Текст книги "Площадь Революции: Книга зимы (сборник)"
Автор книги: Борис Евсеев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
– Нас Степан Романыч просил за порядком приглянуть, хоть и не его территория, а все ж таки – смежная, – тихо-мирно ступил вперед второй аэросанщик. – А то лосей почем зря у соседей валят. Да и кабанчиков тоже. И лес воруют…
Тут на панели ближних к Андрею и Воле аэросаней запела рация. Передний аэросанщик как-то боком, до конца от них не отворачиваясь, наклонился ответить. Андрею почудилось: огоньки с панели управления просветили шлем насквозь. Под шлемом, внутри него оказала себя острая, едва ли не собачья морда. Заметилась рыжинка, и звериная волохатость на тонкой борзой шее проступила.
Андрей на миг зажмурился.
– Так поедете? – наклонявшийся над аэросанями теперь подошел ближе, снял мотоциклетные очки.
Лицо его оказалось по-собачьи добрым, усталым. Рыжий локон мягко спадал с виска. Лицо это Андрею сразу кого-то напомнило: приязненного, по-родственному близкого. После сурл и рылец Козлобородькиной команды на незнакомца было приятно смотреть.
Тут же незнакомец снял и шлем.
Декабрь под Москвой стоял теплый, малоснежный. Правда, в лесу было холодно, да и снегу порядочно. Однако незнакомец из аэросаней снегу, видно, не боялся. Лукаво улыбаясь (горящие фары теперь хорошо его освещали), он ладонью придавил рыжевато-каштановые волосы. Волосы его удерживала тонкая сеточка.
– Вот, – сказал еще шире улыбаясь незнакомец, – решил на старости лет укладку сделать. По моде! Как говорят парикмахеры, дал перманенту. А то девушки, – тут незнакомец отвесил легкий полупоклон в сторону Воли, стоявшей чуть позади Андрея, – совсем замечать перестали. Ну, поехали? Заблудитесь ведь к чертовой матери, замерзнете! Здесь уже замерз один. Не знали? Из местных же. Толя Морлов. Ну? Музыкант из Пустого Рождества. Даже не музыкант – композитор. Все через лес через этот ходил. На работу – с работы, в Москву – назад. Вот и замерз, бедолага.
– Какой это композитор? – спросила, вздрогнув, Воля.
– Да такой вот. Композитор он был как раз ничего себе. А вот мужик – не годящийся: сутяга, склочник.
– Если сутяга – музыки не будет, – сказала начинающая мерзнуть Воля.
Но тут же она из разговора и выпала.
Померещились ей какие-то тени, вспомнился снова Евстигней Фомин. Заиграл, запел – даже не в мозгу, во всем, казалось естестве, а потом в лесу и дальше, в холодных полях – рожок евстигнеева «Орфея».
«“Замерзший Орфей”, конечно! – охнула про себя Воля. – Вот оно – верное определение. Потому что – так вот все и кончается: сперва – музыка, концертные залы, пюпитры и свечи, а потом – лес, овражина, удар о корягу, кровь…
Может, Толя этот Морлов, тоже в лесу мелодию искал? Ту самую: великую, всех оживляющую! И р-раз… зацепился, полетел вниз, в овраг. Тут, конечно, сразу – губы стынут, пальцы горят, нос от холода обламывается. И тьмища, и мороз все крепче! Вот тебе и получился “Замерзший Орфей”. Вот и получилось “искусство современной России”, со снежком кровавым… Да еще обязательно где-нибудь рядом – лисы или собаки одичалые!»
– Так едем? А то, глядишь, как тот композитор, раз-два – и в ледышку!
Воля подняла голову, чтобы сказать: «поедем, а то и впрямь холодает…»
Но ничего не сказала, потому что ее испугала перемена, произошедшая с людьми из аэросаней. Лица их стали злобными, от злобы даже сузились, вытянулись. Передний из аэросанщиков в сердцах сорвал с головы и запихнул в карман сеточку для волос, резко нахлобучил на голову шлем…
– Мы не из Пустого Рождества, из Москвы мы. Толю Морлова не знали. Да только мы не замерзнем. Пошли, Воля Васильевна.
