Текст книги "Площадь Революции: Книга зимы (сборник)"
Автор книги: Борис Евсеев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Тут некстати обернулся Демыч, и Воля опять полезла за статую – застегивать на груди блузку и курточку.
– Ну будет, милая, прятаться! А то мы ваших сисек в замочную скважину не видели! Пора нам, опаздываем по времени. Аблесим! Тем же ходом, через три зала: бегом марш!
Демыч отпер ключом железную дверь, и они вдвоем пошли по широкому коридору-тоннелю. Вдруг Воля споткнулась, упала лицом в какие-то рельсы. Она чертыхнулась, хотела выматерить Демыча, но взгляд ее упал ниже…
Глубоко внизу, сквозь паутину железных реек, труб, бетонных шпал, были видны люди. Маленькие, кривоногие, с собачьими харями и торчащими вверх ушами, они проворно бегали туда-сюда, что-то подвозили, увозили, нагружали, сгружали. «Да их тут целый полк! Куда власти-то смотрят? Или… опять купили их?»
Наливаясь тоской и гневом, Воля поднялась. И почти сразу же они с Демычем оказались в подсобном помещении московского метро.
– А, из Центрального… Здорово! Архитектуру улучшать будете? – приветствовал их работник метрополитена в форме, пьющий за столом чай. – Чего так поздно? Мы вас с утра ждали.
– Проект сложный. Вот, архитектор из Центрального смотрела. На предмет обновления станции. Что да как. Ну и вообще…
Всего через минуту-другую попали они в метрозал, знакомый Воле с детства.
– Задача, – шептал Демыч, пытаясь узким языком долизаться до Волина уха. – Задача… ммм… Просчитать количество шагов, привыкнуть к новой одежде, заново присмотреться к статуям на станции. Заново осмыслить! Опять проникнуться! Площадь же Революции все-таки! При встрече с возможными знакомыми – не пугаться, в знакомстве не признаваться. Ну, над личиком вашим мы дома еще поработаем. Вперед, вперед и выше, милая!
Скульптуры на станции были все те же. Тяжкое бремя революции мрамором и гранитом висело над их плечами. Казалось, еще чуть – и громоздкие своды опустятся, вдавят скульптуры в пол. Внезапно Воле подумалось: «Вот бы самих революционеров заставить так-то – подобно скульптурам этим – годами стоять. С нависающим грузом всех прошедших революций! А?»
От одной такой мысли ей стало радостно, горячо. Забыв о квелом Демыче, сплющила она веки.
И сразу же кожей почувствовала: Ленин и Троцкий, Сталин и Каганович, Каменев и Зиновьев, Березовский и Зюганов, Немцов и Хакамада, Каспаров и Ругова, Плеханов, Берия, Чернышевский, Жан Жорес, Робеспьер, Крупская, Коллонтай и даже Авраам Линкольн с Джорджем Вашингтоном – в зимних одеждах, раскрасневшиеся от натуги, утомленно-телесные, – стоят, сидят и полусидят в нишах станции, заместив собой тяжкую бронзу! А на плечах у них – груды металла, залежи кварцитов, осколки камней!
«Так-то, любезные! Так-то, ненаглядные! Сами теперь революции свои держите на плечах да на шеях. И уж никогда больше на солдатушек, да на мужиков, да на баб покорных – за вас в огонь и в воду кидающихся – их не перекладывайте!»
ПесиголовцыДневное возвращение на дачу вспоминалось неохотно, с трудом. А вот вечер помнился отчетливо: без рябой бабы Фадеевны Никта заскучала, стала выть, кидаться с кулаками на охрану. Для успокоения и душевных бесед ее привели к Воле. Но и там она продолжала бушевать. Никте сделали укол, и она тут же, на коврике, вырубилась.
«Теперь до утра не проснется».
Воля с облегчением вздохнула: она ждала «невидимого мужика», ждала Андрея. Однако вместо Андрея включился умело спрятанный магнитофон, и вздорно-поучающий, но чем-то и приятный баритон стал уговаривать, увещевать…
«Легенды о псоглавцах гласят: пришли из неведомой земли, пугали всех единственным, горящим во лбу глазом, греки звали кинокефалами…
Все это дикая фигня! Не верьте ни одному слову, милая!
