Текст книги "Державный плотник"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
– Странная судьба сей девицы, – сказал полковник, – она замужняя, а остается девкой.
– Как так? – удивился Меншиков.
– Дело в том, – продолжал Балк, – что едва ее обвенчал пастор с ее суженым, как она тут же, около кирки, стала вдовой: ни жена она, ни девка.
– Да ты что загадками-то меня кормишь? – нетерпеливо перебил полковника царский посланец.
– Какие загадки, сударь!.. Как раз в те поры, что ее венчали, мы почали добывать их город. А ее жених был ратный человек, и заместо того, чтобы вести молодую женку к себе в опочивальню, он попал на городскую стену, где ему нашим ядром и снесло голову… Такова моя сказка, – закончил Балк, – такова ее горемычная доля.
Марта плакала, закрывшись передником… Невольница, горькая сирота, на чужой стороне – ныло у нее на сердце.
Горькая судьба бедной девушки тронула Меншикова. Он подошел к ней и нежно положил ей руку на голову.
– Не горюй, бедная девочка, не убивайся, – ласково говорил он.
От ласковых слов девушка пуще расплакалась.
– Перестань, голубка… Что делать! Не воротить уж, стало, твоего суженого, на то Божья воля. Ты молода, еще найдешь свою долю. А у нас тебе хорошо поживется. И семья твоя, отец и мать, к тебе приедут, будете жить вы у нас в довольствии, я за это ручаюсь. Наш государь милостив, и особливо он добр к иноземцам, жалует их, всем наделяет, и тебя, по моему челобитью, всем пожалует… Не убивайся же, – говорил Александр Данилович, продолжая гладить наклоненную головку девушки.
Марта несколько успокоилась и открыла заплаканное личико.
– О господин! – прошептала она и поцеловала у Меншикова руку.
Кто мог думать, что у той, которая теперь робко поцеловала руку у царского посланца, высшие сановники государства будут считать за честь и милость поцеловать царственную, самодержавную ручку!..
Портомоя! Солдатская прачка и кухарка!..
А разве мог думать и Меншиков, что та скромная девочка-полонянка, которая теперь робко целует его руку, сама впоследствии вознесет его на такую государственную высоту, с которой до престола один шаг!..
Судьба предназначала этой бедной девочке быть не только царицей, супругой царя, но и самодержавной императрицей и дать России новых царей… Это ли не непостижимо!
– Будь же благонадежна, милое дитя, я все для тебя сделаю, что в моих силах, – сказал, наконец, Меншиков.
Потом он обратился к Балку.
– Отселе я поеду дальше, – сказал он, – повидаюсь с Шереметевым и скажу ему, чтобы он распорядился отыскать семью этой девицы.
– И пастора, добрый господин, – робко проговорила Марта.
– Какого пастора, милая? – спросил Меншиков.
– Глюка, господин.
– Это того самого, у коего она проживала и который научил ее по-русски, – объяснил Балк. – Марта привязана к нему как к отцу родному. Он человек зело достойный, много ученый, сведущ в языках восточных, изучил языки и русский, и латышский, и славянский, с коего и переводит Священное Писание на простой российский язык.
– О, да это клад для нас, – обрадовался Меншиков. – Государь будет рад иметь при своей особе такого нарочито полезного человека.
Марта, видимо, повеселела.
– О господин! – могла она только сказать.
– Так вот что, – снова заговорил Меншиков к Балку, – мне недосуг здесь мешкать, мне спешка великая. Я поеду теперь дале, а ты оставь, до времени, сию девицу при себе, и уж не наряжай ее порты стирать.
– И то не пошлю, – сказал Балк, – у меня работных людей и баб и без нее довольно. Марта же и швея изрядная.
– Добро. Так я на возвратном пути заеду сюда, – сказал Меншиков, – и возьму девицу с собой на Москву. Поедешь со мной, Марта?
– Воля ваша, господин, – отвечала девушка.
– Я не то говорю, милая, – перебил ее Меншиков. – А своею ли волею поедешь на Москву, на глаза к великому государю?
Последние слова, казалось, испугали девушку.
– Я простая девушка… я не достойна быть на глазах великого государя, – смущенно проговорила она.
– Твоя скромность похвальна, милая; а мне ближе знать, чего достойна ты, – успокаивал ее Меншиков.
Марта снова поцеловала его руку.
Меншиков отпустил ее. Судьба девушки была решена.
