Электронная библиотека » Борис Евсеев » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 9 ноября 2013, 23:43


Автор книги: Борис Евсеев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Тоска, весь день копившаяся в Лодыженском, вдруг возросла до размеров вселенских. Тоска металась в его опустевшем теле, как зверь, круша перепонки из костей и жил. Наконец не выдержав, доктор вскочил, кинулся к Побужацкому. Но добрался только до застрявших у входа на лестницу кремлевских бутылок, до кавказских овощей, до осетров-лодок…

Тогда он схватил металлическую табуретку с тремя изогнутыми ножками, поднял ее над собой…

Удар! Снова удар! Потом еще, еще!

Звон стекла, потоки пьянящей влаги, хруст бараньих костей, изломанное страхом и враз остекленевшее лицо Побужацкого, хохот то ли кого-то из официантов, то ли Вари Нудьги, – все это разорвало Лодыженскому нутро, но и враз очистило его от зеленоватой тины-дряни.

«Так, так, так! Выше, круче, резче! Бей, круши!»

Доктор бил по столешнице стулом, он наслаждался производимыми разрушениями и уже не тосковал о них. Он вдруг почувствовал, как в кратком отрезке расширилась до беспредельности, стала независимо-свободной его собственная жизнь. Это расширение сняло еще один пласт тоски.

«Так, так! Еще! Всех фракционеров – к черту в подол!»

– Туда! Бежим! – Варя Нудьга давно и с силой тянула его за свитер. – Куртки завтра заберем!.. Ну ты им дал, ну дал им! Ух! Молоток! Дико… Дико круто!..


Старенькое такси, натужно-страстное его петлянье по Москве, мерзлые пальцы Вари, собственные мокрые усы и борода, на улице вдруг грубо оледеневшие от винных капель, еще пугали доктора. Но после взрыва в музее «фонтанного механизма» ему стало намного легче, мир посветлел, изменился.

Правда, когда подымались на лифте в квартиру, Лодыженскому опять стало хуже. Не успев предупредить Варю, ничего не сказав ей о жене, он сорвался-таки с последнего и самого высокого уступа вниз, в бессознание.


Увидев пышненькую смуглотелую особу в ярком халатике, открывшую дверь квартиры, Варя Нудьга враз отступила за порог.

Вся ее отвага, вся тяга к сообщничеству и мгновенная приязнь к доктору Мите вмиг улетучились. Она что-то неприязненно буркнула и, не помогая удержать теряющего сознание Лодыженского, не вызывая лифта, кинулась вниз по лестнице, во двор, на воздух.


Голос приятеля-невропатолога, запах лекарств, жена, пробежавшая куда-то на цыпочках и так же на цыпочках вернувшаяся…

В брюках и в свитере, но без ботинок, Лодыженский, полузакрыв глаза, лежал в прихожей на собственном диване.

Вскоре он стал различать голоса, доносившиеся из кухни.

– Меланхолический взрыв, раптус, – резал правду-матку незнакомый, однако вполне узнаваемый, занудно-лекарский голос. – Поднабрался где-то Дмитрий Фомич минус-эмоций. Покой ему нужен… А то, знаете… Ну, в общем… Во время раптуса всякое бывает. Иногда и счеты с жизнью сводили. И хоть в данном конкретном случае я ничего такого не вижу, – покой. И профессор Зильбердрот тоже всегда считал: покой!

– Да-да-да, – старался попасть незнакомому голосу в тон приятель-невропатолог. – Пускай он у тебя, Лиза, полежит недельку-другую. Оперировать ему, конечно, – ни-ни…

– Покой – это я понимаю. Но как же… как же эта вымоченная в вине одежда… Эта вульгарная женщина… – недоумевала жена.

– Скажи спасибо, что на такси его привезла, не бросила. И потом видно же: он не пил. Тут не пьянка, мать, тут – жизнь! Видишь, как живем? Нас всех – тебя, меня, всю страну – скоро разнесет на куски такой же раптус! Чего только внутри у нас за эти последние годы не накопилось. Вот мы и взрываемся: только не гневом праведным, а гноем, а желчью.

Легко приподнявшись, Лодыженский сел, потом встал.

