Текст книги "Державный плотник"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
Как было не трепетать великой душе, провидевшей мировую миссию своего народа в будущем!
24
Настал, наконец, желанный день.
К 16 мая войска, взявшие Ниеншанц и овладевшие всею Невою и ее дельтою и стоявшие лагерем – пехота по ту сторону Невы, а кавалерия – на левом ее берегу, все придвинулись к месту закладки крепости и новой столицы. Невская флотилия, на которой прибыли войска к месту закладки, так запрудила берега Иенисари и ближайшие берега Койвисари, что прибывший из Новгорода владыка Иона с собором всего духовенства, с хоругвями и образами, а затем и государь с блестящею свитою только с помощью удивительной распорядительности Меншикова, уже назначенного губернатором будущей столицы, могли свободно пройти к месту молебствия и закладки.
Ярко отливали на солнце андреевские ленты новых кавалеров – самого государя, Меншикова и старого Головина. Богатые ризы духовенства из золотой парчи, украшенная драгоценными камнями митра Ионы, искрившиеся золотом и алмазами иконы, блестящее вооружение войска – все как будто говорило: «Сей день, его же сотвори Господь, возрадуемся и возвеселимся в он…»
Да, это был великий день на Руси.
Началось молебствие.
Павлуша Ягужинский, стоявший около царя, почти не спускал восторженных глаз с его лица. Никогда он не видел такого, казалось, лучезарного лица!
В руках Павлуши находился небольшой золотой ларец. Когда юный денщик все же опускал глаза на ларец, то машинально повторял шепотом слова, начертанные на его крышке.
«От воплощения Иисуса Христа 1703, маия 16, – шептали губы Павлуши, – основан царствующий град Санкт-Питербурх великим государем, царем и великим князем Петром Алексеевичем, самодержцем Всероссийским».
По окончании молебствия митрополит окропил святою водою царя, его свиту и выстроенные полукругом шпалерами войска.
– Александр Данилыч, подай лопату, – сказал государь. Меншиков, взяв железную лопату у стоявшего на фланге великана Лобаря, подал царю.
Поплевав на руки, как это делают настоящие землекопы и плотники, государь глубоко засадил заступ в землю, где должен был находиться центр закладки, разом выворотил громадную глыбу влажного грунта.
– Вишь, и на руки поплевал, и впрямь, что твой землекоп…
– Эвона, какой комище выворотил, – перешептывались между собой преображенцы.
А Лобарь, глядя на работу царя-исполина, думал себе:
«Поди, и я не осилил бы царя-батюшку… Вишь, как засаживает! Того и гляди заступ вдребезги…»
Меншиков, взяв другой заступ, тоже стал копать рядом с царем.
Не утерпел Лобарь, завидки взяли: захотел померяться силою с государем и взял заступ у соседа.
Вывороченная глыба оказалась больше государевой. Последний заметил это и улыбнулся.
– А! И дядя Терентий пристал к нам, – сказал он. – Спасибо.
– Рад стараться, государь-батюшка, – отозвался Лобарь, выворачивая горы черного грунта.
Тогда бросились с заступами и другие преображенцы, и в несколько минут яма была готова.
– Подай ларец, Павел, – обернулся государь к Ягужинскому.
Тот подал. Между тем солдаты опустили в яму выдолбленный из гранита четырехугольный ящик, и митрополит окропил его святою водою.
Тогда государь, припав на колено, вложил ларец в ящик и, прикрыв его дерном, тут же собственноручно вырезанным, торжественно возгласил:
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь! Основан царствующий град Санкт-Питербурх!
В основу этого города положена, в золотом ларце-ковчеге, частица от апостола Андрея Первозванного.
Это – глубокий религиозно-национальный символ. Известно, что Андрей, брат апостола Петра, был «первым призван» (отсюда – Первозванный) Спасителем в свои ученики, и он же первый принес слово Евангелия чрез Малую Азию и Черное море к нам в Скифию, и, по преданию, на месте будущего Киева, водрузив крест, сказал уже своим ученикам: «На сих горах воссияет благодать Божия и воздвигнется великий град». Оттуда апостол доходил даже до Ильменя.