Было так.
Когда Господь Бог увидел: не выполняют Его наказов сыны человеческие, – крепко Он призадумался. Ну тут, конечно, Ему от одного известного существа – подсказка. Ничего, мол, с сынами человеческими поделать нельзя. Слабо им шествовать указанным путем. А вот шляется по миру одна безвестная, но весьма приятная сука. Так от нее б и завести новое потомство. Человечьего и одновременно сучьего сына вывести!
Сказано – сделано. И даже круче – по подсказке известного существа – Господь Бог сотворил: посреди всякого народа поселил он тайно собачьих детей, то бишь Сучьих Сынов. Чтоб, значит, в каждый подходящий момент они являлись и демонстрировали свои лучшие черты и качества. А сыны человеческие у них бы этому учились.
Но вышло не совсем по-божески. Вышло, скорей, по подсказке. Стали Сучьи Сыны тайно и явно одолевать сынов человеческих. И Богу это неприятным показалось. Увидел Он свою слабость и ошибку. Да поздно! И хоть стал Он нерасположение Сучьим Детям выказывать, а назад ход истории повернуть не захотел. Или не смог.
Вот потому-то, как только какой катаклизмик где созреет, как только революция с неизбежной гражданской войной, к сердцу подкатит – Сучьи Дети и наготове! Стоят на стреме, смотрят: где б скорую помощь оказать, где б сильней зажечь, круче порушить. Ну, чтобы мир сынов человеческих совсем кончился. И настал бы мир Сучьих Детей.
Вы на коллективные портреты, милая, гляньте! Хоть на германские, хоть на американские, а хоть на русско-турецкие! Среди лиц, если посильней вглядеться, половина мордашек – наши. Вы их дебилоносцами, вы их хитрованами кличете. А они – великие обновители правды жизни. Они – продвинутые. Они – Сукины Дети!
Так что учтите и затвердите назубок, милая: среди каждого народа есть теперь настоящие псоглавцы. Они ниоткуда не приходят, никуда не уходят. Никакой такой страны Кинокефалии для них не определено. Они всегда среди вас! Да только вы их не всегда различаете.
В Москве на лошадках, с метлами привязанными, при Иване Грозном скакали? Скакали. И дым за ними стлался, и стекала за ними кровь. Угрызали они и рыкали, и было это сладко и превосходно для слуха. Душили они Павла Первого шарфом и в ногах у Каховского с Муравьевым путались. И не только в столицах – по всей России широко себя проявляли. Даже эпиграммка в начале века была. Очень такая характерная, ужасно такая лирико-драматическая. Ну, помните?
Государя императора
Курск, встречая, от крестьян
Выслал Сучкина-оратора,
Суковнина от дворян.
Вот зачем по возвращении
На вопрос своей жены:
«Что куряне?» – царь в смущении
Молвил: «Сукины сыны».
Да, это были наши люди! Сукины Сыны! А год, год знаете какой это был? Почти 1905, предреволюционный, так сказать… Да вот еще… Чтобы вам совсем уразуметь, милая. Революция ведь, на самом деле, и есть эпиграмма! Да! Сперва все в склад и в лад, а потом – поцелуй кобылу в зад! Сперва все тихо и мило, а потом, в последней строке – удар в зубы. Конец-то у революции, или, лучше сказать, «зад» у нее – оскорбительный! Я хочу революций – значит я хочу оскорбить других. Я тих видом, я вроде за народ, за демократию, но в уме я, конечно, держу: «я так вам этим народом и этой демократией бока обломаю, так накостыляю – мало не покажется…»
И ведь, заметьте себе (это вам на сладкое, на десерт), революционеры – не обязательно бедняки! Богач еще сильней хочет в душе своей революции! Потому что потом, обязательно ею воспользовавшись, он пожелает оскорбить вас и принизить своим – революцией предоставленным – богатством. Крутизной мошны задавить непременно захочет».
– Ох и зверюга ты, Демыч… Ох и гнусь…
Но магнитный голос Волю не слушал.