Ничего внутри не болело, и тоски – как не бывало! Радостно-восхитительная сила, сила, только начинающая сознавать себя, наливалась, играла в нем. Он рассмеялся. Тут же подумалось: «А ведь верно Леха-невропатолог говорит. Страна больна, и больна именно черной меланхолией, черной желчью! Живет, копится в ней обида, и недоумение великое живет! Дым, танки, до тошноты пустая Тверская, взрывы, Чечня – это ведь все снаружи! А вот что все эти годы внутри у нас происходило?… Ну ты, Митя, врач, – ты и исследуй! А исследуешь – душа восхитится!»

Ловко упаковав себя в зимнюю меховую куртку, не желая пугать жену и приятеля-невропатолога, он заглянул на кухню, увидел там кроме них еще незнакомого долгоусого дядьку, сказал: «Я только чуток посижу во дворе, на воздухе», – и заспешил вниз.

* * *

Выйдя из дому, Лодыженский постоял в нерешительности и, не зная, где искать пропавшую Варю, медленно побрел к метро. Однако, быстро сообразив: никого он таким макаром не отыщет, – плюнул на поиски, проехал одну остановку до «Каширской», поднялся наверх.

Близилась ночь. Лодыженский разгляделся по сторонам и, увидев знакомый выгиб чудовищно-прекрасного Онкологического Центра, словно бы изображавшего собой райскую стену (так иногда об этой стене думалось), стал без всякой цели на верхние этажи Центра смотреть.

Тихие искорки слетали с верхов здания. Там, на самом верху, наверное искрила подпорченная дождем проводка.

Весь день искавший именно такой, необычной, почти запредельной высоты и возможности пусть хоть мысленного на нее восхождения, Лодыженский впился глазами в бетонную стену Центра, слился со скопищем болезней, излечений, неизлечимости…

«Прямо как мы – искорки эти! Как наши души. Падаем, искрим… Потом, отпылав, гаснем. Или… наоборот: это выздоровевшие от нашей тяжкой жизни души так отлетают? Да! Верно! Умер человек – душа его и выздоровела! От погани всей очистилась… И жутко это, но и славно. ОНКО-центр… ОНКО… Да! Понял! Это же – ОКНО! ОКНО в иной мир! А мы это ОНКО раком обзываем! Именно, именно ОКНО! То есть выход в иное пространство. Ну а раз есть выход, то и смерти нет! Да, да! Нет ее больше в Москве, смерти! Совсем не видно, как раньше бывало. Убрали с глаз долой и чем-то странненьким заменили. А может, и хорошо это? Раньше думалось – плохо. Теперь… Теперь – не понять. Разные ведь это вещи: жизнь и смерть. Живешь – познаешь жизнь. Умер – познаешь смерть. Не годится их смешивать. Хорошо, ты хоть сейчас это понял. А всё – раптус! Раптусом этим ты себе нутро и вычистил. И другим бы почистить надо. А что, Митя? Ты ведь можешь! Ты – доктор-скальпель! Доктор-нож! Всех вылечишь! Всем нутро вычистишь! Чистая, чистая хирургия нынче нужна… А раптус болезненный? Ну, этот раптус рассеется! Отвалится он!

Раптус… Ну и словечко! Что-то дочеловеческое в нем есть… Но не только страх в этом слове. Бездна в нем и веселого. Есть движение. Настоящее очищение есть. И во время раптуса – не с собой кончают. С жизнью нашей дрянной, со всем гадким в ней расстаются! Эти пятнадцать лет с того дымного дня на Тверской – это как раз пред-раптус. Теперь… Теперь – взрыв! Ну а Варя Нудьга – не найти ее теперь. Да, может, и не надо…

А что надо?

Резать, Митя, резать! Удалять кисты из печени и камни из желчных протоков! Набирать черпаками и выливать в серебряные лохани разлившуюся желчь и гной! Удалять, усекать всю погань и скверну!»


Варя Нудьга, ехавшая и шедшая за доктором Митей из Садовников след в след и сейчас стоявшая у него за спиной, тоже смотрела на Онкоцентр. Дневная тоска доктора, отвалившись от него, теперь, словно тень, стояла рядом с Варей. Может, поэтому летящие искорки представлялись ей вовсе не душами – представлялись сгоревшими на высоких этажах незнакомого здания людскими телами.

* * *

Доктор Митя обернулся, увидел Варю. Но тут же вновь и безотрывно стал смотреть на искорки, на их полет, на обморочный выгиб стены огромного дома.

