Текст книги "Не стреляйте белых лебедей"
Автор книги: Борис Васильев
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
И действительно побежал. Бегом, несмотря что новый лесничий.
15
Как Юрий Петрович один в походе со всеми делами управиться рассчитывал, этого ни Егор, ни Колька понять не могли. С самого начала, как только они в лес окунулись, работы оказалось невпроворот.
Колька, например, всю живность, в пути замеченную, должен был в тетрадку заносить, в «Журнал наблюдения за фауной». Встретил, скажем, трясогузку – пиши, где встретил, во сколько времени, с кем была она да чем занималась. Сперва Колька, конечно, путался, вопил на весь лес:
– Юрий Петрович, серенькая какая-то на ветке!
Серенькая, понятное дело, улетала, не дожидаясь, пока ее в журнал занесут, и Егор поначалу побаивался, что за такую активность лесничий Кольку живо назад наладит. Но Юрий Петрович всякий раз очень терпеливо объяснял, как эта серенькая научно называется и что про нее надо писать, и к вечеру Колька уже кое-чего соображал. Не орал, а, дыхание затаив и язык высунув, писал в тетрадочке:
«17 часов 37 минут. Маленькая птичка лесной конек. Сидел на березе».
Тетрадку эту после каждой записи Колька отцу показывал, чтоб тот насчет ошибок проверял. Но насчет ошибок Егор не очень разбирался, а вспоминал всякий раз про одно:
– Часы, сынок, не потеряй.
Часы Кольке Юрий Петрович выдал. На время, конечно, для точности наблюдений.
«17 часов 58 с половиной минут. Мышка. Куда-то бежала, а откуда, не видал».
– Точность для исследователя – самое главное, – говорил Юрий Петрович. – Это писатель может что-нибудь присочинить, а нам сочинять нельзя. Мы с тобой, Николай, мученики науки.
– А почему мученики?
– А потому, что без мучений ничего в науке уже не откроешь. Что легко открывалось, то давно настежь пооткрывали, а что еще закрыто, то мучительного труда требует. Так-то, Николай Егорыч.
Юрий Петрович говорил весело и всегда громче, чем требовалось. Сперва Колька не понимал, зачем это он так старается, а потом сообразил: чтоб Нонна Юрьевна слышала. Для нее Юрий Петрович горло надсаживал, как сам Колька для Оли Кузиной.
А Нонна Юрьевна весь день этот пребывала точно в полусне. Все представлялось ей странным, почти нереальным: и улыбки Юрия Петровича, и старательные Егоровы брови, и Колькин разинутый от великого усердия рот, и тяжесть новенького рюкзака, и запах хвои, и шелест листвы, и хруст валежника под ногами. Она все видела, все слышала, все чувствовала обостреннее, чем всегда, но словно бы со стороны, словно это не она шагала сейчас по звонкому, залитому земляничным настоем заповедному бору, а какая-то иная, вроде бы даже незнакомая девушка, на которую и сама-то Нонна Юрьевна смотрела с недоверчивым удивлением. Да если бы кто либо еще вчера сказал ей, что она уйдет к Черному озеру с чужим человеком и Егором Полушкиным, она бы, наверно, рассмеялась. А сегодня пошла. Без всяких уговоров. Прибежал лесничий от Полушкиных, спросил недовольно:
– Почему не готовы? Да какой там, к дьяволу, чемодан: рюкзак у вас есть? Ничего у вас нет? А магазин где? За углом? Ладно, завтрак готовьте, сейчас сбегаю.
Нонна Юрьевна и моргнула-то всего два раза, а Юрий Петрович уже вернулся с покупкой. Потом они завтракали, и он уговаривал ее поесть поплотнее. А потом пришли Полушкины: Егор и Колька. А потом… Потом Юрий Петрович вскинул свой неподъемный рюкзак и улыбнулся:
– Командовать парадом буду я.
Нонна Юрьевна и опомниться не успела, как оказалась в лесу. Да еще в брюках, которые с того памятного школьного вечера валялись на самом дне чемодана. За год они стали чуточку узки, и это обстоятельство весьма смущало Нонну Юрьевну. Она вообще еще дичилась, еще старалась держаться в одиночестве или на крайний случай где-либо возле Кольки, еще молчала, но уже слушала.
