Электронная библиотека » Даниил Мордовцев » » онлайн чтение - страница 14

Текст книги "Державный плотник"


  • Текст добавлен: 12 марта 2014, 00:14


Автор книги: Даниил Мордовцев


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)

Шрифт:
- 100% +
VI. «Чума по Москве ходит»

Спит Москва богатырским сном, не знает, не видит, что в ней творится. Не видят люди, так видят птицы.

Вон на Пречистенке, у церкви священномученика Власия, раным-ранехонько вокруг чего-то, распростертого среди улицы, попрыгивают голодные воробышки, чирикая с холоду и напрасно ища на промерзлой земле какого-нибудь зерна, оброненного человеком… Но скуп человек, не роняет ни одного зерна даром, хоть и тратит миллионы и тьмами тем… Ничего не остается маленькому воробышку…

А это что-то большое, распростертое на земле, лежит, не двигается. Должно быть, пьяный человек, кому же другому придет в голову лежать посреди улицы на мерзлой земле в такую раннюю пору?

Да, человек. Московским воробьям это очень хорошо ведомо. Вон на Масленицу сколько, бывало, пьяных валяется по улицам, и никто их не убирает, потому – широкая Масленица…

И воробьи попрыгивают около пьяного, боясь, однако, близко подойти к нему. А как проснется да схватит? Нет, надо осторожнее к нему подбираться…

Вон и ворона с крыши священномученика Власия зорко глядит на это что-то, распростертое на земле. У вороны зрение лучше воробьиного, должно быть: а и то сказать, ворона птица наметаная, понаметаннее воробья. Она – мастер распознавать пьяного человека от мертвого. Не так лежит это что-то, распростертое на земле, чтобы признать его за пьяницу; не так смотрят в морозное небо открытые, остекленевшие глаза; не живым смотрит это синее с багрово-черными пятнами лицо, безмолвно посылающее к безответному небу свою мертвую укоризну; не шевелятся от дыхания заиндевевшие на усах, на бороде и на открытой голове поседевшие морозною сединою волосы…

Да, не пьяный это человек мертвецки спит, а мертвый спит сном вечным.

Ворона слетает с крыши и садится около этого чего-то, распростертого на земле. Воробьи с испугом отскакивают от этой большой черной птицы, от этого крылатого чудовища. Для маленького воробья и ворона кажется чудовищем, великаном, все на свете относительно…

Ворона осторожно и пытливо попрыгивает около этого чего-то, распростертого на земле. Воробьи тоже робко, один за другим, подскакивают к занимающему их предмету, а там все смелее и смелее, – и вот уже подергивают своими маленькими носиками лежащего на земле человека то за полу кафтана, то за рукава… И ворона становится смелее: она вскакивает на грудь мертвому и заглядывает ему в остекленелые глаза… У! Как любопытно и страшно!.. Для птицы, как и для всякого животного, нет ничего страшнее человеческих глаз – страшны они иногда и для самого человека – ух, как страшны.

И вороне страшно этих глаз – хоть и мертвые они, но все же смотрят… Надо заставить, чтоб они не смотрели, надо их выклевать… Оттого птицы раньше всего выклевывают у мертвецов очи – так и «орлы сизокрыльцы» у казаков прежде всего «очи из лба выдирали»…

И ворона робко пробирается по груди человека к его лицу, к его страшным, обращенным к небу глазам… Вот она уж у самого лица… ноги ее путаются в заиндевевшей бороде…

И ворона разом долбанула в мертвый, замерзший глаз и тотчас же слетела с трупа. Рассыпались и воробьи: страшно, у вороны такие большие крылья. Ворона опять на груди мертвеца. С груди перескакивает на голову, на лоб… Опять долбанула, раз-два-три… долбит усердно, жадно…

Из переулка выбегает собака и, увидав лежащего человека, останавливается в нерешительности. Ворона улетает на крышу, воробьи отскакивают далеко… Собака начинает лаять нерешительным лаем, громче, решительнее, тот не шевелится… Собака начинает обходить пьяного кругами… А если вдруг проснется да камнем или комом мерзлого снегу хватит? Собака трусит…

Из-за утла показывается старуха с корзиной. Старость плохо спит, не спалось ночью и этой старухе. И вот она ни свет ни заря плетется на рынок, хоть на рынке еще и собаки-то редкие проснулись после ночного служебного лаянья на воздух да на луну.