– Да! Запамятовал было, – спохватился Меншиков, вынимая из кармана своего камзола бумагу. – Ведомо мне, что в прибывшей сюда первой роте Преображенского полка состоит некий ратный, именем Терентий Лобарь.
– Есть таковой, – отвечал Балк, – я его лично знаю.
– Так прикажи выстроиться неподалеку этой роте, и мы выйдем к ней.
Балк распорядился, и они с Меншиковым вышли. Рота стояла под ружьем.
Поздоровавшись с нею, Меншиков громко сказал:
– Великий государь изволил приказать мне: первой роте Преображенского полка за молодецкую стойку под Нарвой объявить царское спасибо!
– Ура великому государю! – загремели преображенцы.
– А который из вас Терентий Лобарь? – спросил Меншиков. – Выступи вперед!
Товарищи выдвинули вперед богатыря.
– Ты, Лобарь, под Нарвой, на глазах шведского короля, сбил вместе с конем его ординарца, великана Гинтерсфельда? – спросил Меншиков.
– Я малость толкнул его, – смущенно отвечал богатырь.
– За сие великий государь тебя милостиво похваляет и жалует чином капрала, – провозгласил Меншиков.
Богатырь только хлопал глазами.
– Говори, дурак: «Рад стараться пролить кровь свою за великого государя», – шептали ему товарищи, – говори же, остолоп.
– Рад стараться пролить за великого государя… – пробормотал атлет-младенец и остановился.
– Что пролить? – улыбнулся Меншиков.
– Все! – был ответ, покрытый общим хохотом.
4
Не один Север и дельта Невы поглощали внимание Державного Плотника. Упорная борьба велась со всем обветшалым, косным строем внутренней жизни государства. Многое давно отжившее приходилось хоронить, и хоронить при глухом ропоте подданных старого закала, но еще больше – создавать, создавать неустанно, не покладая рук.
От Севера, от невской дельты, приходилось переносить взоры на далекий юг, на поэтическую, заманчивую Малороссию, на беспокойный Крым и на все могучее наследие Магомета, волосатые бунчуки которого и зеленое знамя пугали еще всю Европу.
А сколько работы с этим повальным взяточничеством, с насилиями, с открытыми грабежами населения своими подданными!
Вот в кабинет к царю входит старый граф Головин Федор Алексеевич, первый андреевский кавалер в обновленной России, он же ближний боярин, посольской канцелярии начальный президент и наместник сибирский.
– Что, граф Федор Алексеевич, от Мазепы[66]66
Мазепа Иван Степанович (1644–1709) – гетман Украины. Стремился к отделению Украины от России; после Полтавской битвы бежал с Карлом XII в Яссы.
[Закрыть] докука? – спрашивает царь входящего с бумагами старика.
– От Мазепы, государь.
– Что, опять запорожцы шалят, ограбили кого, задирают татар и поляков?
– Нету, государь, гетман жалуется на твоих государевых ратных людей.
– Все это старая закваска, перегной старины, которая аки квашня бродит! – с досадой говорит Петр. – Садись, Федор Алексеевич. Выкладывай все, что у тебя накопилось.
– Да вот, государь, гетман Иван Степанович доносит Малороссийских дел приказу, что твой государев полуполковник Левашов, идучи с твоими государевыми ратными людьми близ Кишенки, через посланца своего приказывал оным кишенцам, дабы его встретили с хлебом-солью и с дары аки победителя, и за то обещал никакого дурна жителям не чинить.
– Каков гусь! – заметил государь.
– Кишенцы и повиновались незаконному приказу, – продолжал Головин, – вышли к Левашову с хлебом-солью, вывезли навстречь твоим государевым ратным людям целый обоз с хлебом, со всякою живностью, куры, гуси, да со всякими напитками, да еще в особую почесть поднесли твоему государеву полуполковнику пятнадцать талеров деньгами.
– А! Каков слуга России! – вспылил государь. – Я его, злодея!.. Ну? А он?
– А он, государь, не токмо обещания не исполнил, а, напротив, ввел ратных людей в Кишенку, где оные всевозможные дурна чинили, жителей объедали, подворки и овины их наглостно обожгли, огороды разорили. Мало того, государь, давши кишенцам руку, что впредь никакого дурна им чинить не будет, однако, дойдя до Переволочны, послал к кишенцам забрать у них плуги и волов, кои кишенцы и должны были выкупать за чистые денежки. И когда один кишенец сказал полуполковнику, что великий государь так чинить не велит, то Левашов мало не проколол его копьем и кричал: «Полно вам, б…ы дети, хохлы свои вверх подымать! Уж вы у нас в мешке».
