Текст книги "Державный плотник"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
По убиении Амвросия дикие защитники Богородицы, или «Богородицыны ратнички», как их назвал «гулящий попик», тут же около Донского монастыря сотворили военный совет, что предпринять дальше для упрочения своей власти в новозавоеванном городе и для приведения его в порядок.
Власть диктатора Москвы сама собою попала в руки громадному солдатине с сивой косой, дяде Савелью, по прозванию Бякову. Диктатуру эту разделял с ним Васька, дворовый человек Раевских, что первый ударил колом Амвросия. К ним присоединился еще и чудовидец Ильюша фабричный, к которому во сне приходила Боголюбская Богородица и сказала о каменном дожде.
Москва таким образом очутилась в руках этого триумвирата. Власть первосвященников Москвы из первых рук Амвросия перешла в запачканные кровью руки «гулящего попика».
Старый наш знакомый, рыжий краснобровый солдат с собачкою, изображал из себя нечто вроде московского обер-полицмейстера, который постоянно требовал тишины и порядка и настаивал на немедленном упразднении карантинов, на распечатании торговых бань и по открытии всех кабаков, «чтоба всем было слободно».
Краснощекий детина из Годичного ряда, Спиря, остался все тем же антагонистом нового московского первосвященника «гулящего попика».
На военном совете первым держал речь наш краснобровый солдат.
– Напрасно, братцы, старнчка-то убили, владыку, – говорил он.
– Как напрасно! – возражал ему «гулящий попик». – От его распоряжениев да указов и мор пошел по городу… Шутка ли! Не велеть хоронить при церквах, не велеть исповедывать и младенцев окунать в воду! А в ходы ходить он же запретил…
– Так! Так! – соглашались триумвиры. – Батюшка прав… поделом вору…
– Ну, ин, будь по-вашему, – уступал краснобровый солдат, – только чтобы вперед, братцы, рук не марать, душегубством не заниматься, потому мы не турки, а православные…
– Знамо православные! – одобряли оратора.
– Богородицыны ратнички! – подсказывал попик.
– Потому рук не марать, братцы, ни-ни! Ни Боже мой! Чтоб все было в порядке, тихо, в аккурате, потому мор в городе.
– Ладно! Ладно! Солдат дело говорит… Мор, во! Измором мрем!
– А ты, Малаша, не мешай, чево лезешь! – обратился оратор к собачонке, которая стояла перед ним на задних лапках и желала привлечь его внимание. – Не мешай, Малаша, я дело говорю.
В толпе смех; иные уже хлебнули вольного винца, веселые-развеселые.
– Ай да собачка, занятная! В науке была турецка штучка…
– Молчи! Не мешай! Солдат дело сказыват.
– Ну ладно, – продолжал солдат, – так перво-наперво, братцы, мы все эти карантеи по боку, чтобы невольникам было свободно…
– Разнесем карантеи! Ко псу их!.. Чтобы слободно…
– Перво-наперво, – кричит «гулящий попик». – Боголюбской Богородице молебен благодарственный справим соборне… Вот что, православные!
– Ладно! Ладно! Отдерем молебен, знатный, чтоб небу жарко было! К Богородице! К Богородице! – раздались пьяные голоса. – Ей, Матушке, челом ударим…
– И к Иверской, братцы! Ее-то, старушку, как же, нельзя! Она старше…
– «К Иверской! К Иверской!» «К Боголюбской!» «Карантеи к черту!» «Бани распечатать!» «Кабаки… кабаки, братцы, тоже!» Встает гвалт, разноголосица. Никто никого не слушает. Тот кричит: «кабаки!», тот – «карантеи!», тот зовет – «к Иверской, к старушке!». Ад да и только… совещание кончилось.
И толпа двинулась, как лавина. Впереди триумвиры – Бяков Савелий, Васька дворовый, Илья-чудовидец, «гулящий попик», детина из Годичного ряда, рыжий с красными бровями, а за ними целое море голов, зипунов, рубах, чапанов, щек… Впереди радостно бежит Маланья, хвост кренделем; на небо лает.