Видит старуха, лежит человек на улице… Пьяный, должно полагать… Кому же другому, как не горькому пьянице?

– О-о-хо-хо! Грехи-то какие! – печалуется старуха. – Для Великого-то поста эдакое-то дело. Владычица Матушка!

Останавливается старуха и укоризненно качает головой… Что качаешь! На свою могилу качаешь… Собака около старухи увивается.

– Да уж не замерз ли пьяненькой-то, матушки мои! – пугается старуха. – Лежит, не шелохнется…

Подходит старуха, всматривается, и собака подбегает, лает смело, решительно…

– Так и есть, замерз… Ох, матушки!

Еще бредет старуха. А там старик, бабьим платком повязанный, костыляет… Нету сна жалкой старости, гуляет сон с молодыми, а старость мается, не спит, охает, бродит, свою жизнь молодую вспоминая да в свою могилу заглядывая…

Собирается старость около мертвого. А он лежит без шапки, в распахнутом кафтане, без сапог, в однех шерстяных вязанках… Подходят ближе…

– Да никак это Кузьма Ивлич, спаси Господи! – пугливо говорит первая старуха. – Да он человек непьющий… Матушки! Что с ним сподеялось! Уж не убит ли?

– Убит, поди, ограблен, – отвечают другие.

– Вон и сапоги-то сняты, и шапка скрадена.

Все больше собирается народу. Живые люди увидали мертвого человека и глядят, ахают!.. Каждый день мрут люди, и люди все не могут привыкнуть к этому, все это кажется для них страшною, неожиданною новостью… Да, это старая история и вечно новая… Старая пьеса, не сходящая с подмостков жизни вот уже тысячелетия, и все-таки потрясающая человечество.

– Да это, никак, язвенный, братцы! – заявляет кто-то из собравшихся. – У нас на Суконном дворе эдаких уж много померло, сказывают, от моровой язвы…

Толпа при этих неожиданных словах пятится назад от страшного трупа.

– Язвенный, это точно, – подтверждает другой суконщик…

Суматоха увеличивается, являются, наконец, и уличные полицейские, которые в Москве всегда тяжелы на подъем, а сто лет назад – и Господи! – это были какие-то ходячие Морфеи, которые на ходу и стоя спали, если не грызли семечек или орехов, безденежно получаемых ими со всякого лотка, со всякой лавочки.

– Стой! Не подходь к мертвому телу! – кричит полицейский, размахивая варежкой.

– Подымать мертвое тело должен лекарь с поручиком, – подтверждает другой в деревянных кеньгах на валенках.

– Так беги живой рукой, оповести начальству, – приказывает варежка…

Кеньги бегут «живой рукой», пряча в карман горсть семечек, которые они не успели сгрызть до открытия мертвого тела. Варежка остается около трупа, важно глядя на народ и с укоризной на мертвого.

– Ишь, облопался для Великого-то поста, – ворчит варежка.

– Не облопался… ишь, облопался! – огрызается суконщик. – Он, чу ли, язвенный.

– Что ты врешь, дурова голова! Где у нас быть язвенным! – защищает чистоту своей Москвы полицейская варежка.

– Где быть! У нас на Суконном дворе… Вон намедни и гошпиталь спалили на Веденских горах, где язвенные померли.

– Так-так, родимый, сама я своими глазыньками видела, – подтверждает старуха с корзинкой. – Подпалили это ее, шпиталь-то эту, начальники сами, лекаря да солдатушки – ну, и взялось полымем… так свечкою и сгорела… А из полымя-то из самово, мать моя, она, язва-то это моровая, совой-птицей вылетела…

– Что ты, бабушка! – ахала баба в мужниной шапке. – Совой-птицей?

– Совой, касатая девынька… Да эдак крыльями-то мах, мах, мах… Да так с дымом и улетела на Воробьевы горы.

– Ох, страхи каки!

– Уж таки-то страхи, касатая, таки страхи!.. А у совы-то глазищи, у этой язвы-то самой, yж каки! Во!

– Так как же, бабунька, сова, значит, опять в Москву прилетела с Воробьевых гор? – любопытствует баба в мужниной шапке.

– А поди и прилетела, проклятая…

– Ах, батюшки! Светы мои!

– Да ты что, девынька, в шапке-то? – в свою очередь, любопытствует старуха.

– Да мой-то загулял, бабунька, боюсь, пропьет… Я и взо-дела на себя.