– Да это почище татарских баскаков, – гневно заметил государь. – Все это я выбью из них… Погодите!
Царь встал и начал ходить по кабинету, бросая иногда взгляд на стенную карту Швеции и на дельту Невы.
– О чем еще Мазепа доносит? – спросил он, несколько успокоясь и опять садясь к столу.
– Гетман доносит еще, государь, что Скотин шел с твоими государевыми ратными людьми чрез порубежные днепровские города, и его ратные люди неведомо за что наглостно черкас и по городам, и в поле наглостно били, на них с ножами бросались, иных, словно татары, в неволю брали, «в вязеню держали», как пишет гетман, а когда начальные казацкие люди пришли к Скотину с поклоном, то он велел бить барабаны, дабы слов не было слышно, а опосля того велел гнать их бердышами[67]67
Бердыш – широкий длинный топор с лезвием в виде полумесяца, на вооружении в пехоте XV–XVIII вв.
[Закрыть].
Царь глянул на сидевшего в стороне Ягужинского, по-видимому, внимательно вслушивавшегося в доклад.
– Павел! Ты слушаешь? – спросил Петр.
– Слушаю, государь, – отвечал молодой денщик царя.
– Во все вникаешь?
– Вникаю, государь.
– Добро. – И, обратясь к Головину, царь сказал: – Изготовь, Федор Алексеевич, указ к гетману и о строжайшем дознании по сим его донесениям. С сим указом я отправлю к Мазепе, кого бы понадежнее?
– Если изволит государь, то я бы указал на стольника Протасьева, – отвечал Головин после небольшого размышления.
– Быть по-твоему, – согласился царь, – Протасьева так Протасьева. Но в помощь ему я дам мои глаза и мои уши, пошлю их к Мазепе.
Докладчик смотрел недоумевающе, ожидая объяснения непонятных слов государя.
– Я пошлю Павла, – указал царь на Ягужинского. – Это мои глаза и мои уши. Что Павел видит, то увижу и я, что услышит Павел, то и я услышу: правда мимо меня не пролетит.
У Ягужинского и боязнью и радостью дрогнуло сердце: он, восемнадцатилетний юноша, уже любил… Он опять увидит Малороссию, которая казалась ему земным раем… Эти вербы, любовно склоняющиеся над прозрачными, тихими ставками (прудами), эти стройные тополя, беленькие хатки, утопающие в зелени вишневых садочков… Он услышит эти песни, мелодии которых, и плачущие и подмывающие, доселе звучат в его душе… Он увидит ее, ту, образ которой запечатлелся навеки в его сердце и не отходит от него, как видение… Он увидит Мотрю, Мотреньку, эту прелестную девочку, дочь генерального судьи и стольника Кочубея. После того, как Павлуша видел ее в Диканьке, в саду, и разговаривал с нею, и разговор этот был прерван приходом Мазепы, личико Мотреньки, ее черненькая головка, украшенная цветами, и вся она, как только что распустившийся цветочек, заполнила его душу… Теперь она еще выросла… Теперь ей, вероятно, уже пятнадцатый год.
– Слышишь, Павел? – прервал его мечты голос царя.
– Слушаю, государь, – трепетно ответил Павлуша.
– Ты, кажется, боишься?
– Нет, государь, для тебя я и смерти не боюсь! – с юношеским жаром отвечал любимец Петра. «И для нее готов всякие муки претерпеть», – восторженно думал юноша.
5
Ягужинский с Протасьевым в Малороссии…
Мазепы они не застали в его столице, в Батурине.
Гетман находился в это время в Диканьке у своего генерального судьи, Кочубея, куда старый гетман частенько стал заглядывать в последнее время. И его, вождя Малороссии, опытного дипломата, ловкого интригана, отлично отполированного при дворе королей польских, его, на плечах которого лежали тяжелые государственные заботы, его, как и юного Павлушу Ягужинского, влекло одно и то же ясное солнышко – прелестная Мотренька Кочубеевна… «Любви все возрасты покорны» – повторялось и повторяется из века в век… И старый Мазепа любил! Из-за этой любви, быть может, пошел на то страшное дело, которое погубило его (и поделом!) и которое, совершенно незаслуженно со стороны Малороссии, внесло навсегда, кажется, холод и недоверие в сердце Великороссии к ее старшей сестре, Киевщине, со всеми ее старыми и новыми областями. Мазепе хотелось великокняжескою короною украсить Мотренькину черненькую головку, головку будущей своей супруги, от которой должен бы пойти царственный род мазепидов… Он мечтал об этом, строя ковы[68]68
Ковы – козни.
[Закрыть] против Великороссии тайно от страны и народа, которых он был избранным вождем…
Когда Протасьев и Ягужинский прибыли в Диканьку, Мазепа и Кочубей встретили царских посланцев с величайшими почестями. Гетман, приняв от Протасьева царский указ, почтительно поцеловал его и поклонился «до земли».
Прочитав указ, Мазепа тотчас же отправил несколько козаков гонцами, чтоб доставить в Диканьку Левашева и Скотина, а также нужных свидетелей из Кишенки и порубежных городов, где Левашев и Скотин чинили насилия, бесчинства и грабежи.
В то же время хозяйка, жена Кочубея, уже хлопотала о том, чтобы достойно угостить дорогих гостей.
Пир вышел на славу. За обедом присутствовала и красавица Мотренька, одетая в живописный малороссийский наряд с «добрыми коралами и золотыми дукачами» на смугленькой шейке. Пили за здоровье царя и его посланцев, а Протасьев провозгласил здравицы за ясновельможного пана гетмана, за хлебосольного хозяина и за его супругу с дочкою.
Мотренька узнала Ягужинского, который за обедом взглядывал на нее украдкой, и этот взгляд всегда перехватывал лукавый гетман и дергал себя за седой ус.
Чтобы чем-нибудь развлечь гостей после обеда, находчивая хозяйка обратилась к традиционному в Малороссии развлечению. Как в Испании гитара и бой быков составляют национальное развлечение, так в Малороссии – бандура и кобзарь.
Пани Кочубеева велела позвать кобзаря.
Зашел разговор о Москве и о государе.
– Бог посылает, слышно, победу за победой его пресветлому царскому величеству, – сказал Мазепа.
– Благодарите Бога, ратные государевы люди уже отгромили у короля шведского, почитай, всю Ливонию и Ингрию, – отвечал Протасьев.
– То ему за Нарву, – улыбнулся Кочубей, – теперь он злость свою срывает на Августе, – гоня як зайца по пороше.
– А что это учинилось у вас на Москве, что великий государь подверг великой опале тамбовского епископа Игнатия? – спросил Мазепа.
– То, ясновельможный пан гетман, такое дело, что о нем и помыслить страшно, – уклонился от ответа ловкий стольник.
В приемный покой ввели кобзаря. Это был слепой благообразный старик и с ним хорошенький черноглазый мальчик, «поводатырь» и «михоноша»[69]69
Михоноша (точнее: мехоноша) – носитель меха, мешка, куда собирали подаяние.
[Закрыть].
– «Хлопья голе и босе» – как говорили о нем сердобольные покиювки[70]70
Покиювки – сенные девки (от: покии (укр.) – покои).
[Закрыть], увидевшие его на панском дворе.
Кобзарь поклонился и обвел слепыми глазами присутствующих, точно он их видел.
– Якои ж вам, ясновельможне паньство, заиграть: чи про «Самийлу Кишку», та то дуже велыка, чи про «Олексия Поповича», чи-то про «Марусю Богуславку», чи, може, «Невольныцки плач», або «Про трех братив», що утикали з Азова с тяжкои неволи? – спросил слепец.
– Та краще, мабуть, диду, «Про трех братив», – сказал Мазепа.
– Так, так, старче, «Про трех братив», – подтвердил Кочубей, – бо теперь вже у Азови нема и николы не буде мисця для невольныкыв.
– Ото ж и я думаю, куме, – согласился Мазепа.
Кобзарь молча начал настраивать бандуру. Струны робко, жалостно заговорили, подготовляя слух к чему-то глубоко-печальному… Яснее и яснее звуки, уже слышится скорбь и заглушенный плач…
Вдруг слепец поднял незрячие глаза к небу и тихо-тихо запел дрожащим старческим голосом, нежно перебирая говорливые струны:
Ой то не пили то пилили,
Не туманы уставали —
Як из земли турецькой,—
Из виры бусурьменьской,
З города Азова, з тяжкой неволи
Три братики втикали.
Ой два кинни, третий пиший-пишениця.
Як би той чужий-чужениця,
За кинними братами бижить вин, пидбигае,
Об сири кориння, об били каминня
Нижки свои козацьки посикае, кров’ю слиди заливае,
Коней за стремени бере, хапае, словами промовляе…
– Гей-ей-гей-ей, – тихо, тихо вздыхает слепец, и струны бандуры тихо рыдают.