Едва произнесены были последние слова государем, как все опять увидели в небе парящего орла и приняли его за знамение[89]89
Сказание об орле – не измышление автора, а исторический факт.
[Закрыть].
В тот же момент воздух потрясен был пушечными выстрелами с стоявшей у берега невской флотилии, и этим залпам вторили крепостные орудия со стен Ниеншанца.
Затем, под гром орудий, государь вместе со свитой, предшествуемый митрополитом и духовенством с хоругвями и образами, двинулся в глубь островка Иенисари и, остановившись у протока Иенисари от Койвисари, подозвал к себе Ягужинского, у которого теперь в руках был царский топор.
– Подай топор, – сказал государь, ища что-то горевшими вдохновением глазами.
И он нашел. Это были две стройные, высокие березы.
Царь срубил их, обтесал, заострил собственноручно стволы и приказал инженер-генералу Ламберту выкопать в земле две глубокие лунки, на расстоянии нескольких сажен одна от другой.
– Ишь как ловко тешет, – переглядывались меж собой семеновцы.
– Не диво: в Галанской земле, сказывают, он, батюшка, сам доски тесал и стругал и сам корабли строил.
– Ну и дока во всем, храни его, Господи.
Тогда государь связал верхушки срубленных берез и вставил стволы их в готовые лунки, так что березы образовали проход, подобие арки или триумфальных ворот.
– Это что ж будет? – переглядывались семеновцы.
– А это называется… как бишь его?
– Трухмальные порты.
– Порты! Что ты! Эко слово брякнул!.. Там, вишь, святые образа и сам владыка, а он – на! – порты!
– Порты – трухмальные порты и есть! – настаивал сведущий в этом деле семеновец. – Так, чу, за морем повелось: коли ежели какой праздник, так все проходят в трухмальные порты, кои бывают каменны и обвешиваются зеленью, как у нас в семик[90]90
Семик – так называемая «зеленая неделя» («зеленые святки»), праздновавшаяся на седьмой неделе после Пасхи, – оставшийся от времен язычества праздник лета, плодородия, сопряжен был с разными крестьянскими приметами и гаданиями.
[Закрыть] либо на Тройцу.
– Да у нас ноне Тройца и есть.
Государь между тем снова взялся за заступ и наметил места закладки крепостного рва и ворот.
Чтобы видеть, сколько предстояло трудностей для создания новой столицы, приведем слова автора «Панорамы Петербурга»:
«Поднятие низменного острова Иенисари, расчистка земли, вырубка леса, построение крепости и домов и другие работы требовали большого числа рук, и потому царь, употребив на сии работы сначала бывшие у князя Репнина[91]91
Репнин Аникита Иванович (1668–1726), – князь, русский военачальник, генерал-фельдмаршал (1725), президент Военной коллегии. С детских лет состоял при Петре I, поручик «потешной роты». Участвовал в Азовских походах. В 1708 г. за поражение при Головчине разжалован в рядовые, реабилитировал себя в битве при Лесной, восстановлен в чине генерала. Руководил осадой и взятием Риги (1709–1710). После смерти Петра – один из тех, кто возвел на престол Екатерину I. Удален от двора Меншиковым в Ригу, где и умер.
[Закрыть] войска, также ингерманландцев, повелел прислать из России тысячи рабочих и мастеровых, равномерно казаков, татар и калмыков, присоединяя к ним значительное число пленных шведов, так что того же лета сорок тысяч человек, разных племен и наречий, разделенных на две очереди, трудились над созиданием Петербурга. Казенные работники получали от казны только пищу, а вольные сверх оной и плату, по три копейки в сутки. По недостатку в инструментах и землекопных орудиях большая часть работы производилась голыми руками, и вырытую земли носили на себе в мешках или даже в полах платья. Если к сему прибавить, что работавшие не имели не только жилищ, но даже необходимого крова и нередко томились голодом, ибо не всегда успевали доставлять им потребное количество съестных припасов, то можно вообразить, каких неимоверных трудов и усилий стоило первоначальное обстроение Петербурга. Но того требовали обстоятельства, того требовала польза целой России».
В коротких словах: создание Петербурга Державным Плотником – это была борьба титана с природою и стихиями, и титан победил, положив основание городу, в котором, как в фокусе государственности, с течением времени сосредоточилась вся интеллектуальная мощь великой страны, ее коллективный государственный ум, ее коллективное законодательное творчество, ее коллективная работа в области наук и искусств – и единодержавная воля венчанного потомка Державного Плотника…
Наносная беда
Часть первая
I. Кагульская цыганкаВесною 1770 года отряды русских войск после жарких победных схваток под начальством генерала фон Штофельна с передовыми турецкими отрядами в окрестностях Кагула и Галаца двигались по распоряжению главнокомандующего, графа Румянцева-Задунайского вдоль правого берега Прута к Яссам.
Несмотря на то, что это было еще в начале мая, дни стояли знойные. От утра до ночи раскаленное солнце утомительно-медленно двигаясь по голубому, такому же, по-видимому, знойному небу, ни разу, вот уже несколько дней, не встречало на нем ни одного облачка, которое могло бы заслонить собою хоть на час это безжалостное, раскаленное Богом добела и брошенное над томящеюся от зноя землею неотразимое ядро. Степь – голая, серая, выжженная солнцем, словно проклятая Богом пустыня, не дает ни тени для освежения наболевшей от жару головы, ни влаги, чтобы промочить пересохшее, как и эта безжалостная степь, горло. Прут отошел далеко в сторону, словно бы и ему опостылела эта серая, мертвая пустыня, и не над чем отдохнуть утомленному вниманию. Медленно и нестройно, словно после поражения, плетутся отряды в этом пекле, в «вавилонской пещи огненной», как обозвал с досады эту знойную степь отец Сила, полковой священник азовского полка.
Отец иерей лежит в фургоне, вместе с обозом, следующим за отрядами, и время от времени высовывает из своего колесного шалаша всклокоченную бороду и заспанные глаза, чтобы в сотый раз удостовериться, что нет впереди ни воды, ни лесу.
– И впрямь пустыня Аравийская, – ворчит он, пряча голову под навес кибитки.
Солдаты, большею частью босиком, с казенными башмаками и ранцами за спиной, медленно идут, там кучками, словно овцы, там врассыпную, как дудаки в степи и редко-редко перекидываются то остротами, то крепким словом, то руганью на жарынь и другими замечаниями критического свойства. Обозные лошади немилосердно фыркают, отбиваясь от мух, слепней и оводов. Едва влекомые усталыми артиллерийскими конями медные пушки до того накалены, что к ним боятся дотрагиваться утомленные солдатики. И пехота и конница, животные и люди, даже полковая косматая собачка Малашка, все это чувствует на себе тягость знойного перехода.
– Что, хохли, все подохли, тепло? – спрашивает загорелый, веснушчатый, с красными бровями и рыжими ресницами юркий солдатик своего мешковатого товарища с черным как голенище лицом. – Не холодно, поди, хохли?
– Э! До чертова батька тепло.
– А пить небось хочешь?
– Щеб не хотить! Аж шкура болить.
– Квасу бы, поди? А?
Товарищ молчит, насупился, сопит и шагает.
– С ледком бы кваску? А, хохли, ладно бы чу?
Молчит «хохли» на такую неуместную шутку. Напоминать о квасе со льдом в этом пекле, да это нож вострый!
– А ты язык высунь, хохли, полегшает.
– Да замовчи ты, собачий сын! – сердится хохол.
– Я толком тебе говорю, высунь… Вон видишь, Малашка поумней тебя, высунула небось.
Собака, услыхав свое имя, подбежала к солдатам, махнула хвостом в знак внимания и спрятала свой длинный язык.
– Видишь, – продолжал рыжий, указывая на собаку, – она высунет язык, слюни у нее текут… Ну ей и квасу не надо…
Мешковатый хохол хотел сплюнуть с досады, но во рту не оказалось даже слюны.
– Тьфу ты черт! От бисова туречина!
– А ты пулю в рот положь, это помогает.