В толпе говор необычайный. Слышатся то «горячка», то «перевалка»; но чаще и чаще звучит «моровая язва». Слышны голоса, отрицающие язву, слышны голоса и за язву.

– Аще же разсыпася язва по ризе, или по прядене, или по кроках, да сожжет ризу, – ораторствует знакомый голос «гулящего попика», – и да отлучит жрец язву на седмь дней, глаголет Господь.

– А ты толкуй, мухов окорок! – слышится рев детины из Голичного ряда.

– Да толкуй! Вон намедни, на Святках еще, померла у святого Миколы Чудотворца, что словет в Кобыльском, нянюшка господ Атюшевых, лекаря Атюшева дочки Ларисы бывая кормилка, я и хоронил ее с отпуском… А помре оная раба Божия тако: привезли из полку, из турецкой земли ладонку после скончавшегося тамо моровою язвою сержанта Перекурова, привезли оную ладонку Атюшевой Ларисе, с коею был помолвлен оный, скончавшийся моровою язвою сержант Перекуров. А в ладонке той были волосы от того Перекурова… И те власы та нянюшка господ Атюшевых, рекомая Пахомовна, по простоте своей и неведению лобызала, понеже тот Перекуров, что от язвы в турецкой земле скончался, тако же, как и Лариса Атюшева, был вскормлен оною приснопоминаемою рабою Божиею Пахомовною. А та Пахомовна, как занемогла, лежала у сторожа церкви Миколы Чудотворца в Кобыльском и от оного, по родству с неким суконщиком, была привезена им на Суконный двор, где язвою той и скончалася… И отсюда она, язва, по Москве пошла: первым делом скончалася вся семья церковного сторожа Святого Миколы Чудотворца в Кобыльском, я и напутствовал их, а за ними язва пошла и по Суконному двору, а с Суконного двора и на Москву перешла…

Разглагольствования «гулящего попика» были прерваны приездом лекаря и полицейского поручика. Завидя сани с начальством, толпа расступилась. Из саней первым выскочил небольшой кругленький человек в ергаке и в меховой шапке с ушами. Это был лекарь. За ним вывалился полицейский поручик. Приезжие подошли к трупу…

– Те-те-те! Старая знакомая… молдаваночка… Она, она, узнаю голубушку. Ишь, шельма, куда затесалася. Мы от нее, а она за нами, – говорил лекарь, разводя руками. – Это, батенька, она, сучья дочь, незваная гостья к вам пожаловала; рады не рады, принимайте, – обратился он к полицейскому поручику.

– Не может быть, господин доктор! – испуганно не соглашался тот. – У нас все, кажись, чисто… Да и карантины охраняют Москву…

– Так-то они, батенька государь мой, охраняют… Да за нею, шельмою, и не углядишь… Вон в Киеве некий Васька-кот, большой ферлакур и петиметр, махался, государь мой, с некоею прекрасною кошечкой… Василий-то Васильевич, государь мой, жил на Горах, его прекрасная метресса на Подоле. А на Подоле-то, государь мой, была моровая язва, а на Горах-то ее не было, через рогатки не пущали… Так Васенька-то, махаючись с своею Метрессою по крышам да по чердакам чумных домов, где развешивалось язвенное белье, и занес заразу на Горы… Как донесли, государь мой, о сем ее императорскому величеству, так они изволили и ручками развести…

Толпа понадвинулась. Веселый лекарь ее поободрил. Но лекарь обратился к толпе:

– А вы, голубчики, подальше от этого покойничка… Он из таких, что вскочит и погонится за вами.

Толпа шарахнулась назад. Бабы заахали.

– А вы, батенька, – обратился лекарь снова к полицейскому, – прикажите бережно, у! наибережнее, сего новопреставленного раба Божия, имя рек, баграми стащить на съезжий двор пока, да произвести дознание, что и как… да ни-ни-ни! Волоса его не троньте, подальше от него… А там мы распорядимся. Я же повинен, государь мой, неупустительно доложить о сем как его сиятельству господину московскому главному начальнику генерал-фельдмаршалу графу Петру Семеновичу Салтыкову, так и матушке государственной медицинской коллегии – конторе самолично… А вам, батенька, советую непомедлительно заехать в первую аптеку да спросить там некоего иру, такой корешок есть, иром называется, ирный корень, да и держать его всегда во рту, когда вам придется возиться с сумнительными больными, да и полицейским служителям, кои около сего почтенного мужа (он указал на распростертый на земле труп) обхождение по службе иметь будут, дайте в зубы, государь мой, по ирному корешку и посоветуйте им заменить подсолнуховые семена, до коих ваши полицейские чины большие охотники, ирным корешком… Корешок преполезный, вкуса и запаха преотменного… А засим, государь мой, счастливо оставаться и с прекрасною молдаваночкою не встречаться…