А в Кремле опять заговаривает набатный колокол. Ему отвечают по всему городу, снова адский звон!
– Сполох, братцы! Живее в карантеи!
– В Данилов идем! Там суконщики невольнички, их выпустим!
– К суконщикам, ребята, в Данилов!..
Толпа осаждает Данилов монастырь. Ворота заперты. Их защищает караульный офицер с несколькими солдатами. Осаждающие надвигаются лавой, держа в руках дреколья, шесты и камни.
– Стой, разбойники! Чего вам надо! Прочь! Стрелять буду, – кричит молодой офицер, обнажая саблю.
Толпа осыпает несчастного каменным градом, это тот каменный дождь, о котором пророчествовал Илья-чудовидец… Офицер хватается за голову и падает с криком: «Убили! Умираю!.. Боже!»
Как бешеная, бросается на упавшего собачонка, лижет его в мертвенно-бледное лицо, по которому от правого виска сочится кровь, и начинает жалобно выть…
Подбегает краснобровый солдат – да так и всплеснул руками…
– Эх, ваше благородие, ваше благородие!
Солдат становится на колени, поднимает голову убитого, голова валится, свешивается… Острым камнем просажен висок, выше проломлен череп… Собачка жалостно воет, она узнала своего…
– Эх, дьявола, дьявола! – не выдерживает рыжий и плачет. – Кого убили!.. Да эдаких и нету больше… Дьяволы, душегубцы! Эх, ваше благородие… ваше благородие, не удалось мне отслужить вам…
Он кладет голову несчастного к себе на колени, отводит ото лба окровавленные волосы, заглядывает в глаза, которые еще так недавно искрились огнем молодости… Нет, не глядят! Перед глазами рыжего встает знойное утро на берегу Прута: они с хохлом Забродею копают могилу молодому другу вот этого, убитого, на смуглое лицо которого уже спустилось спокойствие смерти, что-то глубоко-задумчивое… И этому приходится копать могилу…
– Эх, ваше благородие, ваше благородие! – шепчет грубый солдатик, у которого доброе сердце так памятливо на добро. – Эх, ваше благородие!
– Али знакомый? – спрашивают, подходя, убийцы.
Солдатик не отвечает… Толпа напирает на ворота и выламывает их… Внутри шум, возгласы… «Офицера караульного убили», – слышатся голоса внутри. «Поделом, не суйся не в свое дело». – «Ненароком убили…» – «А теперь вы все, братцы, вольные, иди куда глаза глядят…»
Внутри ограды раздается отчаянный женский крик… «Пустите меня к нему! Пустите!» И в ту же минуту из-за разбитых монастырских ворот выбегает молоденькая белокурая девушка, в вощаном платье и нарукавниках с белой пелеринкой и передником – это карантинная сиделка… Она хочет броситься на мертвого и с ужасом останавливается; она вспоминает, что она карантинная, что она не должна прикасаться к другим, к некарантинным, к здоровым… Напрасно! К этому некарантинному можно прикасаться сколько угодно: его уже нельзя заразить…
Девушка упала на колени и протянула к трупу руки с плачем… «Боже… О-о! За что ж это!..»
Рыжий узнал девушку, это была Настенька: об ней и об «сенцах» мечтал и в Турции, и в Москве тот, что теперь лежит здесь мертвым; и она, Настенька, три года мечтала о нем, что теперь лежит головою на солдатских коленях, и об «сенцах» тоже…
– Эх, барышня, барышня! – шепчет солдат, а слезы с загрубелых щек да на грудь мертвецу кап-кап-кап…
– Жив он?.. Дышит еще? – отчаянно спрашивает девушка.
– Нет, барышня, холоднехонек, – отвечает рыжий, прикладывая корявые пальцы к кровавому лбу.
Новый крик и стон!.. Но она все еще боится упасть на его грудь, она, несчастная, все еще надеется… Нет животного живучее надежды!
Из ворот, затираемые толпою, торопливо выходят мужчина и женщина. Это Лариса с отцом своим, доктором. Лариса также в платье карантинной сиделки: от белой пелеринки смуглое лицо ее кажется еще более смуглым, настоящий цыганенок.