– Ах вот оно как! Не из Пустого, значит? – крикнул сдавленно второй, не снимавший очков аэросанщик. Голос его от крика стал хрипло-лающим, даже с подвываньем. – А если не местные, то чего по лесам шляться? Лес воровать? Браконьерствовать? – хриплый голос наполнился ледяной злобой, стал угрожающим, опасным.
– Да что мы за браконьеры? Для браконьерства ружья, как минимум, потребны. Для леса – электропила. Пошли, Воля.
Андрей развернулся к шумящей дороге сам, развернул Волю, толкнул ее в спину, тихо крикнул: «Бежим!»
– А вот счас мы вас куда надо и доставим!
– Чего и доставлять, решим тут, на месте! А ну, стой!
Воля побежала что есть сил, упала лицом вниз, тут же с полным ртом снега подхватилась, побежала дальше.
Вспышка и грохнувший за спиной выстрел только раззадорили ее. Стало веселей, потом совсем радостно. Она набрала воздуху, чтобы крикнуть Андрею: «мы успеем, успеем!», полуобернулась и увидела – Андрей, корчась, лежит на животе, голова набок, по спине его и рядом шарит луч с аэросаней.
– Как мы его! Ах-ха-ха! – стрелявший дробно заржал, сбил карабин с колена, распрямился. – С первой прикидки! А?
Волю повело назад, затем дернуло в сторону и вбок, она неловко подвернула ногу и во второй раз кряду упала лицом в снег.
Часть II
У Демыча(Время пошло!)
22 ч. 46 мин.
Уже стоя на ступеньках бегущей вниз лестницы, она внезапно вспомнила: на завтра обещали снег.
Москва, до краев заваленная снегом, Москва, до малого заулка снегами высветленная, была любимым ее зрелищем. Теперь – не увидит. Себя было не жаль. Жаль было Москву. Даже подумалось: если все будут глядеть на Москву зло и требовательно, то кто ж ее, сердешную, любить станет? Будут и дальше пепелить взглядами, жечь словами. И снег от этого станет сероватым, потом – черно-серым, потом превратится в слякоть, в грязь. Брр…
Она незаметно поправила пояс. Пояс был нетяжелый, килограмма на три.
Еще раз поправившись, сделала движение, словно вынимающее ее самое из всех этих проволочек и начинок и, не удержавшись, тихо прыснула. Представила, как, расстегнув меховой, с воротничком, очень широкий плащ, она входит к себе в контору. Все, что вокруг пояса, – тротиловые шашки, детонаторы, – все наружу. Конторские, конечно, под стол. Но она милостиво плащ запахивает, лишь требует: проекты двух последних лет – в корзину, а лучше – сжечь! Весь гадкий пиар – с дисков долой!
Она глянула на часы. Еще шаг – и зал!
«Площадь Революции», как всегда, затаенно сверкала грузной сталинской бронзой.
«Надо спокойно пройти по залу. Пока идешь – кое-что и вспомнится. Это хорошо, что воспоминания стали объемными, безразмерными. В секунду вмещаются час, два, полсуток, сутки…»
А у нее ведь не секунды, у нее – пятнадцать минут. Надо идти по залу, не думать о предстоящем, а вспоминать, вспоминать…
… идти по залу и пережить заново всю боль и все посрамления последних дней. Идти по залу и чувствовать: приближается – небывалое! Идти по залу и приближать то, что лучше самой жизни: быстрее, нежней, обморочней ее…
«Вспоминай, дура толстоухая, чего уж», – разрешила она себе.
22 ч. 47 мин.
Вспоминать было что…
Очнулась она в аэросанях.