– Яку пулю?
– Да вот яку.
И рыжий, вынув изо рта пулю, показал ее хохлу. Собака тоже любопытствовала узнать, что там такое, не съедобное ли…
– Что, Маланья, и тебе пулю дать? – продолжал рыжий. – Да ты, сучья дочь, проглотишь ее, а пуля-то казенная… А ты вот что, хохли, все до единого подохли (обратился он к товарищу), слушай меня: положь пулю в рот, она сок даст.
– Что ты брешешь?
– Пес брешет, а не я… Эдак старые солдаты завсегда делают: коли пересохло в рту, бери пулю… В ей, братец ты мой, вода есть; вот она штука-то какая…
Где-то позади, в обозе, ноет чья-то протяжная песня:
Вылетала голубина на долину,
Выронила сизы перья на травину…
В это время в передних отрядах послышались радостные возгласы. Они переходили от группы к группе.
– Что там? Уж не турки ли?
– Вода! Вода! – слышались возгласы.
Действительно, передние отряды завидели вдали воду и приветствовали ее радостными криками, подобно тем греческим войскам, блуждавшим по пустыне и томившимся жаждою, о которых говорит Ксенофонт в своем бессмертном «Анабазисе»… «Таласса! Таласса!» – кричали греки, издали увидав море – свою родную стихию.
– Вода! Вода-матушка, братцы! – ликовали истомленные солдаты.
– Видро выпью, – сурово пробормотал оживившийся хохол.
Маланья, видя общую радость, визжала от счастья, перебегая от одного солдата к другому. Лошади ржали. Отец Сила торопливо рылся в фургоне, ища дорожный баклажек.
– Яко елень на источники водные стремится, радуяся, – бормотал он.
Скоро сделали привал на берегу Прута. Везде стоял гул невообразимый. Солдаты и лошади торопились к воде, последние бились, рвались из упряжи. Маланья чуть ли не первою забралась в воду и, налакавшись всласть и выкупавшись, неистово лаяла, цепляясь за морду лошади, которая торопилась к воде. Походная жизнь научила умную собаку некоторым кавалерийским приемам: она знала, что солдаты не позволяют лошадям пить воду тотчас после похода, пока онн не остыли, и продувная собачонка не пускала лошадь к воде…
– Держи ее, держи, Маланья! – подзадоривал рыжий, стоя на карачках и смачивая водой свою рудую голову.
Хохол исполнил обещание, выпил чуть ли не целое ведро воды и мыл свои усталые ноги. Другие солдаты купались. Отец Сила, стоя на берегу в одном подряснике, рассуждал сам с собою:
– Се вода, что возбраняет мне купаться?
Место для привала было великолепное. Ровный, несколько обрывистый к реке берег Прута местами покрыт был прошлогодним пересохшим камышом, сквозь который проросли стебли нового, зеленого и заглушали эту отжившую старость. Кое-где торчали словно горбатые и неуклюжие старухи толстые, дуплястые стволы ивняка-тополя, с тонкими, словно не им принадлежащими и врозь раскинутыми ветвями, на которых уже висели солдатские ранцы, наскоро вымытые рубахи, плохо вымытые портянки и запыленные башмаки. Там и сям уже курился дымок, то солдаты развели огни, чтобы сварить себе каши, у кого была крупа, или смастерить сухарные щи с диким щавелем, росшим на берегу. По временам в общем гуле голосов и лошадиного ржанья слышался звонкий голос полковой Маланьи, которая гонялась уже в камышах за молодыми утиными и Куликовыми выводками…
Полковому начальству успели разбить палатки, и там между офицерами шли оживленные толки о войне, об удачных поисках турецких отрядов и не менее удачных схватках с ними. Упоминались имена Румянцева, Суворова, Орлова…
– Помогли бы нам черногорцы с той стороны да сербы, так мы бы и до Константинополя дошли, – говорил полковник фон Шталь, сухопарый немец с холодными глазами.
– Матушка императрица писала графу: «Подожгла-де я турецкую империю с четырех концов, загорится ли только?» – заметил генерал фон Штофельн.