Лариса молча становится на колени рядом с плачущей подругой и закрывает глаза… Плечи ее судорожно вздрагивают…
Отец нагибается к трупу, трогает его голову, руку, упавшую на окровавленную землю, прислушивается, не бьется ли сердце… Нет, не бьется!
– Бедный молодой человек!.. Только бы жить…
– Папа! Что он?
– Отошел… Успокоился навеки… Царство ему небесное!
Тут только бросилась со стоном несчастная «беляночка» на грудь того, от которого она все ждала, вот-вот скажет: «Я люблю тебя». Нет, не сказал, так и умер, не сказал… И девушка дает своему милому первый поцелуй тогда, когда милый уже не может отвечать поцелуем на поцелуй: губы его холодны… Следуя за носилками, на которых вносили дорогого ей мертвеца в монастырские ворота, она с каким-то воплем в душе повторяла:
– Господи! Да что же это!..
Подойду, подойду,
Во Царь-город подойду,
Вышибу, вышибу,
Копьем стену вышибу,
Вынесу, вынесу —
Золот венец вынесу…
А «Богородицыны ратнички», сделав свое дело в Даниловом монастыре, убив ни в чем не повинного юношу Рожнова Игнату и распустив карантинных, многих с несомненными знаками чумы на теле, под неумолкаемый набатный звон двинулись к Кремлю, распечатывая на пути торговые бани, снимая печати с запечатанных кабаков и раскрывая настежь их двери. По мере открытия кабаков росло смятение и дикое воодушевление. Один из триумвиров, Васька-дворовый, идя впереди с колом, которым он «ушиб» Амвросия, то и дело отхватывал вприсядку, а детина из Голичного ряда подпевал.
– Врешь! – перебивает его «гулящий попик». – Не так поешь… «Лисью шубу вынесу, вынесу!» Вот как.
– Эх ты, мухов окорок! Лисью шубу, не тебе ли, оборванцу?
С прежним шумом и гамом толпа ввалилась на Красную площадь. Там уже ждал их Еропкин на своем красивом аргамаке. На лице его далеко не было той уверенности, какою он поразил когда-то банщиков, приходивших к нему с челобитьем в Чудов монастырь. Он не спал всю ночь. Следы удара шестом и камнем булыжным хотя не были видимы на теле, но давали себя чувствовать и боку, и ноге, опиравшейся на красивое стремя. Лицо его как-то осунулось, постарело, почернело, потеряло цветность внутренней силы. Около него, тоже верхом на коне, нюхая воздух своим горбоватым восточным носом, топтался царевич грузинский, московский обер-комендант. Тут же, впереди небольшого строя пеших солдат, стоял третий всадник, знакомый нам конный офицер, который вместе с веселым доктором когда-то отбивал двери у дома миллионера Сыромятова, умершего с руками по локти в золоте. Это был Саблуков.
– А! Вон и его превосходительство, господин енарал Еропкин, мой крестничек, – сиповато прорычал Бяков, потрясая в воздухе шестом. – Я ево ночью вот этой купелью кстил, – и он тряхнул своим огромным шестом.
– А моего миропомазания он еще не пробовал, – засмеялся Васька-дворовый, – я его помажу!
Еропкин уже не рискнул приблизиться к пасти зверя, а отрядил парламентером царевича. «Да помягче с этими канальями, не сердите их», – предостерегал он царевича. «Мы после свое возьмем с лихвой».
Царевич нерешительно тронулся с места, но, видимо, старался бодриться. На довольно почтительном еще расстоянии он остановился и махнул платком.
– Послушайте, братцы! Я хочу говорить с вами, – закричал он.
– Говори, говори, царевич! Ишь ты, «братцы» говорит… То-то! – слышится в толпе.
– Говори да не проговаривайся, – сипит Бяков.
– Для чего вы бунт учинили? Что вы делаете! – кричит царевич.
– А тебе какое дело! Мы делаем божеское, по-божески! За Богородицу мы!
– Замолчите, разбойники! Дайте говорить! – проговаривается царевич, плохой дипломат.
– А! «Разбойники!..» Бей его, армянскую образину! Бей, братцы!
И камни засвистели в воздухе, достается и коню, и всаднику… Оторопелый парламентер скачет назад… Толпа за ним: рев поднимается такой, что перед ним армия дрогнула бы, кажется…
И Еропкин второй раз чувствует, что он солома, а что сила там, и притом страшная, хотя спящая сила, и не дай бог разбудить ее.
Еропкин удаляется, чтобы запастись силою против силы. Он скачет к Боровицкому мосту, где ожидали его солдаты с артиллерией: приходилось прибегать к пушке и к ружью, которые, к сожалению, доселе являются последним словом глупого человечества, ни на вершок еще не переросшего людоедов с одной стороны, когда с другой оно переросло богов…
С Боровицкого моста солдаты тихо вошли в Кремль и очутились лицом к лицу с той толпой «Богородицыных ратничков», которые пьянствовали, буйствовали там с ночи, разбивая не только винные погреба, ведра, штофы, но и дома, словно бы это были шкалики и рюмки. В то время, когда в пьяном озорстве они разносили по кирпичу дом одного немца-лекаря, который якобы здоровых людей брал в «проклятую карантею», послышалось что-то страшное…
– Слушать команду! Раз-два-три – пли! – прозвучал чей-то резкий голос, и в спины толпы зашлепало что-то невидимое со свистом и визгом.
Послышались еще неслыханные вскрики, оханья, стоны… Заметалась обезумевшая толпа… А тут новый, звонкий окрик: «Ребята! В штыки!» – И острые, аршинные, трехгранные иглы стали беспощадно прокалывать рваные чапаны, дырявые рубахи, полушубки и тела «Богородицыных ратничков».
– Ой, братцы, смерть! Караул!
Много повалилось свежих трупов под пулями и под ударами штыков из тех, кого еще не успела унести в могилу чума. Много было стонов и проклятий…
Опомнившиеся толпы ринулись из Кремля Спасскими воротами, бросая мертвых и раненых. На Красной площади они нос к носу столкнулись с главными силами «Богородицыных ратничков», которые, по совету «гулящего попика», отодрав наскоро, на почтовых, потому – некогда, время горячее, так наскоро отодрав «махоньку литеишку с молебнишком» у Варварских ворот да завернув к Иверской, чтоб и Ей, Матушке, поклониться, теперь шли отнимать Кремль у Еропкина и посадить там дядю Савелья.
– Куда вы, тараканы? – кричал им дядя Савелий. – Али кипятком ошпарили?
– Там, братцы, бьют… всмертную… ружьем бьет солдат, – отвечали бегущие.
– А! Солдат бьет… Наш брат крупожор… Так и мы солда-ты-ста: мы сами с усами… За мной, братцы!
И дядя Савелий, сверкая сивою косою своей, повел рати на приступ. Передние толпы ринулись в Спасские ворота. Все пространство разом запружено было массою тел, двигавшихся живою стеною в жерле длинных ворот, словно в туннеле, только торчали кверху приподнятые на руках да на кольях шапки, «потому в воротах Богородица – шапки долой надоть…».
Вот уже выползает из Спасских ворот в Кремль стоголовая главизна этого чудовища без шапок. Сзади прут тысячами, нога в ногу, сапог к сапогу, лапоть к лаптю, онуча к онуче, так вот и жмут животами… А в Кремле, против самых ворот, стоят «крупожоры», выстроились в струнку, ждут, не стреляют: должно быть, нечем стрелять, али испужались «Богородицыных ратничков»…
– Катай крупожоров! – кричит дядя Савелий с этой стороны от ворот.
– Сомкнись! – Кто-то с другой стороны, от Кремля, со стороны «крупожоров».
– Лупи их, изменщиков! – Это от дяди Савелья команда.
– Направо-налево раздайся! – Это команда оттуда, от Кремля.
Солдаты по команде раздвинулись, ряды их разомкнулись, разорвались, и из этой прорвы выглянуло черное жерло огромной пушки… «Богородицыны ратнички» с удивлением глянули в это жерло и глазом не мигнули, потому не страшно: «Дыра какая-то там пустая, братец, черная, а рядом друга дыра, третья, все дыры пустые… пушачки… эко невидаль!.. Мы-де и кнутья видывали»…
А там, у этих «пушачек», кто-то пищит, куда до дяди Савелья! У дяди во какой голосина!
– Раз-два-три… жги!
И жигануло же! Из пустых дыр с громом и дымом, мешками сыпанули чугунные орехи прямо в толпу… Картечь сделала свое дело: Боже мой! Сколько шапок валяется у ворот и в воротах, сколько голов, прошибленных насквозь, с выпущенными на мостовую мозгами! Сколько лаптей, сапогов, мертвых и изувеченных тел, тело на теле, лапоть на лапте! А иная онуча так картечью к стене, словно гвоздем, пришита, мотается…
Не видать ни дяди Савелья, ни Васьки-дворового, ни Илюши-чудовидца, исчезли триумвиры. Один первосвященник остался на месте: «гулящий попик» уткнулся прошибленною насквозь седою головенкою в чью-то чужую онучу, и ручки врозь… В сторону торчит и косенка его, не вся выдранная Амвросиевым служкою-запорожцем… Пал «гулящий попик» среди своих деток духовных: не литургисать уже ему больше, не петь ни акафистов, ни литеишек махоньких у Варварских ворот, не возглашать более над своими детками: «Житейское море!» Вон какое море крови кругом!
Нету больше ни проходу, ни проезду к Спасским воротам ни со стороны Красной площади, ни со стороны Кремля, все эти священные московские дефилеи завалены мертвыми телами. А вон одно, и не мертвое, шевелится, поднимает курчавую русую голову, смотрит вверх на голубое небо, на кремлевские стены, на ворон, сидящих на стенах и смотрящих с карнизов на то, что тут валяется кучами в крови… Как далеко это голубое небо и как оно кружится… все кружится… и кремлевские стены кружатся, и куполы церквей, и вороны на стенах, и Иван Великий кружится, так ходуном и ходит по голубому небу… А со стены кто-то смотрит – такое темное, пасмурное лицо, такие большие всевидящие очи смотрят со стены, из потемневшего, бьющего в глаза золотом оклада… Кто это смотрит со стены?.. Ох, это Она смотрит, Она, Сама Богородица, да так сурово, немилостиво!.. За что же?.. Ах, да-да! Помнится… Помнится что-то… Припоминает курчавая голова и шепчет:
– Мы за нее же, Матушку, стояли… а она сердится… За что же?.. Ох, тяжко… голова кружится… воронье кружится… Иван Великий ходит… идет сюда… ах, упадет… упадет его колокольня на меня…
Бедный! Это краснощекий, недавно краснощекий, а теперь бледный детина из Голичного ряда. Это он валяется, силится поднять свою русую буйную головушку, поводит кругом глазами – все мертвецы! Вон и он лежит, тоже мертвец, «попик гулящий», лежит, и ручки врозь… А давно ли еще говорил он: «Лисью шубу вынесу, вынесу»… Вот и вынес!.. Только косенка торчит.
А небо все кружится… вороны закружились, Иван Великий зашагал, близко, близко наклоняется его колокольня, клонится и курчавая голова, валится… валится… повалилась…
Теперь кругом все мертвецы, одна икона жива: она смотрит со стены неподвижно, столетня смотрит и все видит!
Но нет, не все мертвецы тут: курчавая голова опять подымается, смотрит кругом, в ворота смотрит и видит: от Красной площади тянутся черные, смоляные телеги, телега за телегой, а на них люди в черном с баграми и крючьями – целый караван телег… Протягиваются багры с крючьями, то там, то тут зацепят кого из тех, что лежат в Спасских воротах… труп за трупом вскидывают на телеги… полны уже телеги… Эко сколько мяса!
А вот крюк тянется и к курчавой голове, близко, близко, задевает за штанину, тащит…
– Ох! Не трошь меня… я жив… ой!
– Мовчи, москаль! – лениво отвечает тот, что багром цепляется за штанину курчавой головы.
– Ой, батюшки!
– Та мовчи ж, гаспиде!.. От бисова московщина! Тай обридло ж мени тут, Господи!.. Сегодни ж утику до дому.
Только к утру очнулись уцелевшие от погрома в Спасских воротах «Богородицыны ратнички». Зато еще свирепее пошли они добывать Кремль и Еропкина. С небывалою свирепостью зазвонили опять и все сорок сороков московских храмов Божиих. На каждой колокольне засело по десяти – двадцати звонарей. Теперь уже шли на приступ все силы Москвы, шли и некарантинные, и карантинные, которых повыпускали вчера «из неволи»… Неязвенное смешалось с язвенным, дреколья смешались с ружьями и топорами; надо было ждать страшного дела…
Но и Еропкин не спал. Он успел вытребовать в город весь Великолуцкий полк, который, из боязни чумы, стоял за тридцать верст от Москвы. Самого графа-развалину оторвали от его собачек и привезли в Москву в полном беспамятстве; его привезли, конечно, не для распоряжений, а как атрибут власти, как аргумент…
За звоном колоколов не слышно было команды, и Еропкин должен был передавать свои приказания сигналами, маханием платком, поднятием рук и маханием сабли… Он встретил толпу у Голичного ряда… Толпа была ужасна, и в первом же натиске солдаты дрогнули, несмотря на огонь ружей и на картечные залпы, брошенные в кучу живых тел… Эти тела осилили, артиллерийские орудия, защищаемые примкнутыми штыками, оказались бессильны: страшная саранча завалила их своими телами…
В это время за Голичными рядами раздался новый крик: то Великолуцкий полк, зашедший в тыл толпы, открыл огонь в спины «Богородицыных ратничков». Залп следовал за залпом, и пока весь полк разрядил свои ружья, за трупами уже не было ходу, живые шагали через головы мертвых, и остервенение первых росло при виде последних… Но живых все еще оставалось больше, чем мертвых, и Еропкин видел это, и его живое лицо подергивалось судорогами: он терялся…
Пока толпа приходила в себя, полк успел во второй раз зарядить ружья, а артиллеристы – снова всыпать мешки картечи в пушечные жерла…
А адский звон не унимается. На этот звон слетается новая саранча, словно все чумные мертвецы вышли из своих могил и явились требовать ответа: зачем их хоронят не при церквах…
Кто-то подскакивает к Еропкину и делает ему знак рукой, потому что за звоном все равно ничего не слыхать.
– Что, доктор? – спрашивает Еропкин во весь голос.
– Звонариков бы, ваше превосходительство, тово, – отвечает веселый доктор, указывая на колокольни, – пока они звонят, Москву все армии российские с Румянцевым и Суворовым не осилят…
Доктор был прав, и Еропкин приказал «снять звонарей с колоколен живыми или мертвыми»…
Сделаны были еще залпы целым полком и всею артиллериею: на этот раз пули и картечь, пробив в рядах толпы целые переулки, заставили массу дрогнуть, тем более что и ближайшие колокольни сразу умолкли…
Звонари оказались до того люты, что руками и зубами впились в колокольные веревки, и освирепевшие солдаты, насаживая их на штыки, как козявок, сбрасывали с колоколен на головы толпы. Тогда только последняя поняла, что дело ее проиграно…
– Да, вы хороший стратег, доктор, – сказал Еропкин веселому доктору, видя, как толпы частью бросились бежать врассыпную, частью же, побросав колья и топоры, безмолвно сдавались солдатам, – кто хочет овладеть Москвою, тот должен прежде взять колокольни.
А доктор уже бегал по этому аду, стараясь найти живых между тысячами мертвых…
Да, покойный «гулящий попик» был прав: то, о чем поведал попу Мардарию неведомый «пифик», сбылось: по Москве прошел и мор, и каменный дождь; протекла также вместо огненной и кровавая река, по которой и бродил теперь веселый доктор.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.