И взяв первого попавшегося извозчика, веселый доктор велел везти себя прямо к московскому главному начальнику, к графу Салтыкову. В веселом докторе читатель, вероятно, узнал того милого человека на вате, который пользовал на привале у Прута нашего чумного сержанта Сашу и уверил, что смерть на чистенькой подушечке в лазарете, а не на перевязочном пункте, малина, а не смерть. Это был штаб-лекарь Крестьян Крестьянович Граве, русский немец, совсем обрусевший милый человек, вечно бодрый и неутомимый, всегда веселый, несказанно любимый солдатами и офицерами, но сам не любивший только перевязочных пунктов и «главного мясника», как он называл полкового хирурга, за то, что хирург отнимал у его любимых солдатиков «ручки и ножки», и все равно потом зарывал их в землю, только «калеками»… Это заставило его выйти в отставку и расстаться со своими милыми солдатиками, которые за доброту, ласковость и геройское самопожертвование любимого лекарька своего переименовали его из Крестьяна Крестьяновича в «Христос Христосыча»… На его руках солдат всегда умирал с улыбкою на устах, с облегченным сердцем, с верою в людскую доброту…

– Ишь веселый какой барин! – галдела толпа вслед удалявшемуся доктору.

– А добер, кажись, пра, добер…

– Кот, слышь, в Киев язву занес… От кота этого, бестии, мор и по свету пошел. Эко, Господи…

Салтыков, крупная историческая личность, доживал свой век на почете, в звании главнокомандующего Москвы. А когда-то, очень-очень давно, он был действительным главнокомандующим – командовал войсками в кровопролитных битвах с Фридрихом Великим и побеждал страшного Фрица… Но это было так давно, так далеко, что и самому Салтыкову стало уже казаться, что этого не было вовсе, что это о нем так только рассказывают льстецы и искатели. Да и было ли оно в самом деле, это золотое, за тридевять земель улетевшее время? Не был ли это сон, мечтание сладкое? Была ли когда-нибудь эта молодость дивная, которая только во сне теперь пригрезиться может? Было ли, полно, это голубое небо, каким оно представляется в сониях старческих? И если было все это, то зачем прошло, падучею звездою по небу прокатилося? Зачем от всего, от славы и молодости, остались только подагра, да почечуй, да глухота, да слепота? Куда девались армии, которыми он когда-то командовал? Перемерли, перебиты, превратились в инвалидов, гниют по кладбищам да по гошпиталям, кто без руки, кто без ноги, кто без головы… А когда-то, кажись, и головы были… И самому ему, славному победителю непобедимого Фридриха, кажется иногда, что и у него головы уж нет, прошла, пропала, осталась там где-то на полях славных битв… То была голова в лаврах… Ох, молодость, молодость! Куда все это девалось? Куда все это закатилось?..

Так думается иногда старому графу в долгие бессонные ночи… И куда сон девался? На полях битв, что ли, остался он, с запахом ли пересохших лавров отлетел, испарился? Проклятое время!..

А теперь граф занят делами по управлению первопрестольным градом Москвою. Его сиятельство елико возможно бодрится, принимая с докладом господина бригадира и московского обер-полицмейстера Николая Ивановича Бахметева, который, вытянувшись в струнку, рапортует, что на Москве все обстоит благополучно: на Пречистенке двух армян зарезали, на Стретенке купца убили, в Голичном ряду семнадцать лавок подломали, у Андронья пьяный пономарь колокол разбил, у Николы в Кобыльском икона плакала, у генерала Федора Иваныча Мамонтова борзая сука тремя щенками ощенилась и все с глазами. Его сиятельство, благосклонно улыбаясь и, посыпая мимо носа белый пикейный жилет табаком из массивной жалованной табакерки, ласково выслушивает донесение господина обер-полицмейстера, при каждом сведении кивает головой в знак одобрения и только при последнем известии оживляется.