«А если, опять же, перескочить на три сотни лет назад? Марфу Собакину, третью жену Ивана Грозного, милая, помните? Он ведь неспроста на ней женился. Хотел Собачье Племя царской кровью укрепить. Да жаль, померла раньше времени Марфуша. А последние сто лет? Это мы – при Ленине-Свердлове-Троцком давали жару, рубили леса людские, и щепки в глаза вам летели! Это мы создали, все до единой политические партии. А ведь политические партии в России – верный путь к гражданской войне, – трепетал и пел радостный голос с ленты. – И сейчас… Сейчас как раз время окончательного перехвата земной власти у сынов человеческих к ногам упало… Время подведения вас к Последней Нескончаемой Революции! Время провоцирования и подталкивания! Мы ведь только имитаторы. Мы сымитируем революцию, подведем вас к ней, а все остальное вы сами, милая, рушить будете…»
– Да ты еще и шизо, Демыч… – проворчала усталая Воля. – Шизо, стопудово – шизо…
– Шизо-то я шизо, – наконец откликнулись с магнитной ленты. – Да только скоро, милая, вы во всем этом на собственном опыте убедитесь.
А пока запомните: террор Сучьих Сынов бесконечен. Как, впрочем, и сами революции: бесконечны они! Они как задержанный половой акт – будут сперва истомлять, а потом разорвут вам нутро. Ну а раз так, то значит и мы – псоглавцы – вечны. По временам мы уходим и растворяемся в массах. Но потом возвращаемся. А сейчас мы придем, чтобы никогда не уходить! Ведь все эти ваши прежние революции – смех, жалкие репетиции. Та, которая грядет, – она навсегда грядет! Бесповоротная, нескончаемая! Все разламывающая, все испепеляющая Революция! Представляете, милая?
Воля заткнула уши пальцами; так с заткнутыми ушами и уснула.
А «невидимый мужик», которого так ждала Воля, занимался в тот час совсем другим делом.
Не сумев утром вместе с Волей и командой Демыча уехать в Москву, он решил действовать на месте.
Перво-наперво надо было осмотреть наполовину опустевшую дачу генерала Ацкого.
На дачу проник он не без труда: охрана не дремала. «Хорошо, Демыч собак с дачи свел».
Осмотр, однако, ничего определенного не дал.
Что на даче готовили теракт, может, даже серию терактов – было ясно давно. В одном из шкафов он нашарил целый ящик тротиловых шашек. Отыскались и гранаты. Под вешалкой, в сундуке лежали шесть полностью собранных, готовых к бою автоматов Калашникова. Все это, однако, мало говорило о главном: где, когда, как? Какими силами и средствами, при чьей помощи?
Андрей стал думать и сопоставлять, снова вспомнил обрывки разговоров, кривлянья Демыча, недомолвки немого монгола Аблесима…
И нарисовалась перед ним картинка: метро… одна из станций в центре… скорей всего, упоминавшаяся «Площадь Революции»… мутноватый, не поздний еще вечер, народ, взрыв, чей-то выпавший из рук младенец!
«Ну, это еще бабушка надвое сказала, – сказал себе Андрей. – На станции свету много: стало быть, действовать смогу незаметно. Только вот – когда, когда?»
После осмотра дачи он снова двинулся в церковь. Загодя обесточив храм и пристройки (щиток обнаружился в подвале), потянул на себя тяжеленную дверь.
Отец Никодим из Москвы, видно, еще не возвращался. А о старосту Андрей почти споткнулся в самой середке темного храма.
– Опять обезьяны эти свет отрубили, – недовольствовал староста. – Кто тут? – пытался и не мог он зажечь свечу.
– Это я, Андрей Темкин. Приходил вчера к вам.
– Андрюха, ты? – староста бросил зажигать свечу, в густой церковной тьме подобрался к гостю вплотную. – Снова про дачу пытать меня будешь?
– Да нет. Я про другое спросить хочу. Помните, про поляну в лесу рассказывали? Ну, где кабанчикам шеи рвут.
– И пасти, пасти рвут тоже! И ухи режут. Вот только на что? Кажется, начинаю постигать! Но опасаюсь не то чтобы вслух, даже и про себя произнести то, что постигаю!
– Как туда, на эту поляну попасть? Но именно сегодня: вечером, ближе к ночи?
– Сегодня? – Староста растерялся. – Сегодня, говоришь? А вот как! – чуть погодя нашелся он. – Есть тут один человечек. При советах лесником был. Потом, конечно, поперли его. Вроде за злоупотребления. Да ведь тогда всех вышибали, всех местами переставляли. Кто теперь правду от вранья отличит? А парень вроде ничего: и в храм ходит, и горькую не пьет. А ну, айда к нему!
– Да нет, сам я. Как найти его, укажите…
Поздним вечером, почти ночью, в самую темень, вдвоем с бывшим лесником, сначала на санях и подводе, потом пешочком – добирались они до поляны.
– Домик там есть, «засидка» для охотников. Да нет у меня, вишь, аэросаней туда подъехать… И лошадь там не пройдет. А пешком как раз и дотопаем. Зато приборчик я отхватил! Ночного видения. Я этих гадов третью неделю пасу. А приборчик сегодня только достал. Ох и жуки! Никогда такого подлого браконьерства у нас в заводе не было. Это Рюманыч развел. Он с ними заодно. А они ведь… Пасти кабанам рвут, лютуют, накурятся дури – так чуть не на четвереньках бегают, на кабанов кидаются! И не боятся же! А кабаны – так те их точно боятся. И как боятся! Ушки к голове прижимают, всей тушей дергаются, дрожат. А ведь кабан – зверь лютый, зверь опасный…
Свету не жгли, в ночной прибор смотрели по очереди.
Было отлично видно, как кабаны пришли за подкормкой.
– Рюманыч кажен божий день им сыплет и сыплет. Откуда только деньги на корм берет?
В синеватом ночном тумане кабаны озабоченно выбирали из снега корм, перебегали туда-сюда, подергивали носами. Никто, однако, на них не кидался, проволоками горбов не рвал, шей не резал…
Прошел час, пошел второй.
Кабаны стали расходиться. Мелькали еще только подсвинки, которым поначалу ничего не досталось.
– Не придут сегодня эти, – разочарованно тянул бывший лесник. – Не придут…
Надо было уходить, добираться по темени до Москвы, или – за тридцать верст к себе в деревню.
Андрей отдал прибор ночного видения бывшему леснику.
– Спасибо за подмогу. Ворочаемся…
Примерно через два часа на подкормочную поляну тихо въехали аэросани. За ними – еще одни.
Из саней вышли четверо в шлемах, в очках. Все они тут же втянулись в охотничий домик, затаились.
Уже ближе к утру на поляне появился огромный кабан-секач. Кабан наклонил голову, принюхался. Клыки его желтовато блеснули. За секачом выскочило на поляну несколько самок. Корму было еще много. Подвизгивая и похрюкивая, кабаны стали есть.
Тут-то из охотничьего домика-засидки – скрытно, на четвереньках – и выполз один из прибывших. Он задрал голову вверх, втянул в себя сладкий лесной воздух…
Внезапно стоявший на четвереньках вскочил, сорвал с головы шлем, едва слышно рыкнул. Кабаны, однако, тихий рык услыхали, замерли. Но, вместо того чтобы кинуться врассыпную в лес, стали сбиваться задами друг к другу, трусливо захрюкали. И тогда рычание человека поднялось на тон выше, стало мощней, обильней, а сам он снова упал на четвереньки. Так, на четвереньках, удивительно ловко и стремительно пробежал он с полтора десятка метров, застыл на месте.
Здоровенный кабан задрожал, ощетинился. Казалось, еще мгновение – и он своими иклами-клыками продырявит обидчика насквозь.
Но секач прозевал момент нападения, к тому же, вместо того чтобы наклонить голову, приготовить клыки для удара – он свою заволосатевшую голову на миг поднял…
Дикой черной молнией метнулся человек на кабана, раззявив при этом рот до ушей. Сверкнули редкие выкривленные собачьи зубы, искаженное, в мелких шерстинках лицо мелькнуло. Тут же из порванной с первого прихвата кабаньей шеи туговато закапала, а потом густо хлынула на снег звериная кровь…
Секач завалился на бок, захрипел, стих. Человек-собака поднялся на ноги, вымазал себе губы, щеки и нос кабаньей кровью. И сразу же на мертвого кабана помочился. Он не хотел ни мяса, ни дымящейся крови! Он хотел уничтожения божественных установлений – установлений, явленных даже и в этом полумертвом секаче, даже в убегающих трусливо самках.