В институте ее по-школьному звали Хорошисткой. Прозвище прилипло с первой недели первого курса, когда на первом комсомольском собрании энергичный представитель институтского комитета спросил:
– Вот, например, у тебя, девушка – да не ты, в очках которая! – какие у тебя были общественные нагрузки?
– У меня? – Нонна встала, старательно одернув старенькое ученическое платье. – У меня были разные общественные нагрузки.
– Что значит разные? Давай конкретнее. Кем ты была?
– Я? Я – хорошистка.
Тут Нонна не оговорилась: она и впрямь была хорошисткой не только по отметкам, но и по сути, по нравственному содержанию, приобретенному в доме, где никогда не бывало мужчин. Поэтому жизнь здесь текла с женской размеренностью, лишенная резких колебаний и встрясок, столь свойственных мужскому началу. Поэзия заменяла живые контакты, а симфонические концерты вполне удовлетворяли туманные представления Нонны о страстях человеческих. Хорошистка каждый вечер спешила домой, неуютно чувствовала себя среди звонких подружек и старательно гасила смутные душевные томления обильными откровениями великих гуманитариев.
Так и бежали дни, ничем не замутненные, но и ничем не просветленные. Все было очень правильно и очень разумно, а вечера почему-то становились все длиннее, а тревога – странная, беспричинная и безадресная тревога – все росла, и Нонна все чаще и чаще, отложив книгу, слушала эту нарастающую в ней, непонятную, но совсем не пугающую, добрую тревогу. И тогда подолгу не переворачивались страницы, невидящие глаза смотрели в одну точку, а рука сама собой рисовала задумчивых чертиков на чистых листах очередного реферата по древнерусской литературе.
На их факультете было мало юношей, да и тех, кто был, более дальновидные подружки уже прибрали к рукам. На танцы Хорошистка не ходила, случайных знакомств побаивалась, а иных способов пополнить круг друзей у нее не было. И тянулись бесконечно длинные ленинградские вечера, коротать которые приходилось – увы! – с мамой.
– Береги себя, доченька.
– Береги себя, мамочка.
Кто знает, сколько надежд и сколько страха было вложено в эти последние слова, которыми обменялись они, когда поезд уже тронулся. Поезд тронулся, мама семенила рядом с подножкой, все ускоряя и ускоряя шаг, а Нонна улыбалась, мобилизовав для этой улыбки все свои силы. Впрочем, мама улыбалась тоже, и ее улыбка была похожа на улыбку дочери, как две слезинки.
– Береги себя, доченька.
– Береги себя, мамочка.
Преодолев три сотни километров и пережив две пересадки, Хорошистка добралась-таки до места назначения, получила класс, уроки, две машины дров и комнату за счет народного просвещения. Написала маме очень длинное и изо всех сил веселое письмо, ответила на добрую сотню вопросов квартирной хозяйки, беззвучно проревела полночи в подушку, а утром явилась в класс и стала Нонной Юрьевной. И постепенно все то, что осталось позади: лекции и мамины пирожки, концерты и ленинградские мосты, БДТ и чаепития у дальних родственников – постепенно все это тускнело, бледнело, покрывалось прошлым и становилось почти нереальным. Реальным было настоящее: горластые перемены, детские глаза, поселковая пыль, скрипучие тротуары, заботы о собственном жилье и житье. А будущее… Будущего не было, потому что то, о чем мечтала Нонна Юрьевна, ничем не отличалось от прошлого либо настоящего: она мечтала о свидании с мамой и Ленинградом и о том, чтобы всем хватило учебников в будущем учебном году.
А еще она мечтала о том, о чем мечтает всякая девушка. Но мечты эти были настолько тайными, что более или менее связно рассказать о них просто не представляется возможным.
И вот сейчас она шагала по глухому лесу с непривычным рюкзаком за плечами. И туфли ее – обычные городские туфли на низком каблуке, при виде которых Юрий Петрович подозрительно хмыкнул, – то проваливались в мох, то вообще с ног сваливались. И модные брюки (которые, к великому ее ужасу, оказались вдруг такими неприлично тесными!) мокли в росе, и смола к ним липла. И нейлоновая ее курточка, в которой она бегала в школу, все время цеплялась за сучья и стволы. И сама Нонна Юрьевна в походе оказалась такой нескладной, что ее каждую секунду кидало из жара в холод и обратно. И все таки она упорно тащилась сквозь бурелом и заросли, хотя и чувствовала себя ненужной и несчастной.