– Как, государь мой, и все с глазами!

– С глазами, ваше сиятельство!

– Так съезди тотчас к Федору Ивановичу, попроси для меня одного.

– Слушаю-с, ваше сиятельство.

– Да, смотри, не простуди его, под камзолом укрой…

Обер-полицмейстер кланяется… Тут же в кабинете около графа возится несколько собак, которые со всех сторон обнюхивают господина обер-полицмейстера, а обер-полицмейстер им дружески улыбается. У камина перед развалившейся на ковре ожиревшей сукой почтительно стоит лакей в графской ливрее и предлагает суке на серебряном подносе сухари в сливках. Сука лениво отворачивается.

– Так вы, государь мой, утверждаетесь на том, что у меня на Москве моровой язвы не будет? – обращается граф к почтенному, в богатом камзоле гостю с красным лицом и жирным подбородком, сидящему поодаль и следящему глазами за ухаживаниями лакея перед капризной сукой.

– Утверждаюсь, ваше сиятельство, – уверенно отвечает господин с жирным подбородком.

– А я уж было за собачек моих испугался, – говорит граф, посыпая себя табаком… – Да и по сей час, государь мой, я не покоен за них… Вот у бедной Флоры совсем аппетит пропал, ничего не кушает, боюсь, не занемогла бы… – Граф указывает глазами на капризную суку… – А все эти холопы не берегут их…

– Да помилуйте, ваше сиятельство, Флора нынче изволили на поварне двух рябчиков скушать, – защищается лакей. – Оне не голодны.

– То-то, не голодны! Коли что случится, запорю, в Сибирь сошлю, в кандалах сгною… Так не бояться мне за моих собачек, господин доктор? – Это к господину с жирным подбородком.

– Не извольте опасаться, ваше сиятельство.

– Моровой язвы нету?

– Заверительно могу свидетельствовать пред вашим сиятельством, что таковой нет.

Граф жует губами, посыпает табаком жилет и что-то припоминает.

– Вспомнил… А в гошпитале, государь мой, что на Веденских горах, где вместе с язвенными был заперт доктор Ша-фонский?

– Там, ваше сиятельство, болезнь прекратилась, и гошпи-таль сожжена.

– Как сожжена, государь мой? Кем? Кто поджигатель?

– Гошпиталь сожжена по приказанию вашего сиятельства.

Граф в состоянии столбняка… Табак сыплется на пол… Руки дрожат…

– Как? Кто смел?

– Гошпиталь сожжена по высочайшему повелению, ваше сиятельство.

– По высочайшему повелению?.. A-а! Забыл, забыл, государь мой… стар становлюсь… Так сгорела?

– Сгорела, ваше сиятельство.

– А поджигателя поймали?

Все молчат… Тяжко видеть развалину… А Флорка все капризничает, лакей в отчаянии.

– Так моим собачкам безопасно можно бегать по городу, господин доктор?

– Безопасно, ваше сиятельство.

– Благодарю… А поджигатель гошпиталя чтоб был пойман, – это к обер-полицмейстеру.

Обер-полицмейстер низко кланяется, чтобы скрыть предательские глаза.

– Бедная, бедная Флора… аппетит совсем потеряла…

– Обожралась, – ворчит лакей себе под нос.

– Так моей Москве не грозит опасность, господин доктор?

– Ни с которой стороны, ваше сиятельство.

– Благодарю, благодарю… А то я все за своих собачек боялся… Вон пишут, якобы в Киеве кот перенес заразу в неза-раженные кварталы, так я и боялся, что и мои собачки могут заразиться от городских собак.

– Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство, – успокаивает доктор, – на сей счет будут приняты надлежащие меры…

– Так, так, я уверен…

– Извольте сами согласиться, ваше сиятельство, что если мы допустим заразу в Москву и сие несчастие сведано будет в других местах государства, то из того великий ущерб торговле и всему казенному интересу произойти может, и вы, ваше сиятельство, сего не допустите.

– Не допущу… не допущу! Я стою на страже.

– Так, ваше сиятельство, и именитое московское купечество думает: «Нас, говорят, батюшка граф не захочет разорить этими карантинами да заставами, он добрый»…

– Но я строг… очень строг… Чтоб поджигатель был пойман!..

Обер-полицмейстер кланяется еще ниже. Доктор что-то юлит.

– Да притом, ваше сиятельство, если застой в торговле произойдет, то сие их императорскому величеству государыне императрице огорчение причинить может.