– Как солома вспыхнет, ваше превосходительство, – бойко отвечал молодой белокурый офицер. – У нашей государыни рука легкая… Да и чума нам поможет…
– Так-то так, молодой человек, – задумчиво возразил фон Штофельн, – только чума, государь мой, опасный союзник…
– К нам она не пристанет-с… Она больше любит азиатов…
– Дай-то Бог…
Недалеко от генеральской палатки у самого берега реки на небольшом коврике, разостланном под тенью старого тополя, сидели три молоденьких сержанта. Один из них, прислонившись спиной к стволу дерева и подперев голову руками, сидел молча, а двое других, покуривая трубки, изредка перекидывались замечаниями, видимо, наслаждаясь отдыхом.
– Да что ты, Саша, такой скучный? – спросил один из них, сильный брюнет с серыми глазами, обращаясь к тому, который молчал, склонив голову на руки. – Все об невесте тоскуешь?
– Не знаю, так, тоска какая-то, – отвечал тот, не поднимая своей белокурой курчавой головы.
– Ну, вот еще! Тоска да тоска. Так напустил на себя…
– Нет, не напустил… а мне что-то страшно…
– Да что с тобой? – И брюнет приподнял голову своего задумчивого товарища. – И глядишь-то мокрой курицей…
Тот молчал, тоскливо глядя на воду.
– Чего же страшно? Турок здесь нет, да ты и не из трусливого десятка…
– Я и сам не знаю… Но такая тоска, такая смертная тоска, что хоть утопиться так впору…
А в обозе, позади артиллерии, опять ноет заунывная, тоскливая песня:
Заной, заной, сердечушко – эх, ретивенькое!
Кормил, поил красну девку – эх, и прочил за себя!
Досталася моя любушка – эх, иному, не мне,
Эх, что иному, не мне – лакею свинье…
Молодые люди засмеялись. Не смеялся только тот, который говорил, что его сосет тоска.
– Еще бы! Кормил-поил, а она досталась свинье холую, – заметил другой сержант с непомерно широкими плечами. – Ну а твоя Лариса тебе и достанется… О чем же тосковать?
– Я сам не знаю, но это вот уж несколько дней… С той самой ночи, как мы языка добывали под Кагулом… У меня из ума нейдет старая цыганка…
– Какая цыганка?
Тот, к которому относился этот вопрос, сначала как бы что-то припоминал, безмолвно глядя в далекое пространство, открывавшееся за Прутом, а потом, приложив ладони к вискам и крепко сжав голову, со вздохом заговорил:
– Я уж думаю, что она испортила меня… Я вам не говорил об этом… А вот как было дело: казаки выследили цыгана, который ночью пробирался через нашу цепь, и донесли об этом полковнику. Полковник тотчас же послал меня с тремя казаками достать этого цыгана. Ночь была темная, ни зги не видать… Тихо кругом, так тихо, что слышно, как сердце у тебя стучит под кафтаном… Ползком мы пробрались к цыганскому табору – там все спало… Один шалаш стоял далеко на отшибе, у овражка, и там светился огонек… В овражке лежал наш сторожевой казак… Из овражка мы и подобрались к шалашу… Цыган только что собирался уходить, должно быть, к туркам, к Кагулу, как мы повалили его, связали и заклепали ему рот…. В этот момент из шалаша выползла цыганка, схватила было меня за руку, но я наставил ей кинжал прямо в грудь… Я зажал ей рот и втащил в шалаш… Там и ее связали… А она, проклятая ведьма, припала к моей руке и ну целовать ее… Я отдернул руку… А она ощерила свой страшный беззубый рот и говорит: «Помни кагульскую цыганку Мариулу, помни… Я поцеловала твою руку… помни поцелуй Мариулы, я посылаю его всей вашей проклятой земле… Я…» Только ей не дали договорить заклинанья, казак отрубил ей голову шашкой… кровь брызнула мне в лицо… ужасная седая голова, скатившись на землю, хлопала глазами, какие страшные белки!.. И язык высунула, длинный, белый, страшный… О! Я не могу забыть этой ужасной, хлопающей глазами головы, мертвой головы… Она закляла меня, испортила…
А из обоза опять доносится ноющая песня:
Подуй, подуй погодушка – эх, не маленькая!