Все лицо – лоб, губы, кончик носа – жег не до конца стряхнувшийся снег. Сани шли плавно, ходко.
Воля попробовала оглянуться: где Андрей? Но оглянуться ей не удалось: она поняла, что накрепко – и вдоль и поперек – привязана к задней спинке саней.
Еще раз попыталась повернуться. Тут, с нарастающим визгом, мимо нее прошли другие сани.
В слюдяных отблесках вызвездившего к морозцу неба она увидела: Андрей приарканен за ноги ко вторым саням и волочится по снегу.
Волочили Андрея не так, как он упал. Теперь он был перевернут на спину. Засветился металлическими зубами грубо раззявленный рот, выкатился диковато – одним белком – правый глаз.
– Трупака твого мигом домчим! – крикнул радостно, полуобернувшись к ней, водитель убегающих вперед аэросаней.
Воля сплющила веки, и тут же все звуки, все крики пропали: канули в темноту, в снег.
Очнулась она на каком-то диване в плохо освещенном доме.
Горел ночник, рядом никого не было.
Воля попыталась встать – и встала. Ничего не болело, только пылали и ныли большие пальцы ног.
«Отморозила, что ли?»
Быстренько скинув ботинки, она стала растирать и разминать пальцы… И тут вспомнила про Андрея, про то, как его волокли за ноги по снегу.
Прямо в колготках подбежала она к двери, тихонько – не рассчитывая, что открыто, – толкнула ее.
Дверь сразу поддалась. Воля попала в длинный каменный коридор со шкафами и полками по стенам. На невысоких полках были аккуратно расставлены модели самолетов, с одного из шкафов лопастью винта свисал снятый откуда-то настоящий пропеллер.
Пробежав на носках весь коридор, Воля ткнулась носом в роскошную, дорогим деревом отделанную дверь. Та тоже оказалась незапертой. В глубине комнаты – вполоборота к столу – сидел небольшого роста, совсем еще не старый, едва ли и сорокалетний, худенький авиатор. Так, во всяком разе, спервоначалу показалось. Был он все в тех же, что и аэросанщики, очках, голое и нежное острозатылочное его темечко отливало лимоном. В руках авиатор вертел крохотную модель самолета. В комнате стоял запах нашатыря, ацетона, еще какой-то гадости.
– Только что такой же вот дуре нюхать давали.
– Какой дуре? – спросила Воля и враз ощутила ступнями холодящий паркетный пол.
– Да такой же.
– Куда меня привезли? – крикнула Воля, заводясь и с каждым словом все больше вскипая. – Что с Андреем?
– Так этого козла Андреем звали? Ну-ну. Курить желаете? – Бритый наголо почесал востренький сизый нос, подтолкнул к краю стола пачку сигарет.
– Почему это «звали»? – похолодела Воля. – Ему врача надо! А вы тут расселись!
– Какого врача, милая? Никакой врач ему теперь не нужен. Да я и сам доктор. И с прискорбием вам сообщаю: убит ваш сообщник при попытке к бегству. Ну… или почти убит.
– Как это… почти?
– А уж это теперь от вас зависит. Станете себя правильно вести – вылечим его. А нет… Ну, будет, разболтался я с вами, милая. А вас ведь сюда не для болтовни везли.
Квелый авиатор (про врача Воля не поверила) нажал какую-то кнопку на столе.
Появилась женщина в синем атласном халате с кистями. Полголовы у женщина было начисто выбрито. Половина сияла новенькой химзавивкой.
– Старинный, знаете ли, способ, – сказал квелый. – И помогает образцово. Ни одна женщина никуда с такой прической не сбежит. Правда, Никта?
Вместо ответа Никта вынула из кармана пачку «Беломорканала», прикурила от зажигалки и два раза подряд порывисто затянулась.
– Да я и не думала, – хрипло и с вызовом сказала она. – Мне и здеся нравится, Демыч.
– Нравится, не нравится – спи, моя красавица, – подытожил в рифму названный Демычем и уже грубей приказал: – Спусти-ка ты мне эту новую в подпол, пусть денек-другой там покукует.
– А Андрей? Андрей как же?
– Сказал же: будешь слушаться – так и быть, подлечу его, прохвоста. Ишь выдумал: бегать от нас.
– А вы… вы кто?
– Скоро узнаешь.
Волю спустили в подпол. Там было светло, удобно. Мешал только какой-то звук, непрерывно и тихо терзавший нервы. В поисках источника звука Воля обшарила все подполье. Везде было чисто, без сору: отхожее место запиралось изнутри на маленький никелированный, какой-то нерусский, но очень удобный замок, в кране была холодная и теплая вода.
Целый день (а может, это была ночь?) ее никто не тревожил. Воля прилегла на узкую козетку, заснула. Сколько проспала – определить было нельзя: часы ее остановились еще в Пустом Рождестве.
Разбудила Волю полуобритая Никта.
– Вставай, подруга, попьем кофейку, покалякаем.
– Я кофе не пью, – дернула щекой Воля.
– Ладно, счас чаю принесу.
За чаем Никта сказала:
– Ты меня не опасайся. Я сама из таких же. В лесу отловленных. Но уже попривыкла. Те партийные козлы, что тебя в Пустом Рождестве муштровали, – дети. Мы их как детей сделали. А мы – мы настоящие террики. И отсюда у тебя два пути: либо сразу на небеса, либо на спецзадание, а потом на заслуженный отдых. Тебя Волей зовут?
Воля нехотя кивнула.
– Ну имечко, ну имечко. Совок и квит! Но и у меня не лучше. Это меня Антипа Демьяныч только Никтой кличет. Говорит – ближе к античности, что ли. А на самом деле я – Манефа. А? Тоже мне имечко! Вот ему и не нравится. А братки московские меня Манькой звали. Ну а лярвы с Тверской, с переулку Козихинского – те Фенечкой. За Уралом-то, где раньше жила, в городишке у нас, почитай кажда втора – Манефа. Так че-то любили называть девчушек у нас. А ему, козлу, вишь, не нравится. Никта – и квит.
– Никта? Может – Ника?
– Не. Никта. Старое это и редкое имечко. Было такое у одной греческой богини. Ночная богиня была и ужасная. Ужас кругом себя наводила. Вот Демычу и нравится. Да ты пей чай-то. С блюдечком бери!
Воля машинально подняла блюдечко. К нему приклеилась салфетка. На салфетке было накарябано: «Если чего надо – пиши. Здесь все слушают!»
«И смотрят за всем», – сказала про себя Воля, глянув на камеру слежения, ловко прикрытую какими-то дощечками у самых верхов лестницы. Она отрицательно мотнула головой: нет, мол, ничего не надо.
– Где Андрей? – Допив чай, Воля решила все поставить на свои места.
– Да жив он, вроде. Только ранили его, спецлечение счас проходит. Куда это вы с ним намылились? От нас не сбежишь, подруга. Демыч тебе не Натанчик и не Козлобородько вшивый. Вжик – и на небо! Скоро сама узнаешь.
И Воля узнала.
Часа через два в подполье спустились двое в шлемах и в мотоциклетных очках. Ни слова не говоря, один заломил Воле руки, связал ноги, а второй быстро обрезал по самый затылок мягкие и роскошные Волины волосы. Тут же была выбрита и половина головы.
– Волосы – главный враг ума человеческого. А уж для женщины волосы – непреодолимое препятствие в великих делах, – сказал, спускаясь в подпол, Демыч. – Где надо – в платочке ходить будете. Якобы вы крестьянка… Да, хочу представить: мой ближайший сподвижник – господин Аблесим. Петр Павлович, спускайтесь сюда! Вы не глядите, что он монгол, да еще немой. Котелок у него ого-го как варит!