– О да, да, любезный доктор! Я этого-то и боюсь, огорчить всемилостивейшую государыню… Чтоб у меня в Москве заразы не было, – неожиданно грозно, но как-то хрипло, сиповато кричит одряхлевший герой к обер-полицмейстеру, стараясь выпрямиться и путаясь в полах своего шелкового халата. – Чтоб ни одна собака в Москве не захворала…

– Слушаю-с, ваше сиятельство.

– И поджигателя гошпиталя изловить!

– Слушаю-с…

– То-то… А щенка-то от Мамонова привезти мне…

В эту минуту графу докладывают, что штаб-лекарь Граве испрашивает у его сиятельства аудиенцию по самонужнейшему государственному делу. Доктора с жирным подбородком при этом известии сильно передергивает.

– Просить… просить… – шамкает граф. – Ох, не легко управлять Москвой…

Веселый доктор шариком вкатывается в кабинет графа и останавливается в изумлении. Собаки стаей обступают его и, радостно виляя хвостами, бросаются к ошеломленному добряку. Даже капризная Флора встает и милостиво виляет хвостом…

– Хе-хе-хе! Сейчас видно доброго человека, – радостно шамкает граф. – Сразу собачки мои почуяли честного человека… Очень рад… Что прикажете, государь мой?

– Я уже имел честь представляться вашему сиятельству… Штаб-лекарь Граве, из армии…

– Забыл… забыл, государь мой… Дела много у меня… Что прикажете?

– Сейчас, ваше сиятельство, на улице, у церкви священно-мученика Власия найдено мертвое тело с явными знаками моровой язвы, и я счел священным долгом немедленно довести о том до сведения вашего сиятельства на предмет принятия неотлагательных энергических мер.

Граф поражен. Он вопрошающе смотрит то на обер-полицмейстера, то на доктора с жирным подбородком, то на веселого доктора…

– Что вы! На улице?

– Так точно, ваше сиятельство.

Граф совсем теряет голову и только разводит руками. Доктор с жирным подбородком смотрит на веселого доктора и недоверчиво и не совсем дружелюбно.

Потом граф как бы опомнился. Голова его затряслась.

– Как же вы докладываете мне, государь мой, что все обстоит благополучно! А это что?

Обер-полицмейстер молчит. Доктор с жирным подбородком беспокойно переминается с ноги на ногу.

– Сейчас же запереть всех моих собак! Принять неупус-тительно меры… А! В городе… на улице… у меня, можно сказать, под носом, и я не знаю…

Граф топчется на месте. Собаки окружают его, не дают двигаться. Флора милостиво подходит к лакею и протягивает морду, чтобы взять сухарь… Она кушает…

– Вот, вот… очень рад, очень рад… к ней аппетит возвращается, – радуется граф. – Ну так что же, государь мой? – обращается он с веселым лицом к веселому доктору.

– Чума по Москве ходит, ваше сиятельство.

– Очень рад, очень рад… к ней аппетит возвращается…

Лакей фыркает. Обер-полицмейстер прячет глаза… Веселый доктор делает безнадежный жест…

– Ты что? – спрашивает граф лакея.

– Флора, ваше сиятельство, изволили разом два куска сглотнуть.

– Очень рад… очень рад… Так принять меры и донести мне… Отпускаю вас, государи мои… Я устал…

Старик действительно устал… жить… Все откланиваются… Победитель Фридриха Великого опускается в кресло… Усталая голова свешивается на грудь, нижняя губа падает…

А когда-то голова эта бодро держалась на воловьей шее. Когда-то вокруг этой шеи обвивались прелестные ручки, от которых осталась горсть, щепоть могильной пыли, щепоть небольше графской понюшки!

Что-то грезится этой поникшей голове? Что шепчут эти жидкие, отпадающие губы? Вспоминается ли чудная, невозвратная молодость, пора любви, деятельности, славы? Проходят ли перед усталыми глазами тени товарищей битв, молодых друзей, милые образы дорогих сердцу, которые давно отошли куда-то и не возвращаются? Не тоскует ли усталый дух о том, что эти ноги не ходят, эти глаза не видят, это сердце не греет холодеющего тела?.. Нет! Улыбающиеся губы шепчут: «Очень, очень рад… У Флоры опять аппетит есть».

О безжалостное время! О проклятая старость.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации