? Когда такой здоровый жлоб, как Иоске, ползет под огнем спасать раненого, честь ему и слава. Но он, я уверен, согласится, что это для него естественно. И что от него можно ожидать? Что он создаст теорию Эйнштейна? Так вот, я хочу сказать, давайте посмотрим, что совершили люди неподготовленные. Чего идти далеко? Говорят, Цфат – город кабалистов, и мистиков, и прочего, тому подобного. Ладно. Так я вам скажу, что Цфат, Иерусалим и Тверия полны бездельников и разных там слабаков. Но что? Есть такие и есть другие. И если я вдруг обнаруживаю, что в Цфате живет еврей, которому причитается награда, так ему надо ее дать. Даже если у него борода и пейсы. Я говорю о Зильбере, у которого магазин кухонных принадлежностей. Да, Зильбер. Не Ури, и не Иоске, и не рыжий Хаимке. Просто один по имени Зильбер. И нечего далеко ходить. Возьмите-ка дни до провозглашения государства, когда мы проводили нелегалов через Сирию и Ливан. На ослах. Я не говорю о достойных ребятах, которые рисковали жизнью и делали свою работу. Я говорю о том, что произошло потом, когда британская полиция ловила нелегалов и собиралась вышвырнуть их в Джахнум-Лахма или к черту на рога. И тут возникал старый еврей, и гроша бы не дал за него, шел к начальнику полиции, надутому от самодовольства и дерьма британскому офицеру. И какими сукиными сынами англичане не были, одно я могу сказать о них: они видели в Зильбере то, что мы даже себе представить не могли. Встретил бы ты его на улице, сказал бы: еще один из этих черных жуков. Но англичанин видел в нем нечто совсем иное. Он понял, что тут у него дело с чем-то древним и крепким, как камень. На Зильбера нельзя было кричать. Нельзя было посадить его в карцер или бить.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.