Раздуй, развей рябинушку – эх, кудрявенькую!
– С той поры я места себе не найду: такая тоска!
– Полно! Это от дум…
– От дум… а как их из головы выгонишь?
И говоривший это снова стиснул ладонями виски, как бы желая выдавить из головы неотвязчивые думы…
А песня опять ноет:
Заной, заной, сердечушко – эх, и ретиво-о-о-е!
– Проклятая песня!..
– Зачем проклятая! Наша родная, рязанская…
– Душу всю вымотала…
Настали прохладные сумерки. Костры все ярче и ярче разгорались. Знойный день забыт, забыты все трудности и опасности войны, тяжелые переходы, безводье, бесхлебье, бессухарье…
В обозе тренькает балалайка, а под это треньканье бойкий голос выгаркивает:
Вниз по Волге по реке,
У Макарья в ярмонке,
У Софонова купца,
У гостинова двора,
Солучилася беда —
Что беда – беда – беда,
Эх не маленькая!..
К утру молодой сержант метался в палатке на маленьком коврике.
– Что, Саша, голова болит? – спрашивают товарищи.
– Ох, как болит! Она, цыганка, испортила меня. Я не встану уж.
– Полно! Что ты! Простая лихорадка…
– Нет, я умру… Тут огонь…
Больной силился расстегнуть ворот рубашки… На голой, покрывшейся красными пятнами груди, блеснул маленький образок-складни…
– Какой он горячий, образок… Тут ее волосы… Ах, Лариса… милая… не видать уж мне тебя…
– Перестань, Саша… Сейчас доктор придет…
Больной прижал образок к пересохшим губам… Две слезы выкатились из-под отяжелевших ресниц и скатились с горячего лица на ковер.
– Когда я умру, положите со мной ее волосы… а образок отвезите ей, и мои волосы к ней отвезите… она просила…
– Ах, Саша, Саша!
– Мариула… это она, проклятая… Помни Мариулу кагуль-скую… мертвые глаза хлопают, белки страшные… Мертвым языком она прокляла меня… Ох, душно… горит… дайте воды… льду… бросьте меня на лед… утопите в проруби…
Из-за приподнятого полога палатки показалось круглое веселое лоснящееся лицо.
– А! Доктор!
Доктор шариком вкатился в палатку.
– Что, батенька, лихорадочку стяпали, молдаваночку? А? Стяпали-таки? – улыбаясь и потирая круглые, пухлые руки, тараторил кругленький, словно на вате, доктор. – Лихорадушки-трясунюшки, в жар метанюшки… а?
– Нет, доктор, хуже…
– Те-те-те… уж и хуже… Пустячки, батенька… А покажь-те язычок.
Больной с трудом открыл пересохший рот с запекшимися и растрескавшимися губами и показал кончик языка.
– Те-те-те… беленькой-желтенькой-сухенькой… Ну, и глазки не веселенькие… Так, так… лихорадушку, батенька, стяпали… А мы ей, шельме, хинушки-матушки, да бузинового чайку, да ликворцу эдакого какого-нибудь, да господина Кастора Проносихина, да еще там тово-сево сладенького, ну и ее, шельму, как рукой снимет.
Смеясь и каламбуря, доктор, однако, зорко всматривался в его горящее лицо, в мутные глаза, в багровые пятна на груди.
– Ишь ты, шельма… Нет, батенька, мы ее в шею… Вот придут солдатики с носилочками, да понесут вас, дружка милаго, в лазаретный фургончик, там помягче, подушевнее будет…
– И я не умру, доктор?
– Ай-ай-ай! Уж и умру… Пустяки, батенька… Еще на свадьбе попируем…
– Ох, горит там… Лариса… милая… Матушка…
– То-то, Лариса… Занозила, знать… Ну, с Богом…
И доктор выюркнул из палатки. За ним вышел его черномазый товарищ с серыми глазами.
– Ну что, доктор, он опасен?