Но вдруг тихий плач переходит в какой-то отчаянный вопль, и голос слепца все крепнет и крепнет в этом вопле:
Станьте вы, братця! Коней попасите, мене обиждите,
З собою возьмите, до городив христяньских хочь мало пидвезити.
…Опять перерыв и немое треньканье говорливых струн.
Все ждут, что будет дальше. Чуется немая пока драма. Мазепа сидит насупившись. Пани Кочубеева горестно подперла щеку рукою. Личико Мотреньки побледнело. У Ягужинского губы дрожат от сдерживаемого волнения. Один стольник бесстрастен.
Как будто издали доносятся слова чужого голоса:
И ти брати тее зачували, словами промовляли:
«Ой, братику наш менший, милый, як голубоньку сивий!
Ой та ми сами не втечемо и тебе не визьмемо —
Бо из города Азова буде погонь вставати,
Тебе, пишого, на тернах та в байраках минати,
А нас, кинних, догоняти, стреляти-рубати,
Або живцем в гиршу неволю завертати».
– Ой, мамо, мамо! Воны его покынулы! – громко зарыдала Мотренька и бросилась матери на шею.
6
И пани Кочубеева, и отец, и Мазепа стали успокаивать рыдавшую Мотреньку.
– Доненько моя! Та се ж воно так тильки у думи спивается, – утешала пани Кочубеева свою дочечку, гладя ее головку, – може, сего николы не було.
– Тай не було ж, доню, моя люба хрещеныця, – утешал и гетман свою плачущую крестницу. – Не плачь, доню, вытри хусточкою очыци.
– От дурне дивча! – любовно качал головою сам Кочубей. – Ото дурна дытына моя коханая!
Мотренька несколько успокоилась и только всхлипывала. Ягужинский сидел бледный и нервно сжимал тонкие пальцы. Стольник благосклонно улыбался.
– Може, мени вже годи панночку лякаты? – проговорил кобзарь. – То я с вашои ласкы, ясновельможне паньство, и пиду геть?
– Ни-ни! – остановила его пани Кочубеева. – Нехай Мотря прывыка, вона козацького роду. За козака и замиж виддамо… Вона вже й рушныки прыдбала.
Мазепа сурово сдвинул брови, увидав, что при слове «рушники» Мотренька улыбнулась и покраснела.
– Ну, сидай коли мене та слухай, – сказала пани Кочубеева, поправляя на ее только что сформировавшейся груди «коралы» и «дукачи». – А ты, диду, спивай дали.
– Ге-эй-гей-гей! – опять вздохнула старческая грудь, опять зарокотали струны, и полились суровые, укоряющие слова:
И тее промовляли,
Одтиль побигали.
А менший брат, пиший-пихотинець,
За кинними братами вганяе,
Словами промовляе, сльозами обливае:
«Братики мои ридненьки, голубоньки сивеньки!
Колы ж мене, братця, не хочете з собою брати, —
Мени з плич голивоньку здиймайте,
Тило мое порубайте, у чистим поли поховайте,
Звиру та птици на поталу не дайте».
– Бидный! – тихо вздохнула Мотренька. – Ото браты!
Эта наивность и доброта девушки так глубоко трогали Павлушу Ягужинского, что он готов был броситься перед нею на колени и целовать край ее «спиднычки».
– У тебе не такый був брат, – улыбнулась дочери пани Кочубеева, – та не дав Бог.
Снова настала тишина, и слышен был только перебор струн, а за ним суровое слово порицания братьям бессердечным:
И ти браты тее зачували,
Словами промовляли:
«Братику милий,
Голубоньку сивий!
Шо ты кажешь!
Мов наше серце ножем пробиваешь!
Що наши мечи на тебе не здиймутся,
На дванадцять частей розлетятся…»
– Ох, мамо! – схватила Мотренька мать за руку. – То ж з ным буде! – жалобно шептала она, на глазах ее показались опять слезы.
Ягужинский видит это, и его сердце разрывается жалостью и любовью.
7
Полная глубокого драматизма дума козацкая начала волновать душу даже холодного на вид гостя московского.
«Чем-то кончится все сие? – спрашивает себя мысленно Протасьев. – Колика духовная сила и лепота у сих хохлов, коль у самого подлого, нищего слепца слагается в душе такая дивная повесть».