К полудню она окончательно выбилась из сил, но Юрий Петрович своевременно распорядился сделать привал. С облегчением скинув рюкзак, Нонна Юрьевна тут же вызвалась готовить, чтобы хоть таким образом оправдать свое участие в походе. Правда, о полевых обедах Нонна Юрьевна имела довольно отвлеченные представления, но принялась за дело с таким энтузиазмом, что через полчаса каша уже лезла из ведра, еще не успев довариться. Нонна Юрьевна суматошно запихивала ее обратно, шепотом приговаривая какие-то женские заклинания, но каша упрямо стремилась в костер.
– На Маланьину свадьбу, – улыбнулся Юрий Петрович. – Ну и аппетит же у вас, Нонна Юрьевна!
– Сладим, – сказал Егор.
Сладили. До донышка выскребли всю посуду, тогда только и отвалились. Нонна Юрьевна побежала к ручью ложки с плошками мыть. Егор Кольку в помощь ей отрядил, и мужчины остались одни у затухающего огня.
– В семейных состоите или в бобылях? – вежливо поинтересовался Егор.
Юрий Петрович странно посмотрел на него и еще более странно промолчал. Егор почувствовал неладное и засуетился:
– Извиняюсь, конечно, насчет любопытства. Но мужчина вы молодой, при должности, вот я, значит, и… того.
– А я, Егор Савельич, и сам не знаю, в каком звании состою: в семейных или в холостых.
– Как так получается?
– Да вот получилось.
Замолчал Юрий Петрович. Сигареты достал, Егора угостил. С одного уголька прикурили. Егор, уж о любопытстве своем сто раз пожалев, о чем-то калякать пытался, всхохотнул даже раза четыре, но Юрий Петрович был по-прежнему хмур и задумчив и отвечал невпопад. Нонна Юрьевна посуду в ручье мыла, тоже хмурясь и о своем думая, а рядом Колька журчал без умолку. Пока он о зверье да о птицах журчал, Нонна Юрьевна не слушала, но Колька вдруг замолчал, про ежей не договорив. Подумал, повздыхал, спросил сердито:
– Вы что, с этим, с Юрием Петровичем, уедете, да?
– Куда уеду? – У Нонны Юрьевны вроде внутри оборвалось что-то, холодок к ногам подкатился. – Зачем, Коля?
– Ну, женитесь и в город уедете, – очень агрессивно пояснил Колька. – Все так делают.
– Женюсь? Женюсь, да? – Нонна Юрьевна изо всех сил хохотать принялась, Кольку водой обрызгала и ложку утопила. – Вы слышите, Юрий Петрович? Слышите?
Нарочно громко кричала, чтобы все слышали. И все действительно слышали: и Егор и лесничий. Только молчали почему-то и радость с Нонной Юрьевной делить не торопились. И Нонна Юрьевна смешком собственным, кое-как сляпанным, враз подавилась, краснеть начала и ложку в воде шарить.
– Что же вы не отвечаете? – спросил мучитель Колька. – Значит, и вправду от нас удерете, раз отвечать не хотите.
– Глупости это, Коля, глупости. Замолчи сейчас же и никогда об этом не говори.
А почему не говорить, когда все кругом так делают? Вот и его прежняя учительница женилась – и привет родному дому.
Вздохнул Колька. А Нонна Юрьевна, вздох этот недоверчивый уловив, закричала вдруг. Ни с того ни с сего, а будто бы со слезой:
– Я никогда не женюсь! Никогда, никогда, слышишь?
Так закричала, что Колька ей поверил. Без сомнения, не женится. Это уж точно.
16
Хоть и взял новый лесничий Егора с собой, хоть и исполнил тем самым затаенную мечту его, а вот прежняя Егорова живость, прежний – звонкий и радостный – оптимизм его уже никак и ни в чем не проявлялись. То ли устал Егор от всех мытарств, то ли не верил больше ни во что хорошее, то ли слишком уж непривычной и какой-то не очень, что ли, мужицкой представлялась ему новая его деятельность, а только радости особой он не испытывал.