Варя забежала вперед и, понимая, что доктор Митя смотрит на что-то важное и неуследимое, сбоку, чтобы не мешать, прильнула к щеке щекой.

Дикая, теплая влага враз наполнила их обоих! С медленным бешенством стала эта влага отрываться от мест своего пребывания в груди и в низах животов, хлынула по бедрам к ногам. А потом, подобно водам потопа, стала подыматься к верхам тел: к плечам, к шее, к губам.

И не нужно было в тот миг никаких соитий. Не нужно было движений и жестов. Глубже впадин и ям Москвы было их внетелесное проникновенье друг в друга!

И ничто в целом свете не могло оторвать доктора Митю от кружащей голову кривизны Онкоцентра, Варю – от доктора, их обоих – от теплолюбовной и уже по-весеннему влажноватой московской ночи.

Живорез
1

27 июля 1919 года Нестор Махно, выманив обманом в село Сентово на повстанческий съезд атамана Григорьева, саморучно застрелил его.

Первым выстрелил в Григорьева махновский штабист Алеха Чубенко. Но решающие выстрелы остались за Нестор Ивановичем.

А началось с того, что бывший штабс-капитан Григорьев, поддержавший сперва гетмана Скоропадского, потом Центральную Раду, потом Петлюру, а потом и Советы – внезапно на Советы восстал. После погрома и расстрелов в Елисаветграде Григорьев в мае того же 1919 года занял с налету Мариуполь, Херсон, Николаев, Александрию, Знаменку, Христиновку и несколько других важных в военном отношении пунктов.

Однако к концу мая, потерпев в упорных боях поражение от Ворошилова и Пархоменко, терзаемый деникинскими авангардами и конницей Шкуро, – Григорьев с остатками войск вошел в расположение армии Махно.

После недлинных переговоров решено было силы объединить. Правда, махновские командиры, а равно и некоторые рядовые бойцы из идейных анархистов-«набатовцев» от союза с бывшим штабс-капитаном сразу и резко отстранились. Его обвиняли во многом: в заурядном бандитизме, в связях с Деникиным, в тайной любви к Советам…

27 июля на съезде командиров в Сентове, близ Александрии, на Григорьева орешковым градом посыпались обвинения:

– А чего это ты, штабс, в прошлом месяце на Плетеный Ташлык не ходил? Генерала Шкуро жалел?

– Та ты ему в зенки глянь, батько! Он же охвицерню по хуторам прятал! От та охвицерня в зенках его навек и застекленела…

После этих слов Григорьев выхватил револьвер, но Алеха Чубенко выстрелил из маузера первым. Раненый Григорьев вскочил, кинулся во двор, вскрикивая на бегу: «Ох батько! Ох Нестор!»

Махно выстрелил ему в спину, но Григорьев продолжал бежать и упал только во дворе. Там Махно двумя выстрелами его добил.

Все в том же дворе, близ обвалившегося тына, под вербой стоял прибывший вместе с Григорьевым в расположение войск Махно Игнат Ивчин. К стрельбе ему было не привыкать. Однако выстрелы в спину, вывалянное в толстой лунной пыли лицо атамана Григорьева – того уже перевернули на спину – тяжко подействовали на пятнадцатилетнего Игната.

Тем же вечером, переждав в левадах выкатившую полный обод луну, Игнатий Ивчин – или Гнашка, как звали его в отряде Григорьева, – бежал к красным.

Но и у красных не узнала душа его покоя.

Гнашка до Гражданской был маляр, белил хаты, малевал на них желтые и синие цветы. Ростом вымахал высокий, лицом – светлый, чубом и вовсе белый. А мыслями – дитя дитем. Да мысли ему и не нужны были! А нужна была красота вокруг. Но от красоты Гнашку быстро отвадили, из маляров поперли. Поперли за то, что намалевал однажды вместо цветов синих – розовые: вроде корочки на лужице бычьей крови, вроде пенки на вишневом варенье.

Гнашка любил красоту – и чужие жизни, скоро и нагло обрываемые смертью, переносил с трудом…

У красных его определили быстро.

– Будешь в команде «ноль». А там покумекаем, хто ты такой есть: лазутчик махновский, али не лазутчик, – сказал Гнашке командир Саенко, ходивший зимой и летом в кожаном картузе и никогда не застегивавший доверху – словно было ему тошно-муторно с перепою – выгоревшую на солнце гимнастерку.