И он уже с глубоким интересом вслушивался в дальнейшие детали развертывавшейся перед ним драмы, об одном сожалея, что нет здесь великого государя, чтоб и он прослушал козацкую думу, которая говорила устами слепца:
То брат середульший милосердие мае,
Из своего жупана червону та жовту китайку видирае,
По шляху стеле – покладае,
Меншому брату примету зоставляе,
Старшому брату словами промовляе:
«Брате мий старший, ридненький! Прошу я тебе:
Тут травы зелени, воды здорови, очереты удобни —
Станьмо кони попасимо.
Свого пишого брата хочь трохи пидождимо,
На коней возьмимо,
В городы християнськи хочь мало надвезимо,
Нехай же наш найменший брат будет знати,
У землю християнську до отца дохождати…»
– О, хороший, хороший! – сами собой шепчут губы Мотреньки.
А кобзарь тянул:
То старший брат до середульшого брата словами
промовляе:
«Чи ще ж тоби каторга турецка не увирилася.
Сириця у руки не вьидалася!
Як будемо своего брата пишого наджидати,
То буде з Азова велыка погоня вставати,
Буде нас всих рубати,
Або в гиршу неволю живцем завертати».
– Правдыво рассудыв старший брат, пане стольнику? – спросил Протасьева Мазепа.
– Нет, пан гетман! – отрезал стольник. – За такой рассуд великий государь велел бы старшего брата бить батоги нещадно, дабы другим так чинить было неповадно.
Мотренька благодарными, растроганными глазами взглянула на Протасьева…
То як став пишеходец из тернив выходыти,
Став червону китайку находыти:
У руки хватае, дрибними сльозами обливае.
«Це дурно, – промовляе, – червона китайка по шляху валяе.
Мабуть, моих братив на свити иемае!..
Мабуть, з города Азова погоня вставала,
Мене в тернах мынала,
Братив моих догоняла, стриляла, рубала!
Колы б я мог знаты,
Чи моих братив постреляно,
Чи их порубано,
Чи их живых у руки забрано, —
Ей, то пишов бы я по тернах, по байраках блукаты,
Тила козацького-молодецького шукаты,
Та тило козацьке-молодецьке у чистым поли поховаты,
Звиру-птыци на поталу не подати».
– Вишь, пан гетман, он великодушнее своих бессердечных братьев, – заметил Протасьев.
То вин на шлях Муравськый выбигае
И тильки своих братив трошки ридных слиды зобачае.
Та побило ж меншого брата в поли
Три недоли:
Що одна – безводде, друга – бесхлибье,
Третя – буйный витер в поли повивае,
Бидного козака з ниг валяе…
– Ох, мамо, мамо! – не осилила своего сердца Мотренька.
А кобзарь разошелся, ничему не внемлет:
«Вовки-сироманци, орлы-чернокрыльци,
Гости мои мили!
Хоть мало-немного обиждите,
Покиль козацька душа з тилом разлучыться,
Тоди будете мени з лоба чорни очи высмыкаты,
Биле тило коло жовтои кости оббыраты,
Но – пид зеленими яворами ховаты
И камышамы вкрываты»…
Продолжение думы было внезапно прервано приходом дежурного «возного», который доложил Мазепе и Кочубею, что от короля польского к пану гетману прибыл посол.
…Кобзарь встал, щедро всеми награжденный.
8
На другой день рано утром, когда Мазепа, Кочубей и Протасьев еще не вставали, Ягужинский, которого царь приучил вставать с петухами, вышел в диканьский сад, уже знакомый ему с прошлого года, когда Кочубей приезжал в Воронеж к Петру по делам Малороссии, откуда до Диканьки провожал его Ягужинский, чтоб вручить Мазепе пожалованную ему царем саблю.
Хотя был уже август на исходе, но в Диканьке, как и во всей Малороссии, этого не чувствовалось. Утро было теплое, тихое.
Павлуша, идя по роскошному саду, вспомнил прошлогоднее в нем гулянье. Тогда был апрель и сад стоял весь в цвету, точно осыпанный розоватым снегом. Теперь все ветви плодовых деревьев были отягощены яблоками, грушами, сливами. Вспомнил Павлуша и прошлогоднюю встречу свою в этом саду с Мотренькой.