В подвал спустился похожий больше на японца, но очень крупного, Петр Павлович Аблесим. Первым делом он назвался:
– П. П. Аблесим, немой монгол.
– Немой, а говорите, – горьковато улыбнулась Воля.
– А это уже не ваше дело, милая. Где надо – он немой. Шустрый такой и немой! Молчит и бегает. Бегает и молчит. Ох и лют он за кем надо бегать! Так, Петр Павлович?
На этот раз немой монгол – огромный, желтолобый, но уже не бритый, а естественным образом лысеющий, с черноватыми висками и черноватым кончиком носа, говорить не стал, стал изображать пальцами: мол, немой я и смирный монгол, но тебе, Воля залетная, нос твой любопытный мигом отверчу!
– Итак, начнем. – Квелый Демыч сонно зевнул. Немой монгол Аблесим уставился мечтательно в сияние ламп. – Ваша легенда, милочка, нет, теперь даже ваша суть – «человек подвала». Не «женщина подвала», заметьте. А «человек подвала». Бесполый, безобразный, на все готовый… Что делает «человек подвала», покинув свой затхлый уголок? Устав нюхать клей и облизывать нечистоты, – что он предпринимает? А начинает он, милая, все крушить и рушить. Все ему не так, все не по нраву. Высвобождается грозная и пока мало исследованная – назовем условно – подвальная энергия. Ее-то мы как раз и хотим использовать. Э-э, да вы не слушаете, милая. Граф Хвостов, пинцет!
Один из людей в шлеме и в очках, как-то с присядочкой ступая, подал изящный пинцет. Затем ухватил Волю за руки, ботинком наступил ей на обе ноги сразу. Демыч покрутил пинцетом у обездвиженной Воли перед носом, потом неожиданно защемил ей ухо.
Было больно, но Воля заставила себя не кричать. Демыч все сильней сжимал ухо, тихо нудил разговорами. Вскоре ощутилась мягкая теплота: по шее бежала кровь.
Тут квелый Демыч захрипел, затрясся и кровь с шеи слизнул.
«Ах вот оно как, – шумнуло в голове у Воли. – Загнали в подпол… Будут кровь пить… Вурдалаки!»
Она закрыла глаза и почти сразу услышала смех квелого Демыча.
– Обманули дурака на четыре кулака! Обманули дуру, как лысую куру! Вы, конечно, милая, подумали: подвал, пинцет, кровь… Вампиры и насильники, вы подумали! И ошиблись! Верней, мы просто провоцировали и проверяли вас. Даже и не думайте, даже не воображайте! Никакого вампиризма. Никаких половых излишеств и извращений. Так, иногда разве, по праздникам…
Демыч болтал про ерунду и про важное вперемешку, убеждал в бренности и абсолютной ненужности земного бытия, изредка давал затрещины, задавал вопросы, Воля впопад и невпопад отвечала.
Но не было уже ее в чисто-гнусном дачном подвале! И ухватить, и поймать на лету ее душу, влекомую тихо отсчитывающей золотые часы и минуты жизнью воображения, – было нельзя, невозможно!
Толя Морлов и подруга НиктаМысленно вскочила она в аэросани. Так и не обув ботиночки, в одних колготках («босиком почти!») домчала до все той же опушки, где их с Андреем остановили. Здесь! Именно здесь эта скотина безмозглая в шлеме, что-то важнейшее сболтнула…
«… уже замерз тут один. Музыкант. Даже, блин, не музыкант – композитор. Толя Морлов его звали…»
Ну конечно, – «Замерзающий Орфей»! Вот как надо переназвать либретто будущей оперы!
Воля стала старый текст в мыслях опять кроить, менять куски местами.