– Команда у нас лихая. А и ты, вижу, парубок не промах. Идем знакомиться.

Они шли по маленькому днепровскому городку, и жители, увидав Саенко, отступали глубже в тень, хоронились по дворам, по летним кухням.

В первую же ночь Гнашкиного у красных пребывания Саенко своеручно расстрелял 38 человек. Гнашку попервоначалу неволить не стал, но зорко примечал, как неохотно вскидывает новый боец мосинскую трехлинейку, как отводит дуло чуть в сторону и вверх, как вперебой всему строю выталкивает из себя судорожное хрипловатое дыханье.

– Со всеми вместе – так и дохляк сможет. А только завтра прятаться тебе не за кого будет: один отстреляешься. Ты – и они. Они – и ты. От тогда и посмотрим, что ты за гусь.

– Не могу я, товарищ Саенко. Душа крови не принимает. Отпустите, Христа ради, в инженерную команду!

– Не можешь? А чего это я могу, а ты не можешь? Ладно, приходи вечером на Катерининскую улицу. Я тебе средство скажу.

Перед вечером, после дурного солнцепека и целодневного хождения по начальству – решали, как по справедливости поступить с бывшим «григорьевцем», – Катерининская улица окатила ум и сердце прохладой.

Серебристые пониклые вербы, ветвистые осокори бросали тень густо, далеко.

Гнашка шел, стараясь наступать на границу солнца и тени. От этого ему делалось спокойней, легче. «Хочу– в тень ступлю, хочу – на солнце буду», – говорил он себе, и сердце его выравнивало бой, отдыхало от гулкого стука.

Во дворе названного Саенкой дома строился еще один. Справная молодая хозяйка в красно-синей, в клетку, плахте месила голыми ногами глину.

Она неприязненно зыркнула на Гнашку и тут же зашла за уложенные пирамидками самодельные глиняные кирпичи – за калыб.

«Богатеют люди на Гражданской, ох как богатеют», – без зависти, а как о правильном и нужном деле подумал Гнашка.

Саенко сидел в горнице за некрытым столом один. Красный угол был пуст, за ним обозначалась свежая побелка. Иконы, видно, только на днях из угла этого убрали.

Никакой еды, никакого угощенья на столе не было. Только посередке стояла крытая белым рушничком, чуть выпирающая ребром посудина.

– А, пришел, – засопел Саенко неприязненно. – А я уж хотел ординарца за тобой посылать.

Гнашка мялся в дверях. Ждал, пока Саенко пригласит сесть или скажет, зачем звал.

Но тот уронил вдруг огромную стриженую голову на руки, закручинился.

«Пьяный, наверно…»

Гнашка снова переступил с ноги на ногу, тихонько кашлянул.

Саенко не отозвался.

Тогда Гнашка медленно, задом, попятился к занавеске, что висела в горнице вместо дверей.

– Стой. Сюды иди. – Сидевший за столом, даже не подымая головы, почувствовал Гнашкино боязливое движение. – Тебе приготовил, – двинул он плечом в сторону прикрытой рушничком посудины. – Я тебе вот чего скажу… Как зовешься, махновец?

– Гнашка я… Да я у Махна и не был почти. С батькой Григорьевым к нему пристал. На три дня только!

– Гнашка… Игнатий, стало быть. А по батюшке как?

– Северинович.

– Вот чего, Гнашка. Вот чего, Игнатий Северинович. Тут про меня много всякого треплют. Особливо баба эта… Ну та, что во дворе… Видал, небось. Варькой зовут. Красивая… А язык – как бритва… Так я к чему это? А к тому, что ежели тебе не помочь – каюк Гнашке-Ховрашке. Или сам я тебя за неподчинение в расход пущу, или наши – из команды «ноль» – тебя кончат. Пропащие мы, слышь ты, в команде, люди. Меня и всех наших Ворошилов обещал живьем в землю зарыть. А мы что? Мы ничего… Надо ведь гадов расстреливать. Понимаешь – спервоначалу вешать хотели. Да вешают теперь токмо белые. А мы не могем. Не по-нашему это…

Саенко вдруг всем корпусом развернулся к Гнашке.