Странная была встреча, но от воспоминания о ней весна расцветала в душе Павлуши. Он тогда, как и теперь, вышел в сад и был поражен красотою всего, что представилось его взору после бесцветной и холодной Москвы. Роскошь цветения сада, весеннее пение птиц, жужжание пчел и других насекомых, мелькавшие разноцветные бабочки – все это так подействовало на него, что он чувствовал себя объятым каким-то волшебством. Вспомнил он свое детство где-то в Польше, плачущую скрипку отца-музыканта, и ему сделалось так сладко и горько, что он упал на траву и заплакал как ребенок… В это время кто-то тихонько прикоснулся рукою к его плечу… Он поднял глаза и словно замер перед чудным видением: не то русалка, не то реальная девочка, вся в цветах, в ореоле лучезарной красоты… Она спросила его, о чем он плачет, сказала, что видела его у «татки»… Это была дочь Кочубея… Они разговорились о своих летах… Ему так хорошо было слушать ее чарующий голосок, смотреть в ясные, невинные детские очи… И вдруг показался Мазепа и все расхолодил своею насмешливою улыбкой, своим голосом…
И вот вчера он опять увидел ее… Она выросла, расцвела… И она помнила его…
Как она вчера расплакалась от пения думы… И ему хотелось заплакать с нею…
Вспоминая теперь все это, он забрел в отдаленный уголок сада и присел на скамейку под горевшими на солнце багрянцем кистями калины. Он долго просидел так, думая о том, что, вероятно, ему скоро придется ехать с государем или к Белому морю, или к Неве, где воевал Апраксин, и за этими думами не слыхал, как кто-то легкими шагами подошел к нему.
– А я вас шукала, – услышал он мелодический голосок.
Перед ним опять стояло видение… Но он узнал его, то была Мотренька.
Он растерялся и не сразу мог прийти в себя.
– Я вас шукала, – повторила девушка, – а вы он де сховалысь.
Ягужинский покраснел, не зная, что отвечать.
– Я гулял, – пробормотал он.
Робость и скромность Павлуши сразу расположили к нему Мотреньку.
– Я, може, вас налякала? – спросила она.
– Налякала? Что это такое? Я такового слова не знаю, – отвечал нерешительно Павлуша, любуясь девушкой.
Мотренька рассмеялась.
– О, я и забула, що вы москаль и вы нашои мовы не розумиете, – сказала она. – Так вы ж и вчера не розумилы, про що спивав кобзарь.
– Нету, Мотрона Васильевна, вчера я все уразумел, хоть иных слов и не понимал, одначе догадывался, – несколько смелее заговорил Ягужинский. – А жаль, что приезд посла помешал дослушать конец былины, чем она кончилась.
– А я знаю кинец, – похвалилась Мотренька, – такый сумный, такый сумный, що плакать, так и рвется серце.
– Да вы и вчера плакали, – сказал Ягужинский.
Мотренька покраснела.
– О, учера я дурна була, мов мала дытына, привселюдно заголосыла, – оправдывалась она, – сором такий велыкий дивчыни плакать при людях.
– Так вы знаете конец былины, Мотрона Васильевна?
– Не «былина», «былина» у поли росте або у садочку, а то «дума», – поправила «москаля» Мотренька.
– «Дума»… У нас «дума» токмо царская, где сидят бояре да думные дьяки, – серьезно говорил Ягужинский.
– От чудни москали! У «думах», бач, у их сыдят, а в нас их спивают.
Ягужинский улыбался, очарованный детской наивностью девушки и ее чарующей красотой.
– Так какой же конец думы, Мотрона Васильевна? – спросил он, желая только, чтоб она дольше щебетала как птичка.
– Добро, я вам расскажу… Учора, як розигнав нас тот посол, мы з мамою закликалы кобзаря до себе, у наш покий, и вин доспивав нам усю думу… Маты Божа! Яка ж жалибна, – торопливо говорила Мотренька. – Ото як менший брат, пиший, ублакав вовкив-сироманцив та орлив-сизокрыльцив, щоб воны его живцем не ззилы, то и став вин, бидный, помирать, бо девьять днив в его, а ни крапли водицы, а ни крыхтоньки хлиба у роти не було… А як вин вмер, тоди, о, матинко моя!.. тоди вовки-сироманци нахождалы, биле тило козацькое жваковалы, и орлы-чернокрыльци налиталы, в головках сидалы, на чорни кучери наступалы, из-пид лба очи высмыкалы, тоди ще и дрибна птиця налитала, коло жовтои кости тило оббирала, ще й зозули налиталы, у головах сидалы, як ридни сестры куковали, ще и удруге вовки-сироманци нахождалы, жовту кость по балках, по тернах розношалы, попид зеленых яворем ховалы, и камышами вкрывалы, жалобненько квылыли-проквылялы: то ж воны козацький похорон одправлялы…
У Мотреньки вдруг дрогнули губы, и она горько-горько заплакала.