Чуть обождав, человек-собака вынул острую спицу и, тихо воя, стал втыкать ее живому еще секачу в шевелящиеся ноздри, в губы, в глаза…
Скоро все вокруг опустело.
И только моча песиголовцев, которой они метили поле битвы и заповедную, принадлежащую только им территорию, моча, выброшенная на мясо и кровь как знак победы, знак сучьей славы – струила свой острый запах над тихой поляной.
Таинственная и летучая («как эликсир бессмертия» – тешили себя песиголовцы) – она в отличие от волчьей, собачьей и лисьей выветривалась и уходила к верховкам сосен быстро: всего за час.
Чтобы следующей ночью пробрызнуть вновь!
Книга зимы и Песнь о метро22 ч. 59 мин.
Медленно, но уверенно вернулась она с платформы в зал. Форму ей на сегодня достали совсем уж просторную. Под синенькой юбкой, под балахонистой, по бокам на резиночках курткой и синим плащом ничего заметно не было. Она еще раз оглядела руки и ноги, и мысль ее побежала назад, потом вперед, потом снова назад.
«Вперед-назад, назад-вперед, прямо не мысль, цирковая пила какая-то…»
Она устала вспоминать. Захотелось осмотреться, сообразить – что за люди сейчас в вестибюле?
Тут же ей показалось: вдалеке мелькнула лысина, а потом и седенькая Козлобородькина косичка. Окруженный пятью-шестью партийцами – среди которых хоть и плоховато, но просматривался неожиданно тихий Натанчик – Козлобородько привычно витийствовал. Здесь же, невдалеке, отирался и Клодюнчик с девицей Иннокентией. В метро девица была одета как положено, но поверх пальто все равно перепоясала себя пулеметными лентами.
У перехода на станцию «Театральная», в нише близ скульптуры, удобно устроился человек в длинном сером пальто, во время недавних, еще не принудительных прогулок, на станции ей часто попадавшийся.
«Мало народу, хорошо», – обрадовалась она про себя.
Автор эссе о терроризме – в последние дни это эссе неожиданно срослось с небольшим романом или, скорей, «романной историей» – уже давно расположился в вестибюле метро. Мутный депрессанс, гадкая растрава и привычная невостребованность терзали его.
Историю свою романную – вдруг выросшую из заметок о терроре – он вчерне почти закончил. Но никак не мог приладить к ней стоящий конец. Все выходило не так, как чуялось ему в начале и в середине текста.
Иногда автору даже начинало казаться: и вся эта романная история, и большинство из написанного им самим (а стало быть, и другими, находящимися в сходном положении авторами) – сущий вздор!
«Ничего-то теперь, в начале ХХI века, художественно живописать не надо! И не потому что – как болтают умники – все написано. Нет. Просто, во всемирных видеорукописных анналах все и без нас будет отражено. Бог и ангелы Его – они ведь все видят. Или… Видят, но не все? Нет, все, все! Мир Господа Бога, по сути, – мир информации. Что-то вроде огромного Интернета. И в Великом Тексте (или все ж таки в Великой Партитуре?! Ведь нельзя, невозможно разделять мелодии и текст!) все уже есть. А чего не хватает – без сомнения добавят. Да и Книга Судеб давно и до последней страницы, исписана. И дополнять ее собственными выдумками негоже. Ну а мелкие поправки, сноски и комментарии к основному корпусу этой Книги Книг – излишни. Их и без тебя соберут и внесут. Всю измененную или недостающую информацию – без тебя вверх направят…
А если не соберут и не направят? Если ангелы, по недостатку жизненного опыта, исказят труды и дни наши напрочь? Не смогут художественно обобщить и сгустить их? Неправильные выводы сделают? И потом… Даже Господу Богу все читать, все ловить в сетях наших вовсе незачем. Так и душу повредить недолго. Вот ты и направь Ему сгусточек отобранной и плотной жизни. Сгусточек зимней прозы направь… Этакую книгу зимы. В ней все должно быть точно и достоверно. Только подлинные имена (чтоб не путались с именами из Книги Судеб) надо заменить на выдуманные. И все! И не больше! Не одни же молитвы все время направлять Ему. Но обязательно надо в этой книге зимы уместить все наиважнейшее: и любовь, и ненависть, и обман, и бескорыстие, и детские слезы непрощаемые, и крики, и террор среды, и снежные декабрьские постели, и лес… Словом, весь мир Москвы, мир декабря 2006 года. А это ох как непросто. Ты ведь пробовал уже в эссешке мир так-то сгустить. Не удалось, не вышло. Историю романную ладь! Книгу зимы пиши!»
Здесь автор эссе вновь и вновь вынимал, а потом прятал небольшой ноутбук, пытался то мысленно, то вколачивая пальцы в клавиши, найти новый конец истории, сгустить в этом конце действительность до ядра, до нескольких десятков атомов, на которых только и держится сегодняшний мир.
Внезапно, оторвав взгляд от ноутбука, он увидел: мимо него движется не раз и не два уже встречавшаяся ему на «Площади Революции» женщина. Сегодня она была одета не как обычно, а почему-то в синюю форменную юбку и синий, тоже форменный, расстегнутый плащ с шевроном на рукаве. На голове ее красовался алый метростроевский картуз с козырьком. Как ни странно, этот жалкий форменный наряд только подчеркивал рост, миловидность и изящную пухлинку женщины. Любопытный носик глядел еще любопытней, живые влажноватые губы влекли еще сильней. Только вот волосы свои каштановые женщина, изловчившись, убрала зачем-то под высокий метрокартуз.
Две недели назад автор эссе не выдержал и за женщиной этой из любопытства проследил. Узнал: живет здесь же, рядом, в Ветошном старинном переулке.
Однако заинтересовало его в миловидной женщине другое: каждый раз, проходя мимо бронзовых «стражей революции», она у одной из скульптур задерживалась. Всего на несколько секунд. Но секунды эти вытворяли с высокой и по виду решительной женщиной что-то невероятное. Она бледнела, никла, вздрагивала, делала рукой незаметные поглаживающие и ласкающие жесты, раскрывала губы, словно для первого, недолгого еще поцелуя, потом, как будто устыдившись неестественного в таком месте и в такое время любовного порыва, – прикрывала лицо рукой. А через несколько секунд – расправляла плечи, охорашивала и без того великолепные волосы…
И уже окончательно перестав дрожать и пугаться собственного любовного томленья, начинала что-то весело напевать. Потом, на ходу слегка подтанцовывая, спешила – радостная и удовлетворенная – к бегущей вверх лестнице.
Мелодия, кстати, была всегда одна и та же. Автор эссе запомнил ее и напел знакомому музыканту, игравшему в одном из московских оркестров.
Контрабасист Яша Садомиров – старообразный, испитой, сладко вздрагивающий от любого скабрезного слова циник, – мелодию сперва не признал. Однако через три дня, позвонив почти ночью, на рассвете, автору эссе, крыл его по-черному, стыдил за робость и неглубокое знание женщин, а вскоре, заявившись к нему домой, и вовсе запетушился, заерепенился:
– Эта чувиха поет арию из оперы Фомина. Из «Орфея и Эвридики» поет. Сечешь, дурья твоя башка, – из Фомина!
На глазах у Яши Садомирова выступили крупные и, как показалось эссеисту, фальшивые слезы. А они, эти слезы, выступали лишь в двух случаях: когда по утрам ему звонили и сообщали: «Оркестр расформирован, немедленно сдайте казенный контрабас и фрак». Или когда друзья вливали в стакан сорящему направо и налево бледными матюками Яше вместо водки неочищенного 95-процентного этанола (по-аптечному: антисептического раствора).
– Кто сейчас помнит Евстигнея Фомина? И кто потом вспомнит Яшу Садомирова? Только она! Завтра же веди эту чувишку ко мне домой! Я ей объясню про всю нашу музыку. Про жизнь и про смерть Фомина объясню. Я ей сразу: на полсмычка – и обратно!.. Да ты хоть понимаешь, что это означает, что она не из кого-нибудь – из Фомина напевает?
Автор эссе не ответил. Но Яша в ответах и не нуждался.
– А это означает: новое время в России настало! Не по заявлениям настало – по сути. А почему, спросишь, оно настало? А потому, что был наш Фомин, кроме всего прочего, музыкальным негром. Ну, за других музыку писал он! Ведь иначе пробелов в его биографии не объяснить. Пустот – по нескольку лет кряду – не заполнить. Почти тридцать опер, шедших в конце восемнадцатого века в России, не кому-нибудь – Евстигнею Ипатьевичу приписывалось! Тридцать! И не зря, видно, приписывалось. А официально он только шесть написал… Тогда ведь сочиненьица многих наших верзунов великих на подневольном труде держались. Лабали и писали за них, а они только имя свое гордое на титульном листе партитуры выводили! И гений русской музыки Фомин – это я тебе как еврей, за Россию болеющий, скажу – вынужден был месяцами и даже годами за верзунами этими дописывать, облагораживать их, выправлять. А за это те, чьи вещи он до кондиции доводил, Евстигнея ненавидели люто. И сейчас – то же самое! Все клевые чуваки – и в театре, и в литературе, и в музыке – только и переписывают за бездарностями! И куда мы, русские, только смотрим, и когда конец этому будет?… – сбился на причитания Яша. Но тут же выправился, сказал: – Вот она – чувишка эта – и есть конец такой лажи! Кочум всей лаже и квинта! Потому что поет она – из самого Фомина! Не из бездарей, им возвеличенных! А это значит: теперь кто пишет – тот и получает! Кто создал вещь – тот и создатель! Да! И творческое крепостное право для нас кончено! Теперь и я, и ты, и все мы – не лабухи друшляющие, не перелицовщики комсомольцев, спьяну языком не ворочающих, не очистители эмигрантов, язык наш сладкий, язык сегодняшний англицизмами времен Александра Благословенного засравших! – а самые настоящие творцы… А… А… – кипятился и никак не мог остыть Яша.
Женщина в форме отдалилась уже порядочно.
«Да! Так! – сообразил внезапно автор “романной истории”. – Так и надо закончить эту самую “книгу зимы”: Работала себе симпатичная женщина в каком-нибудь техническом бюро. Или верстальщицей в газете. Но… То ли бюро прогорело, то ли саму ее на улицу выперли. И – вот! Потянуло ее к старому, прочному, проверенному. И – пожалуйста! Пошла она работать в метро. А метро – это песнь и баллада, а метро – это приют и отдохновение в этом приюте…»
Незаметно для себя автор стал сочинять «Песнь о метро».
О метро, о прибежище мысли!
О сладкая темень по утрам и отдохновение души по вечерам.
О то, что нам надо и чего мы, обалдуи, не ценим!
О недорогое в рублевом эквиваленте и бесценное по сути московское метро!
О разрушаемая и сама себя восстанавливающая Москва над этим метро! Ух! Ух!
Ух, зима!
Ух-ху-а-а!
У!
А!
Автор эссе открыл смеженные порывом сочинительства веки и снова увидел женщину в метроформе.
«Да, вот я о чем! Весело и гордо несет она головку в красном картузе среди духовных калек и раздолбаев. Но и среди приятных и приличных людей – несет! И сейчас, проходя мимо своей любимой статуи, она запоет не из оперы стародревнего Фомина (напрасно это Яша – про музыкально-литературных негров и про бездарностей) – запоет из вытравляемого нынче “совкового” репертуара. Что-нибудь мелодичное, сладенькое, вроде: “А ну-ка, девушки, а ну, красавицы, пускай поет о вас страна…”»
Женщина у скульптуры даже не приостановилась. Чуть скованной, словно бы стерегущей самое себя походкой шла она дальше, вперед!
И от этого неостановимо-осторожного ее продвижения только что придуманный конец истории вдруг разломался, рассыпался. Показался этот конец – подобно слезам контрабасиста Садомирова – пафосным, фальшивым. И автор эссе, уже поволокший было ноутбук из пакета, чтобы вбить этот конец в клавиши, влепить намертво в экранчик, – снова опечалился и в негасимом своем раздрае закрыл глаза…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.