– Ничего, пустяки… Только вы, батенька, подальше от него: у него, шельмовство, гнилая горячечна… прилипчивая, сука, у! Прилипчивая!
– Так нет надежды?
– Пустяки! Как нет? Денька два поваляется…
– И встанет?
– Ну уж встать где же!
– Как! Отчего же так долго?
– Да оно, батенька, не долго… Может, и сегодня Богу душу отдаст…
Черномазый сержант отскочил в ужасе…
– Что вы!
– Ничего… все пустяки… Тут отвертеться нельзя, вся кровь заражена… Завтра же похороним… Все же лучше умереть тихо, на постельке, а не под ножом у нашего старшего мясника, где-нибудь на перевязочном пункте. Там умирать неспокойно. А у нас… Ведь, подумайте, батенька, какое блаженство умереть на чистенькой подушечке с руками и ногами целехонькими, без крику, без гаму… Малина, а не смерть! Прощайте! Сейчас придут носильщики… А вы руки-то себе уксусцем помойте, да и вообще, одним словом, подальше от этой шельмы молдаванки…
И доктор исчез за палаткой. А больной, лежа на своем жестком ковре, бессмысленно глядит на синеющее из-за полога яркое небо, которое обещает и сегодня быть таким же знойным, каким было вчера… Вход в палатку обращен на север, туда, далеко-далеко, к родному краю… Там не так жарко, не так душно… никогда душа не горела там таким адским огнем…
Ох, тяжко… Седая голова качается… нет, это голова старой матери грезится наяву, а не страшная отрубленная голова цыганки… Кротко смотрят материнские глаза, так кротко, что, глядя в них, плакать хочется…
Из-за полога показывается недоумевающая морда собачонки и махающий в воздухе, косматый, весь в репейниках хвост…
– А! Это ты, Малаша…
Малаша вбегает в палатку и радостно, но с прежним недоумением в умных глазах вертится около больного, стараясь лизнуть его руки, лицо.
И та страшная цыганка кагульская хотела лизнуть… Какой язык… какие белки!..
Входят носильщики… Что это у них на руках? Что-то черное… Смоляные рукавицы…
Вместе с ковриком его поднимают с земли и кладут на носилки…
«Так носят убитых… Разве я убит?» – думается смутно.
Несут… голова кружится… небо голубое-голубое, а словно оно опрокинулось… вертится… тополи куда-то бегут. Птица какая-то низко-низко проносится в воздухе и заглядывает в глаза… Чего ей нужно?..
«Заной, заной, сердечушко – эх, ретивенькое!»
«Что это, поют? Нет, это кто-то плачет… О ком?»
Прошел и этот знойный день. Ранним утром, у берега, на пригорке, рыжий с красными бровями солдат и мешковатый хохол копают могилу. Глубоко уж выкопали, так глубоко, что рыжей головы копальщика уже не видать оттуда. Из ямы вылетают только комья желтой сырой земли. Тут же и собачонка, которая любопытствует заглянуть в яму…
– В холодке будет лежать молодой сержант, – говорит рыжий солдат, отирая пот со лба. – Знатно тут будет спать ему…
Мешковатый хохол молчит. Не хотелось бы ему спать в этом холодке… Дома лучше…
– Ну, будет, ладно… Подай руку, хохли, а то сам-то я не выкарабкаюсь.
Хохол молча подает руку и вытаскивает товарища из могилы. Собака радостно ластится к нему: она боялась, что рыжего зароют там. Нет, не его зароют…
А вон и его несут, того, которого зароют… Отец Сила с крестом впереди, многих он проводил с этим крестом… А он, не он уж: это что-то завернутое в белый холст – ни лица не видать, ни рук, ни ног – просто белый мешок, несомый на носилках привычными руками в смоляных рукавицах… Э! Мало ли их переношено!..
Ставят носилки у самой могилы… Батюшка что-то читает… «Земля еси и в землю отыдеши»…
А небо такое голубое, такое высокое… «Земля еси»…
Белый мешок с «землею» опускают в яму и засыпают тоже «землею»… «Земля еси»… нет, хуже земли…
А собачонка все старается заглянуть в яму…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.