Ягужинский растерялся.
– Мотрона Васильевна! Девынька милая! Что я наделал! – бормотал он.
А Мотренька еще пуще, совсем по-детски, расплакалась, закрывшись руками.
– Господи! Что я наделал! Что я наделал! – метался Павлуша.
Он совершенно бессознательно схватил руки девушки, чтоб отнять их от лица. И это, к счастью, подействовало. Мотренька топнула ножкой, глотая слезы.
– О, яка ж я дурна! – силилась она улыбнуться. – И вас налякала… От дурна!
– Слава Богу, слава Богу! – радостно говорил Ягужинский. – А я так испужался.
– Ни, ничого, ничого, се я так, дурныцею… Якый сором! Хочь у Сирка очи позычай, – храбрилась Мотренька. – Теперь я и кинец думы докажу…
– Не надо, не надо, Мотрона Васильевна! А то опять… не надо!
– Та не бийтесь… Там вже не так жалибно… Я вам коротенько скажу, – настаивала Мотренька. – Бог покарав старших братив за меншого: як воны почувалы выще рички Самаркы, то турки-янычары на их напалы, пострилялы и порубалы… От и все.
– Тэ-тэ-тэ-тэ! – вдруг они услышали за собою насмешливый голос.
«Глядь, Мазепа!»
«А! Старый черт! – выругался в душе Ягужинский. – Как и тогда его – нелегкая принесла!»
– От так дивча! Вже и пидцепыла москалыка… Им, бач, оцым дивчатам хоть з гиркою осыкою женихаться, – говорил гетман ревнивым голосом.
– Та я им, тату хрещеный, кинец думы «Про трех братив» проказала, – оправдывалась Мотренька, надув губки. – А вы казнащо…
– То-то за-для кинця думы ты их мылость, пана денщика его царського пресвитлого велычества, у яки нетри завела, – шутил старый женолюбец. – Ты их мылость вид царськои службы одрываешь… Простить пане, дерненьку кизочку, – любезно поклонился он Ягужинскому, который стоял красный как печеный рак…
9
Следствие, произведенное стольником Протасьевым над полуполковниками Левашовым и Скотиным в присутствии гетмана, подтвердило все взведенные на них Мазепою обвинения, и по указу царя они были достойно наказаны.
По возвращении из Малороссии Ягужинский заметил какую-то перемену в государе. Он иногда подмечал в царе минутную задумчивость, иногда неопределенную улыбку, и тогда глаза Петра смотрели как-то теплее. Еще Павлуша заметил, что царь реже отлучался теперь в Немецкую слободу, к Анне Монс, зато чаще и охотнее стал навещать Меншикова.
А от зорких глаз Павлуши редко что могло укрыться, да притом – не только глаза, но и сердце Павлуши, по возвращении из Диканьки, стало много догадливее. Он, как бы преображенный чувством к Мотреньке, понял, что и царя Петра Алексеевича преобразило, вероятно, такое же чувство…
Но к кому? Надо выследить…
Прежде всего Павлуша выследил, что вместо царя в Немецкую слободку часто стал наведываться красавец Кенигсек, саксонско-польский посланник, только в этом году перешедший в русскую службу… Ради чего из попов да в дьячки?.. Ясно, ради немецкой «плениры»… Итак, ниточка довела Павлушу до клубочка…
А если другая ниточка окажется ниткою Ариадны и приведет его в пасть Минотавра?..[71]71
В греческой мифологии дочь критского царя Миноса, Ариадна, помогла юноше Тесею, убившему Минотавра (чудовище, полубык-получеловек, пожиравший периодически по семь афинских юношей и девушек), выйти из лабиринта при помощи клубка ниток, конец которых был закреплен у входа.
[Закрыть] Ох, тут надо быть осмотрительнее с этою другою ниточкой…
Однажды царь послал его по делу к Меншикову. Не застав Александра Даниловича дома, он спросил служащих при нем, куда отлучился их начальник. Но те сами не знали, где он. Ягужинского это смутило, потому что государь терпеть не мог неточного исполнения его приказаний. Пока он стоял в приемной Александра Даниловича в нерешимости, как поступить ему, из внутренних покоев неожиданно вышла молоденькая, очень красивая девушка и с несколько нерусским акцентом спросила:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.