– Кумекаешь? Все должно быть – по-революционному, а не как-то так… ну, по-другому, словом. Ты сидай, сядь… Вот, приготовил тебе. Выпьешь – сердце каменным станет. Ни вправо, ни влево. Тяжелое будет, не ворохнется! А нам без каменного сердца – никак. Кумекаешь? Я ведь… Бывало, в день по шестьдесят человек расстреливал. А когда и по семьдесят. И это только тех, кого своеручно. И мутило меня опосля, и головой о коряги било! Трудно поначалу терпеть-то. От и научили меня валахи бессарабские: стакан крови перед тем делом выхлестывать. На несколько дней одного стакана хватает! Токмо мы не вурдалаки, не думай! Вурдалаки, они из живых кровушку пьют. А мы – мы токмо из мертвяков. Мы сами – мертвая кровь! Сами – мертвая рота!

Саенко вдруг вскочил, дернул с силой Гнашку за руку. Тот задком на табуретку и опустился.

– Снимай рушничок, пей.

Гнашка с осторожностью поднял полотенце.

И пробил его ноздри наскрозь, пробил, а потом и разорвал носоглотку – запах горьковато-стоялой человечьей крови!

Такую кровь вдыхал он, падая во время перестрелок головой в траву, такую же – лужицей – посыпали песочком через пару часов после того, как кончили атамана Григорьева.

– Ишо нюхает он! – фыркнул досадливо Саенко, заметивший, как дрогнули краешки Гнашкиных ноздрей, и заподозривший в этом трепетании ненависть к продукту его неусыпной деятельности. Потом, запечалившись, сказал: – Свежее – не было. Вчерашняя. Ну, чтоб правдивей сказать – ночная. Оно б, конечно, лучшее – свежей, сегодняшней… Да где взять ее сегодня? Ни одного гада человеческого нам на сегодня не выделили.

Стакан крови стоял полный доверху. И хоть была она несвежей, вчерашней, казалось Гнашке: кровь слегка дымилась.

– Пей! Застрелю! – бешено крикнул Саенко.

Тут же по двору забегала, смешно, как младенец, шлепая босыми ногами, запричитала в голос – громче, громче, – языкатая Варька: «Ой, горе мне, горе! Горе – и край!»

Лобастый как бычок, кучерявый на висках Гнашка зажмурился и, с каждым глотком привыкая все сильней к дымно-соленому, горько-уксусному вкусу человечьей крови, опорожнил стакан до дна.

Глаза открыть он боялся. Может, поэтому – показалось: восходят по жилам остроперые рыбы, белобрюхие лягушки всплывают в животе его кверху пузом, пляшут в голове малые, быстрые, до гвоздка выкованные кони, ходит по рукам сила сильная, и дрожь из них уходит. А сердце… Становится оно стиснутым, крепким. Улетают из сердца боязнь с тревогой, и мелкий болезненный перестук высыпается, как тот сор из сухой, продутой ветрами тыквы.

Ну а за стуком вослед – и само сердце выкатывается из груди. И бежит оно, и подпрыгивает. Укатывается по пескам, плывет над реками. И не достать его ни пулей, ни рыбацкой сетью. Правда потом – назад ворочается. И дыра в груди зарастает, зашивается суровыми нитками. И становится в сердце тесно, каменно: хоть бей в него молотом, саблей с налету секи!


Поздним вечером, побывав где ему было надо и крадучись по Катерининской улице, мимо дома Саенки, – услыхал Гнашка тихий звон.

Звенел – как от молока, бьющего из коровьего вымени, – полумисок, а может, жестяное ведро. Гнашку поволокло к окошку. Еще не успев отдернуть занавесок, понял он, что звенит. Тонкий и резкий запах человечьей крови снова резанул по ноздре. Белотелая мертвая Варька низко свешивалась с кровати на пол. Из горла в таз выбулькивала кровь. Звон нарастал, тихий звук скидываемой крови забивал уши, голову. Рядом с кроватью кто-то впотьмах шевелился, ползал у Варьки в ногах, подвывал тихо. Гнашка дернул из-за пояса наган, нажал на спуск.

Наган дал осечку…

Через полчаса, застрелив у заставы саенковского ординарца, Гнашка расположение красных войск навсегда покинул.

Но перед тем, как покинуть днепровский городок, услыхал он голос покойницы-матери.