Она кромсала собственное либретто и припоминала выученные за два года почти назубок куски поразительных Евстигнеевых опер: вполне европейских по форме, однако ж пропитанных от начала и до конца духом русских песен. Она выстраивала кусочки музыки и кусочки жизни новым порядком, вытягивала новой линией, чередовала без конца местами: музыка – жизнь, жизнь – музыка…
При этом вместо Евстигнея в глаза ей без конца лез– судя по звуку имени – мешковатый, суетливый, губошлепистый, с тихо шевелящимися рачьими глазами Толя Морлов.
Толя шел по лесу. Шел со станции в деревню Пустое Рождество. И вполпьяна мурлыкал какую-то все не дававшуюся ему мелодию. Постепенно шаги его становились медленней, следы, оставляемые на снегу, петляли. Вдруг Толя спотыкался, падал, съезжал на спине в неглубокий овраг, сладко в снегу засыпал.
Мелодия бессмертия, утерянная греком Орфеем, искомая и не найденная Евстигнеем, не обнаруженная и другими сочинителями музыки, шаталась близ него, как пьяненькое эхо! Мелодия резвилась у губ, была почти под пальцами. Но ни губы, ни пальцы взять ее уже не могли: лицо и руки медленно схватывались морозцем, обрастали инеем, становились белей, совсем белыми, превращались в ледышки, в камень.
Что-то похожее могло произойти и с Евстигнеем.
«После неуспешного оперного спектакля, на каковом никто из Императорской фамилии быть не изволил, – отъехал господин Евстигней Фомин за город, вышел из наемного возка, стал замерзать. Вспомнилась ему покойная Матушка-Екатерина, его не признавшая, вспомнились другие неудачи и беды. Вспомнил он и свою – наипаче любимую публикой – оперу “Орфей и Эвридика”. Вспомнил и стал еще раз обмысливать ее сюжет, всегда влекущий за собой музыку. И почудилось Евстигнею: проступили за персонажами оперы – как тени – некие новые (при написании оперы умом не ухваченные) символы и аллегории.
Хозяин Аида – это, конечно, нынешний Император Павел Петрович: как смертушка грозный, курносый! – думал со страхом Евстигней.
Пляска фурий – тряс и метушня неприятных обстоятельств придворной жизни и его собственных невзгод петербургских.
Эвридика – это уже не только Орфеева, это и его, Евстигнея, любовь. Да еще надобно знать про ту Эвридику: она – сама есть мелодия. Мелодия, не имеющая во плоти своей ни тоски, ни упадка, ни смерти».
Так из простенькой мелодрамы делалась его прежняя опера высокой трагедией. И он, при конце жизни, хорошо понимал это.
«Всю сумятицу столиц и всю летающую вкруг сумятицы этой новую музыку – надобно переплавить в трагедию! А освобождать сия музыкальная трагедия будет от грядущих бед, кои все в сегодняшней мелкоте как раз и гнездятся!»
Воля перевела дыхание. Потом – опять же из-за Евстигнея – разозлилась на Императрицу. С самого первого чтения ей не понравилось либретто Екатерины, на которое положил Евстигней одну из своих ранних опер.
«И ему либретто это не нравилось. Потому так вольно и обошелся он с матушкиным “Боеслаевичем”. Искромсал, дописал, куски местами переставил. И за это, конечно, – опала! А теперь – уже по моей собственной прихоти – безвинно на морозе стынет. Но ведь Евстигней Фомин кое в чем самому Моцарту не уступит! Да и сходства у них немало. Оба не дожили до сорока. (Фомин всего-то на пять лет Моцарта младше, в 1761 родился.) Оба счастья не знали, оба травимы при жизни были. Детско-наивное, а в то же время мудрей мудрого, осознание мира – обоим присуще. У Моцарта – народные зингшпили. У Евстигнея в операх – сплошь народные песни. Там тайная тяга к просторечию музыкальных фраз, к неаристократичности арий. И здесь то же самое. Да и некоторые из современников сходно об этих двоих мыслили. Потому-то и не любили Евстигнея. Потому – сжить со свету пытались. Моцарту, правда, тоже досталось. В общей могиле зарыт ведь… Ну а возвращаясь к Фомину… Моцарта все от мала до велика знают! А Евстигнея…
Хоть и не говорят этого прямо биографы-зануды, – именно Евстигней был в то время первым композитором России, ее Орфеем. Но не Орфеем, спускающимся в ад, а Орфеем, замерзающим в бедности, в непризнании…
И все ж: в звоне льдинок, в мелко колющем балтийском морозце пытался и пытался он отыскать мелодию, оживляющую мертвых».
– Музыка моя таперишняя – мученье. А надобно музыкой – веселье и лад направлять. Избавлять от недугов и со смертного одра подымать. Смертельную безысходность порушу, – смутно высказался на морозе Евстигней.
Правда, в отличие от Толи Морлова, не споткнулся, не съехал в овражек – повернул из чахлого питерского леска восвояси.
И хоть оставалось ему – по тайному предчувствию – жить всего ничего, до весны, может, до лета, захотел он вновь на своих клавикордах мелодию, лишенную тоски и смерти, отыскать…
Перестав теребить в уме собственное либретто, Воля стала думать про другое.
«Нужно мыслить музыкой и мыслить – о музыке. Нужна, вот именно, музыка мыслесловий! Ведь если искусство музыки-слова не умрет – не умрет и страна. Не политики страну от бунтов и революций спасут. Не партии срано-поганые! Музыкословье – спасет! И вообще: если пронижет мир настоящая, а не поддельная музыка мыслей, – никакого террора, никаких революций новых не жди!»
Воля внезапно выдохлась. Внутренний жар ее, сменявшийся несколько раз внутренним холодом, угас. Тщетность и несбыточность собственных мечтаний – надломила. Тайно преследуемая современной музыкозависимой прозой, она то понимала ее смысл, то опять теряла нить:
«Цель моя – музыка. Но не только музыка мелодий – музыка смыслов. Вот бы книжечки-либреттки начать издавать, как когда-то! И звук будущих опер в них, и смысловая музыка прозы… Вот бы Евстигнея в каждые уши – как наушничек малый – воткнуть. А то – стоит на морозе, не знает, как быть дальше. И мороз, как острым пинцетом, рвет ему губы, уши, нос…»
Она очнулась окончательно. Демыч собирался уходить.
– Завтра, милая, – практическое занятие номер один. А чтобы вы ни о чем сильно не задумывались, я вам на ушко капелькой лекарства капну.
Он бросил пинцет в эмалированную медицинскую ванночку, вынул из кармана какой-то флакончик, надавил на него, капля упала на пораненную мочку.
Порез сразу стал затягиваться, однако само ухо засвербело, зачесалось нестерпимо.
– Вы ухо-то не трожьте. Тогда, глядишь, и заживет до свадьбы. Теперь отдыхайте, милая Воля… Кстати, почему вас так по-дурацки зовут? Родители ваши партработники были, что ли?
– Я дворянского роду. Родители – архитекторы. Прадед, и правда, народоволец был. Но я думаю так, – чтобы перебить ушной зуд, Воля заторопилась словами, – имя есть тайна! Для тайны меня так назвали.
– Но я ведь ваше имя знаю, милая, я его называю. Какая же тут тайна?
– Называть называешь. А настоящего смысла имени не знаешь. Вот тебе и тайна! Осознанное называние имени есть называние тайны. Правда, когда имя лишается внутренней, а не выбалтываемой вслух тайны, оно… Оно… Тайным стержнем бытия оно перестает быть! – выпалила, чуть запнувшись, Воля. – Становится имя просто кличкой. Заметил, сколько кликух собачьих у нас стало?
– Вы дура, Воля Васильевна! – завибрировал, чуть не завыл хрипловато Демыч. – Просто дубина стоеросовая! Какая тайна? Какая тайнозначимость? Отгрыз бы вам ухо – кабы не порвал прежде!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.