Сколько желания сделать доброе человеку на жизнь отпущено? Сколько раз он, побитый и осмеянный, вновь подняться сможет, вновь улыбнуться труду своему, вновь силами с ним помериться? Сколько? Кто это знает? Может, на раз кого хватит, может, на сто раз? Может, уж исчерпал Егор весь запас жизнестойкости своей, все закрома до донышка выскреб, все зерно в муку перемолол и осталась в нем теперь одна полова? Где они, запасы-то эти, кто измерял их, кто испытывал, и не пора ли махнуть на все рукой, стянуть у Юрия Петровича трояк да дунуть сызнова к Филе да Черепку?
Кто знает, может, и махнул бы Егор на это свое везение. Махнул бы, потому что боялся в него поверить, боялся в себя поверить и в нового лесничего тоже боялся поверить. Удрал бы он отсюда, от новых попыток стать на ноги, поглядеть в себя, заслужить уважение людей и уверенность, что не совсем он, Егор Полушкин, пропащая душа. Удрал бы, да Колька рядом шагал. Радовался, дурачок, лесу и зверью и радостно верил, что вот это и есть самая распрекрасная жизнь. И, глядя на радость эту, Егор понимал, что не сможет ее предать. И больше всего, больше самой лютой смерти боялся, что кто-то вообще может предать такую радость. Глаза эти предать, что смотрят в тебя незамутненно и доверчиво. И от незамутненности и доверия даже моргают-то через раз.
– Тять, я правильно про синичку написал?
– Часы, сынок, не потеряй.
– Да знаю я!
Зачем птичек-мурашек пересчитывать, кому они нужны? Для смеху если, так Колька же в полезность верит. Глаза ведь у него огнем горят, душа навострилась, верит он во все ваши штучки, и если вы нас опять, как тех мурашей, то обождите лучше маленько. Надо мной – это пожалуйста, это сколько угодно, а над мальцом…
– Кольке тетрадку дали для дела или так, для забавы?
– Почему для забавы?
– Посмеетесь, поди, у костра-то?
Юрий Петрович ответил не сразу. Подумал, на Егора поглядел. И враз перестал улыбаться.
– Мне не птички нужны, Егор Савельич, не перепись зверья. Мне сам Колька нужен, понимаете? Чтоб в лес он входил не как гость, а как хозяин: знал бы, где что лежит, где кто живет да как называется. А у костра… Что ж, у костра, Егор Савельич, вместе посидим, вместе и посмеемся. Только не над работой: работа, какая б ни была она, есть труд человеческий. А над трудом не смеются.
Нельзя сказать, чтоб эти слова сразу Егора на другие мысли перевели: мысли – не паровоз. Но в отношении Кольки как-то успокоили, и Егор маленько приободрился. Над сыном никто вроде смеяться пока не собирался, а насчет себя самого он мало беспокоился.
Но смеяться вечером им не пришлось, потому что пропала Нонна Юрьевна. Пропала, как стояла, аккурат после ужина, оставив после себя грязную посуду, и вместо сладкого перекура вышла потная беготня.
А вышла беготня эта потому, что Нонне Юрьевне понадобилось уединение. Улучив момент, когда прилипала Колька куда-то отвлекся, Нонна Юрьевна шмыгнула в кусты и со всех ног кинулась подальше от костра, от малознакомых мужчин и – главное! – от Кольки. Бежала, покуда слышны были голоса, а поскольку Колька как раз в этот момент решил спеть, то бежать ей пришлось долго. И думала она на бегу не о том, как будет возвращаться, а о том, как бы кто ее не заметил.
Ну, а потом, когда надобность в одиночестве отпала, лес на все триста шестьдесят градусов оказался настолько одинаковым, что Нонна Юрьевна, повращавшись, решила опираться только на интуицию и отважно шагнула куда-то вперед.
Хватились ее, по счастью, быстро. Колька исполнял песню специально для нее и нуждался в оценке. Однако слушателя нигде не оказалось, и после недолгих поисков Колька доложил об этом отцу.
– Сейчас вернется, – сообразил Егор и пошел вместо Нонны Юрьевны мыть посуду.
Он старательно перемыл все ложки-плошки, а учителка все не появлялась. Егор два раза аукнул, ответа не получил и доложил о пропаже по команде.
– Наверно, так надо, – сказал Юрий Петрович.
– Всякое «надо» полчаса назад должно было кончиться, – сказал Егор. – А она не откликается.
– Нонна Юрьевна! – бодро крикнул лесничий. – Вы где?
Послушали. Только лес шумел. По-вечернему шумел, басовито и таинственно.
– Что за черт! – нахмурился Юрий Петрович. – Нонна!.. Э-гей! Где вы там?
– Вот, – сказал Егор, прислушавшись. – Могила.
– Чего? – озадаченно спросил Юрий Петрович.
– Может, она домой пошла? – тихо предположил Колька. – Обиделась и пошла себе.
– Далеко домой-то, – усомнился Егор.
Юрий Петрович побегал по окрестностям, поорал, посвистел. Вернулся озабоченным:
– Искать придется. Коля, от костра чтоб ни на шаг! Не боишься один-то?
– Не-а, – вздохнул Колька. – Ведь надо.
– Надо, сынок, – подтвердил Егор и трусцой побежал в лес. – Ау, Юрьевна!
Аукали, пока хрип из глоток не пошел. Юрий Петрович сперва жалел, что ружья не прихватил, а потом – что девицу эту с собой пригласить надумал. Дернула же нелегкая! Но об этом особо погоревать ему не пришлось, потому что в непонятных лесных сумерках мелькнуло вдруг что-то совсем не лесное, что-то нелепое, жалкое, плачущее навзрыд. Мелькнуло – и Юрий Петрович не успел сообразить, что это за видение, как Нонна Юрьевна повисла у него на шее.
– Юрий Петрович! Миленький!
Ревела она еще по-детски: громко и некрасиво. Шмыгала носом, размазывала ладонями слезы и вздыхала.
– Дура вы чертова! – с удовольствием сказал ей Юрий Петрович. – Это ведь не Кировский парк культуры и отдыха.
Нонна Юрьевна покорно кивала, всхлипывая уже по инерции. Юрий Петрович радовался, что в лесу темно и что Нонна Юрьевна не видит ни его смеющихся глаз, ни улыбок, которые он старательно прятал.
– Классный руководитель заблудился в трех шагах от палатки. Да если я расскажу об этом вашим ученикам…
– А вы не говорите.
– Я-то уж, так и быть, пощажу вас. А Колька?
Нонна Юрьевна промолчала. Они продирались по темному лесу: Юрий Петрович шел впереди, обламывая сучья, чтобы Нонна не напоролась. Сухие ветки трещали на всю округу.
– Мы идем сквозь револьверный лай, – сказал Юрий Петрович и смутился, подумав, что щеголяет начитанностью не к месту и не ко времени.
– Я идиотка? – доверительно спросила Нонна Юрьевна.
– Есть немного.
Нонна хотела объяснить, как все получилось, но тут раздался грохот, и прямо на них вывалился Егор Полушкин.
– Нашлась! Слава те… Тут, это, медведей нет, но заблудить недолго. Жалко, Колька компас свой потерял, а то бы вам его.
Вопреки тайному опасению Нонны Юрьевны Колька встретил ее очень радостно и никаких вопросов не задавал. Проворчал только:
– Без меня чтоб ни шагу теперь.
– Достукались? – улыбнулся Юрий Петрович. – Ну, спать. Дамы и пажи – в палатку, рыцари – под косматую ель.
Колька и головы до подушки не донес: как свалился, так и засопел. А вот Нонне Юрьевне не спалось долго, хоть и расстарался Егор, наломав ей под бочок самого нежного лапника.
Кажется, она все-таки поцеловала Юрия Петровича. В страхе и слезах она не давала отчета в своих поступках и, не колеблясь, повисла бы на шее у Фили или у Черепка, если бы им случилось найти ее. Но случилось это Юрию Петровичу, и Нонна Юрьевна до сей поры чувствовала на губах жесткую, выдубленную солнцем и ветром щетину, тихонько трогала пальцами эти грешные губы и улыбалась.
Мужчины уснули сразу. Егор храпел, завалив голову, а Юрий Петрович вздыхал во сне и хмурился. То ли видел что-то сердитое, то ли недоволен был звонким Егоровым соседством.
Проснулся он рано: Егор, выбираясь из-под плащ-палатки, которой они оба укрывались, потянул не за тот край.
– Куда? Рано еще.
– Так… – Егор почему-то засмущался. – Погляжу пойду. Вы спите.
Юрий Петрович глянул на часы – было около пяти, – повернулся на другой бок, смутно подумал, как там спится Нонне Юрьевне, и уснул, будто провалился. А Егор взял чайник и пошел к реке.
Легкий туман еще держался кое-где над водой, еще цеплялся за мокрые кусты лозняка, и в тихой воде четко отражалось все, что гляделось в нее в это утро. Егор зачерпнул чайник, по воде разбежались круги, отражение закачалось, померкло на мгновение и снова возникло: такое же неправдоподобно четкое и глубокое, как прежде. Егор всмотрелся в него, осторожно, словно боясь спугнуть, вытащил полный чайник, тихо поставил его на землю и присел рядом.
Странное чувство полного, почти торжественного спокойствия вдруг охватило его. Он вдруг услышал эту тишину и понял, что вот это и есть тишина, что она совсем не означает отсутствия звуков, а означает лишь отдых природы, ее сон, ее предрассветные вздохи. Он всем телом ощутил свежесть тумана, уловил его запах, настоянный на горьковатом мокром лозняке. Он увидел в глубине воды белые стволы берез и черную крону ольхи: они переплетались с всплывающими навстречу солнцу кувшинками, почти неуловимо размываясь у самого дна. И ему стало вдруг грустно от сознания, что пройдет миг и все это исчезнет, исчезнет навсегда, а когда вернется, то будет уже иным, не таким, каким увидел и ощутил его он, Егор Полушкин, разнорабочий коммунального хозяйства при поселковом Совете. И он вдруг догадался, чего ему хочется: зачерпнуть ладонями эту нетронутую красоту и бережно, не замутив и не расплескав, принести ее людям. Но зачерпнуть ее было невозможно, а рисовать Егор не умел и ни разу в жизни не видел ни одной настоящей картины. И потому он просто сидел над водой, боясь шелохнуться, забыв о чайнике и о куреве, о Кольке и о Юрии Петровиче и обо всех горестях своей нелепой жизни.
Совсем рядом раздался шорох. Егор поднял голову: что-то белое колыхнулось за кустом, кто-то вздохнул, осторожно, вполвздоха. Он вытянул шею и сквозь листву увидел Нонну Юрьевну: она только что сняла халатик и белой ногой осторожно, как цапля, пробовала воду. Егор подумал, что надо бы взять чайник и уйти, но не ушел, потому что и этот полувздох, и эти плавные женские движения тоже были отсюда, из той картины, над которой он вдруг замер, забыв обо всем на свете.
А Нонна Юрьевна сняла все, что еще оставалось на ней, и пошла в воду. Она шла медленно, ощупывая дно, гибкая и неуклюжая одновременно. И с тем же чувством спокойствия, с каким он глядел на реку, Егор смотрел сейчас на молодую женщину, на длинные бедра и покатые худенькие плечи, на маленькие, девчоночьи груди и на тяжелые, важные очки, которые она так и не решилась оставить на берегу. И, глядя, как она тихо плещется на мелководье, он понимал, что не подглядывает, что в этом нет ничего зазорного, а есть то же, что у этой реки, у берез, у тумана: красота.
Наплескавшись, Нонна Юрьевна пошла к берегу, и по мере того как вырастала она из воды, тело ее словно наполнялось пугливой стыдливостью, а чтобы прикрыть все, что хотелось, рук у нее не хватало, и она изгибалась, изо всех сил вытягивая тонкую шею и настороженно оглядывая кусты большими очками, на стеклах которых слезинками серебрились капли. И Егор совсем было собрался уходить, но на берегу она спокойно занялась волосами, старательно отжимая и вытирая их, и вновь изогнулась, но уже не испуганно, а свободно, раскованно, и Егор чуть не охнул от вдруг охватившего его непонятного восторга. И опять пожалел о том, что нельзя, невозможно, немыслимо сохранить для людей и этот миг, донеся его до них в своих заскорузлых ладонях.
А потом он опомнился и, подхватив чайник, нырнул в кусты и прибежал к костру раньше Нонны Юрьевны совсем с другой стороны. Потом они завтракали, разбирали палатку, укладывали пожитки, а Егор все время видел тихую речку и белую гибкую фигуру, отраженную в ясной воде. И вздыхал почему-то.
К обеду вышли на берег Черного озера. Оно и впрямь было черным: глухое, затаенное, с нависшими над застывшей водой косматыми елями.
– Вот и прибыли, – сказал Юрий Петрович, с удовольствием сбросив рюкзак. – Располагайтесь, а мы с Колей насчет рыбки побеспокоимся.
Он достал складной спиннинг, коробочку с блеснами и пошел к воде. Колька забегал сбоку, во все глаза глядя на непонятную металлическую удочку.
– На червя, дядя Юра?
– На блесну. Щучку или окуня.
– Ну! – усомнился Колька. – Баловство это, поди?
– Может, и баловство. Отойди-ка, Николай Егорыч.
На пятом забросе леска резко натянулась, и двухкилограммовая щука свечой взмыла вверх.
– Клюнула! – заорал Колька. – Тятька! Нонна Юрьевна! Щуку тащим!
– Погоди кричать, еще не вытащили.
Берег был низким, болотистым, заросшим осокой, и Юрий Петрович легко выволок серо-зеленую щуку с широко разинутой черной пастью. Белое брюхо проехалось по осоке, Юрий Петрович прижал щуку носком сапога, вырвал из зева блесну и отбросил рыбу подальше от берега.
– Вот и обед.
– А мне… – Колька даже слюной подавился от волнения. – Попробовать, а?
– Учись, – сказал Юрий Петрович.
Он показал мальчику, как забрасывать спиннинг, и, поддев щуку сучком, пошел к костру. А Колька остался на берегу. Забросы пока не получались, блесна летела куда ей вздумается, но Колька старался.
– Поди, денег стоит, – озабоченно сказал Егор. – Сломает еще.
– Починим, – улыбнулся Юрий Петрович, и Нонна Юрьевна тотчас же улыбнулась ему.
Колька стегал Черное озеро до вечера. Вернулся хмурым, но с открытием:
– За мыском кострище чье-то. Банок много пустых. И бутылок.
Все пошли смотреть. Высокий берег был вытоптан и частично выжжен, и свежие пни метили его, как оспины.
– Туристы, – вздохнул Юрий Петрович. – Вот тебе и заповедный лес. Ай да товарищ Бурьянов!
– Может, не знал он об этом, – тихо сказал Егор.
Туристы умудрились вывернуть из земли и спалить межевой столб: осталась яма да черная головня.
– Хорошо гуляли! – злился Юрий Петрович. – Столб придется новый поставить, Егор Савельич. Займитесь этим, пока мы вокруг озера обойдем: поглядим, нет ли где еще такого же веселья.
– Сделаем, – сказал Егор. – Гуляйте, не беспокойтесь.
Вечером допоздна засиделись у костра. Утомленный спиннингом, Колька сладко сопел в палатке. Нонну Юрьевну упоенно жрали комары, но она терпела, хотя никакого интересного разговора так и не возникло. Глядели в огонь, перебрасываясь словами, но всем троим было хорошо и спокойно.
– Черное озеро, – вздохнула Нонна Юрьевна. – Слишком мрачно для такой красоты.
– Теперь Черное, – сказал Юрий Петрович. – Теперь Черное, а в старину – я люблю в старые книжки заглядывать, – в старину оно знаете как называлось? Лебяжье.
– Лебяжье?
– Лебеди тут когда-то водились. Особенные какие-то лебеди: их в Москву поставляли, для царского стола.
– Разве ж их едят? – удивился Егор. – Грех это.
– Когда-то ели.
– Вкусы были другими, – сказала Нонна Юрьевна.
– Лебедей было много, – улыбнулся Юрий Петрович. – А сейчас пожалуйте – Черное. И то чудом спасли.
На предложение обойти озеро Колька отмахнулся: он спозаранку уже покидал спиннинг, убедился, что до совершенства ему далеко, и твердо решил тренироваться. Юрий Петрович встретил его отказ спокойно, а Нонна Юрьевна перепугалась и с перепугу засуетилась неимоверно:
– Нет, нет, Коля, что ты говоришь! Ты должен непременно пойти с нами, слышишь? Это и с познавательной точки зрения, и вообще…
– Вообще я хочу щуку поймать, – сказал Колька.
– Потом поймаешь, после. Вот вернемся и…
– Да, вернемся! Мне тренироваться надо. Юрий Петрович вон на пятьдесят метров бросает.
– Коля, но я прошу тебя. Очень прошу пойти с нами.
Юрий Петрович, сдерживая улыбку, следил за струсившей Нонной Юрьевной. Потом сжалился:
– Мы с собой спиннинг возьмем, Егорыч. Тут ты уже всех щук распугал.
Аргумент подействовал, и Колька бросился собираться. А Юрий Петрович сказал:
– А вы, оказывается, трусишка, Нонна Юрьевна.
Нонна Юрьевна вспыхнула – хоть прикуривай. И смолчала.
Оставшись один, Егор неторопливо принялся за дело. Углубил яму саперной лопаткой запасливого Юрия Петровича. Наглядел осину для нового столба, покурил подле, а потом взял топор и затопал вокруг обреченной осины, прикидывая, в какую сторону ее сподручнее свалить. В молодой осинник – осинок жалко. В ельник – так и его грех ломать. На просеку – так убирать придется, мороки часа на три. На четвертую разве сторону?
На той стороне ничего примечательного не было: торчал остаток давно сломанной липы. Видно, с тростиночки еще липа эта горя хватила: изогнулась вся, борясь за жизнь. Сучья почти от комля начинались и росли странно, растопыркой, и тоже извивались в самых разных направлениях. Егор глянул на нее вскользь, потом – еще вскользь, чтоб прицелиться, как осину класть. Потом на руки поплевал, топор поднял, замахнулся, еще раз глянул и… И топор опустил. И, еще ни о чем не думая, еще ничего не поняв, пошел к той изломанной липе.
Что-то он в ней увидел. Увидел вдруг, разом, словно при всплеске молнии, а теперь забыл и растерянно глядел на затейливое переплетение изогнутых ветвей. И никак не мог понять, что же он такое увидел.
Он еще раз закурил, присел в отдалении и все смотрел и смотрел на эту раскоряку, пытаясь сообразить, что в ней заключено, что поразило его, когда он уже замахнулся на осину. Он приглядывался и справа и слева, откидывался назад, наклонялся вперед, а потом с внезапной ясностью вдруг мысленно отсек половину ветвей и словно прозрел. И вскочил, и заметался, и забегал вокруг этой коряги в непонятном радостном возбуждении.
– Ладно, хорошо, – бормотал он, до физического напряжения всматриваясь в перепутанные ветви. – Тело белое, как у девушки. Это она голову запрокинула и волосы вытирает, волосы…
Он проглотил подкативший к горлу ком, поднял топор, но тут же опустил его и, уговаривая сам себя не торопиться, отступил от липы и снова присел, не сводя с нее глаз. Он уже забыл и про межевой столб, и про нового лесничего, и про Нонну Юрьевну, и даже про Кольку; он забыл обо всем на свете и ощущал сейчас только неудержимое, мощно нарастающее волнение, от которого дрожали пальцы, туго стучало сердце и покрывался испариной лоб. А потом поднялся и, строго сведя выгоревшие свои бровки, решительно шагнул к липе и занес топор.
Теперь он знал, что рубить. Он увидел лишнее.
Лесничий с учительницей и Колькой вернулись через сутки. Возле давно потухшего костра сидел взъерошенный Егор и по-собачьи смотрел им в глаза.
– Тять, а я окуня поймал! – заорал Колька на подходе. – На спиннинг, тять!
Егор не шелохнулся и будто ничего не слышал. Юрий Петрович ковырнул осевшую золу, усмехнулся.
– Придется, видно, нам его и зажарить. На четверых.
– Я кашу сварю, – торопливо сказала Нонна Юрьевна, со страхом и состраданием поглядывая на странного Егора. – Это быстро.
– Кашу так кашу, – недовольно сказал Юрий Петрович. – Что с вами, Полушкин? Заболели?
Егор молчал.
– Столб-то хоть поставили?
Егор обреченно вздохнул, дернул головой и поднялся.
– Идемте. Все одно уж.
Пошел к просеке, не оглядываясь. Юрий Петрович посмотрел на Нонну Юрьевну, Нонна Юрьевна посмотрела на Юрия Петровича, и оба пошли следом за Егором.
– Вот, – сказал Егор. – Такой, значит, столб.
Тонкая, гибкая женщина, заломив руки, изогнулась, словно поправляя волосы. Белое тело матово светилось в зеленом сумраке леса.
– Вот, – тихо повторил Егор. – Стало быть, так вышло.
Все молчали. И Егор сокрушенно умолк и опустил голову. Он уже знал, что должно было последовать за этим молчанием, уже готов был к ругани, уже жалел, что снова увлекся, и ругал себя последними словами.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.