«Тихо, солдат нет, и вечер, – то ли напевала, то ли нараспев, как молитвой, говорила с ним мать. – Выходи, иди! По-над рекой иди, акациями и кучугурами иди. На вечерней дороге – не тронут. Как та кукушка – с калины на вербу – полетит, поскачет поперед тебя моя жизнь…»

Увязая, шел Гнашка по пескам, шел по траве и камням. Шел на юг. Окаменевшее сердце позволяло ему все: вернуться и насадить на вилы длинноволосого и дурашливого Алеху Чубенко, застрелить Саенку, переколоть штыком саенковскую – днями и вечерами отсыпающуюся, а ночью труждающуюся до седьмого пота – команду…

Возвращаться, однако, Гнашка не пожелал. Через камыши, по суховатым лесопосадкам, илистыми притоками Днепра – двинулся он домой, на хутор.

Стакана, налитого Саенкой, хватило Игнату чуть не на три года. Потом – бунты, голод, раскулачиванье, колхозы… Сердце его постепенно становилось слабей, пугливей. Перед второй войной с германцами это ослабевшее сердце заметили: дали Игнату – припомнив батьку Григорьева – четвертак.

2

– У нас в городе до сих пор живет ординарец батьки Махно, Петр Захарович З. – сказал как-то отец. – Он, знаешь, в музей краеведческий иногда заходит.

Этого самого З., человека, с пугающе ошпаренным лицом, с неестественно вывернутыми багровыми веками без ресниц, ступающего по асфальту медленно и косолапо и живущего на соседней с нами Воронцовской улице, я видел и раньше. С ним никто никогда не разговаривал, дети – даже подростки – кидались от него врассыпную.

Чтобы показать, что после окончания нашего городского музыкального училища и поступления в московский институт он считает меня абсолютно взрослым, отец добавил:

– Двадцать пять лет – от звонка до звонка – оттрубил. Вернулся, и – как огурчик. Но самое странное… – отец чуть поперхнулся, словно понял: этого говорить не следует. – Но самое странное – не в нем, в его приятеле. Я, знаешь, видел их как-то вместе. Ординарец махновский вместе с этим самым приятелем приходил ко мне в театр. «Фиалку Монмартра» слушал. Потом все орал на улице: «Карамболина, Карамболетта…» Кстати, правильно, безо всякой интонационной фальши, орал. Так вот. Про этого самого приятеля говорят, будто он с самим Саенко водился. Был такой… Садист не садист… Ну, в общем, изверг Красного Югфронта… – отец нахмурился – Так я к чему это? Оказалось, живет приятель ординарца рядом с нашим дедом. Ну, помнишь, когда тебе было лет восемь, мы из дедова городка пешком ходили на хутор. Малая Ардашинка называется…

Я, конечно, помнил. Но почему-то подумал: вряд ли приятель махновца живет в этой самой Малой Ардашинке. Слишком уж мелкий хуторок. А живет он, скорей всего, в рядом расположенном небольшом казачьем городке.

Лето кончалось, пора было возвращаться в Москву. Гуляя по шумному областному, ни днем ни ночью не стихающему городу (и в частности по бывшей Воронцовской – ныне Коммунаров – улице), я нет-нет да и вспоминал этого самого З.

З., однако, на улице появлялся редко.

Но вот однажды – перед вечером – он вышел из своего дома с какой-то тарелкой, обвязанной под донцем белым платком. Что это тарелка, можно было догадаться по форме. От тарелки исходил пленительный творожный дух.

Загребая, как всегда, выкривленными верховой ездой ногами, З. стал спускаться вниз, в речной порт.

Я двинулся за ним.

Шестичасовой катер шел вниз по Днепру и тихо фыркал. Я сидел внутри, в трюме, лишь иногда подымаясь наверх, а ординарец махновский стоял на палубе. Жадно, как вынутая из воды рыба, глотал он речной, секущий губы и нос воздух и ненасытным глазом, обведенным сплошным кровавым веком, косил на камыши.

На пристани казачьего городка я ординарца потерял.

На минуту заскочил в чайную выпить стакан вина, которое, боясь милицейской выволочки, продавец разливал из синего эмалированного чайника. За эту минуту ординарец исчез.

Куда он мог деться? Поехал в Малую Ардашинку на автобусе, пошел к кому-то в гости?

Выпив еще стакан «Ароматного» (так называли продавцы сорт крепленого, влитого в чайник вина), я про З. надолго забыл.

Вспомнился этот самый ординарец и его приятель (так мной и не виденный) лет через тринадцать-четырнадцать, когда ни отца, ни ординарца – я это потом нарочно узнавал – на свете уже не было.

3

Дивная осень еще только разгоралась. В полях горками бурели неубранные помидоры, меж помидоров и рослого бурьяна проскакивали осмелевшие, словно знающие об отсутствии у охотников патронов и дроби, зайцы.

Стоял 1990 год, год народного крика и спеси, год тайных надежд, дикого бахвальства, высоких подлянок.

Уже давно продан был дедов дом, и никого из родственников в городке казачьем не осталось. Так что наезжал я туда в августе-сентябре безо всякой цели.

Сойдя в тот день на пристани и не зная, что бы такое вытворить, я стал гулять по причалам. Затем, не торопясь, добрел до автобусной остановки.

– Слыхала? – брызгалась слюной одна баба над ухом у другой. – Слыхала, чего у нас в Малой Ардашинке творится? Ой, Галю, не знаю как и рассказать тебе!

– Автобус же йдет… там расскажешь.

Подошел автобус. Вместе с бабами влез в него и я. Народу было – битком. Стояли тесно, и я уже пожалел, что поехал, как вдруг опять услыхал жаркий бабий шепот:

– В Ардашинке милиция с бандой якшается! Ну времена! А людям – все равно! Хоть трава не расти. И писали уже куда следует, и все другое прочее… Не помогает. Власть районная своими делами занятая ходит. А до областной не докличешься…

Еще не кончился вытянутый в длину на многие километры казачий городок. Я твердо решил сойти. Сойти, вернуться на пристань, да хоть в чайную…

Кто-то простецки толкнул меня в спину. Я обернулся.

Бывший дедов сосед и дальний, как говорили, родственник, Юхим, которого я не видел лет двадцать и который давным-давно переселился из городка куда-то на хутора, радостно глядел мне в нос.

Присмотревшись, я понял: глаза у Юхима косят, поэтому кажется: смотрит он не в глаза собеседнику – в нос. Но в остальном вид у Юхима был бравый. Даже в потертой тужурке, какие носили когда-то речные шкипера и причальные матросы, и в холщовых бесформенных брюках – выглядел он хоть куда.

– Жинка у меня молодая, – перехватил Юхим мой взгляд. – От и держусь. А поехали ко мне? Вина молодого выпьем. Ты, говорят, в Москве теперь живешь. Расскажешь, чего и как. А то у нас телевизор погано показывает. Пески, глушь… А завтра – назад. А?

Юхимов дом, или, как он говорил, хата, стоял в середине небольшого, в две улицы, хутора.

– Столыпин нас сюда загнал, – радостно признавался в чем-то давнем и словно бы запретном Юхим. – С той поры и живем тут. Совсем от мира отбились. Пойдем в беседку. Счас жинка вернется, вечерять будем.

Жинка Юхимова оказалась красавицей. Вернее, была когда-то таковой. Хотя и сейчас – а было ей за сорок – выглядела великолепно. Высокого роста, прямая, в меру бокастая, без бабьего колыхающегося на ходу живота. Одета – в модную узкую юбку и в серый, с крупными пуговицами жакет, безо всякой блузки под ним. Глядела Василина с веселой печалинкой, чуть подымала уголки губ. При этом точеный греческий нос ее на смугловатом, удлиненном лице заметно бледнел.

Что в Василине Юрьевне было немодным – так это заплетенная и уложенная короной, по моде 50-х годов прошлого века, темно-каштановая коса. Про меня Василина слыхом не слыхала, и вообще Юхимовых родственников не любила.

– От них мы сюда и сбежали, – строго выговаривала она мужу, расставляя на столе огурцы, помидоры, холодные вареники. – От родственничков твоих, жадных да загребущих.

– Брось, Василина. Он же с Москвы… Да и не родственник он тем, про кого ты думаешь. Он Ивана Епифановича внук…

– Москва? Ну, Москва нам, может, еще и сгодится, – сказала Василина, но в голосе ее было больше подкалывающей неприязни, чем надежды на отдаляющуюся от казачьих хуторов все стремительней, все бесповоротней белокаменную.

– Ладно, пойду взвару принесу.

Когда Василина ушла, Юхим-дед почесал за ухом, потом, смущенно и досадливо отгоняя от лица комарье, сказал:

– Оно и верно. Я сразу, как тебя увидал, подумал: сгодишься! Банда тут у нас завелась. Банда! Прямо как в Гражданскую. Перемену власти почуяли. От и разгулялись по хуторам – не приведи Господь. И главно дело – нагло так бесчинствуют. Одного поймали – ларек обчистил, – так он прямо в лицо всем крикнул: «Меня завтра выпустят, а вам по шапке дадут».

Так оно и вышло! Отпустили его. Милиция – и районная, и областная – за них. Приезжал тут один майор из области. Пил самогон у соседей, хвалился. «Колхозам, – говорил, – конец, землю перераспределять будем. Собственник, – говорил, – другой нынче явится. И хутор ваш теперь ему отойдет. А вас, дураков, на принудительные работы, в Ханты-Мансийский автономный округ!»

Я неопределенно хмыкнул.

– Так ты, племяш, письмо-то возьми. В Москве главномилицейскому начальству передай. Мы хоть в колхозе никогда и не были, даже и на дух он нам был невыносим, а только банду надо гнать отсэда. Так передашь?

– А чего ж? – Я не слишком-то верил в банду, равно как и в проданную-купленную милицию.

Над хатой Юхима засветилась волшебная, только в песках отдающая настоящим, словно выкопанным из земли, черноватым, а потому и не фальшивым золотом, луна. Опрокинутое ввысь глубокое небо с первой звездой чуть покачивало себя над песками. Резвое, еще бродящее молодое вино щекотало язык, губы. Где-то над казачьим ериком (отводом от Днепра, вырытым еще в ХVIII веке для рыбалки и войсковых потех казацкой голотой) покрикивали вечерние птицы. Не жизнь – рай. И холодок песков, тянувшийся от редких акаций и далеких сосен, это ощущение только усиливал…

– Василина! А ну ходь сюды.

Василина не отозвалась.

– Счас письмо принести заставлю! А то выпьем – забудем. Василина! Та куда ж она подевалась?

Юхим-дед вылез из-за стола, и на лице его вмиг проступила растерянность и обида. Вскоре они сменились гадливостью и слюнявой злобой.

– Опять, сука, к Гнашке побегла! Опять! А ну пошли со мной! Выкурим ее оттэда.

– Что за Гнашка такой? – спросил я сам не зная зачем.

– Гнашка? – Юхим-дед от досады слегка даже приостановился. – Та живорез тут один. Ему за восемьдесят, а он все баб подманивает. А одну так даже зарезал вроде. Только не смогли доказать. Годков пятнадцать тому назад… Ну, сука, ну если она только у махновца у этого!

Тут приостановился я.

– Так Гнашка – махновец?

– Ну! Я ж тебе о чем толкую! Двадцать пять лет отсидел, вернулся, с тех пор живет бирюк-бирюком. Только пчелы и виноградник. Да еще эти… Корни он режет. Фигуры делает. Красивые они, а только страшные. Ежели ночью увидишь – обделаешься. А что сильный и жилистый, как коряга, – то правда, то не отнять у него. На бойню бычков вести – до сих пор его кличут.

Тут у нас бойня недалече. Так он всегда прямо перед бойней, для смеха, бычка и заваливает. Даст кулаком меж рог – бычок на землю без памяти. А Гнашка нож из-за халявы вынет, по шее бычка как полоснет! Убойщикам опосля его делать нечего. А он еще, подлец, нагнется, палец в порез окунет, – а полосует он тонко, – кровь понюхает. И аж судорога ему делается. Так хочется бычьей кровушки спробовать. Да не пьет чего-то… Идем, быстрей!

Юхим-дед зашлепал босыми ногами по ласковой, осенней, в прах перетертой пыли к калитке, чуть не силой таща меня за собой.

У калитки я все-таки остановил его, спросил: не приезжал ли сюда З., бывший ординарец или, как некоторые считали, адъютант Нестора Махно?

Юхим отвечал утвердительно, но неохотно: мысленно он уже был в Гнашкиной хате.

– Ну, сука, ну ежели она там!

Сухо кашлянул в песках выстрел. За ним второй, третий.

– Банда! Банда… – Юхим-дед даже присел от страха. Потом заметался, кинулся вперед, назад…

Однако любовь пересилила страх, и уже через минуту он вернулся из дому со старинным, тонко окованным, украшенным по прикладу резьбою ружьем. Под луной, под звездами узоры на ружье были приметны: тихо поигрывали изгибами, жили таинственной, отдельной от собственного смысла – убивать и калечить – жизнью…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации